На следующий день Лобанович проснулся позже обычного, так как ночью долго не мог уснуть, проснулся с мыслью о своем счастье, о Ядвисе. Он встал, когда уже в школе слышались детские голоса. Вспомнил, что сегодня суббота перед вербным воскресеньем и что в этот день он заканчивает свою работу в школе, - ведь после пасхи придут заниматься всего три ученика, которым нужно подготовиться к экзаменам.
С веселым шумом шли дети в лес со своим учителем, сбившись вокруг него тесной стайкой.
День был ясный, теплый. Даже на тельшинской улице подсохла грязь. Крестьяне с сохами и севалками, с мешками, наполненными овсом, выезжали в поле. С жалобными криками сновали над залитыми водой болотами чибисы, словно они потеряли что-то очень дорогое и теперь искали и никак не находили. В тихих заводях и лужах тянули свою однотонную, печальную песню зеленые лягушки, а дальше, в болотах, среди леса перекликались бугаи [Бугай - болотная птица, выпь], бухая как в пустые кадушки. Эти глухие звуки далеко вокруг будили леса, придавая общему настроению Полесья какой-то особенный тон. Степенные, важные аисты с необычайной серьезностью шествовали по краям болот либо взлетали на высокие старые сосны и обновляли свои запущенные за зиму палаты. Кое-где на краю леса уже распускались молодые листочки березок. Желтые пушистые сережки свисали с веточек ивняка, купаясь в лучах солнца и приманивая пчел и шмелей. Зеленые цветочки пробились на свет сквозь сухую, выцветшую листву, и чарующий аромат разливала в воздухе молодая черемуха. Одни только могучие дубы, обогащенные опытом своей долгой жизни, не очень торопились раскрывать свои почки и выпускать из них свежую, молодую листву: ведь дуб мудрое дерево и не идет на приманки неверной вначале весны.
Учитель остановился с учениками на сухом место в лесу и провел с ними беседу о том, что они видели перед собой, и о значении того дела, ради которого они пришли сюда. Дети рассылались по лесу и огласили его своими криками и щебетом. Лобанович долго искал молодую грушку. Он хотел найти красивенькую грушу и посадить ее на память о своей любимой.
Найдя молодое, крепенькое и стройное деревце, он долго и бережно возился возле него, пока оно не было выкопано вместе с землей. Сам нес его домой, посадил в уголке школьного двора, где больше всего светило солнце, и дважды в тот день поливал водой. Затем огородил эту грушу высокими кольями, чтобы ее не потоптала и не поломала скотина.
Для каждого дерева выделил он учеников, поручив им уход за саженцами.
- Ну, а теперь, детки, идите обедать. После обеда принесите и сдайте свои книги, - ведь после пасхи вы рассыплетесь по лесам и полям. А кто захочет ходить в школу и после пасхи, тот потом и получит книги.
Приняв после обеда книги от учеников и отпустив их на праздники, Лобанович почувствовал, что ему стало чего-то жаль, хотя, правду сказать, немного надоела за зиму школьная работа по восемь и по десять часов в день.
Выйдя во двор, он обошел посаженные деревья, возле некоторых из них задерживался подольше. Он часто посматривал на двор пана подловчего. Очень хотелось увидеть Ядвисю и показать ей эту славную грушу, которую посадил он в память о ней. Но Ядвися долго не показывалась во дворе. Он подкарауливал ее около часа. И когда заметил, окликнул и попросил ее подойти.
Она подбежала к нему, радостная, веселая.
- Я хочу показать вам грушу.
- А вы не будете ловить меня? - с милой, лукавой улыбкой спросила она.
Он помог ей перелезть через забор и повел к груше.
- Эту грушу я посадил на память о вас.
Она долго разглядывала ее, потом засмеялась и сказала:
- Я вырву ее и выброшу.
- Почему?
- Потому что она такая же колючая и дикая, как я.
- Пойдем гулять сегодня? - спросил он.
- А вы помните, что я вам вчера на это сказала?
- Сделайте то же самое, что вы сделали вчера, и тогда скажите мне хоть десять раз то, что сказали один раз.
Она строго посмотрела на него.
- Больше никогда! Слышите? Ни-ког-да!
XXXI
Вербное воскресенье и благовещенье в этом году пришлись на один день. На праздник должен был приехать из Малевич отец Модест с дьячком Тишкевичем; ведь в этот день тельшинцы, по старому обычаю, несли свои грехи попу, после чего становились как бы святые. Правда, в Тельшине было много таких полешуков, как, например, дед Микита, которым святость никак не шла и которые, вместо того чтобы избавиться от старых грехов, сдать их попу, умудрялись наделать немало новых.
Обычно отец Модест приезжал накануне праздника под вечер. Вот и сегодня приехал он довольно рано, когда солнце не успело еще спрятаться за дубом, что высится неподалеку от разъезда. Спустя полчаса из часовенки, стоявшей в зарослях угрюмого и темного кладбища, донесся глухой звон, словно колотили в старый, треснувший чугун. Все же звон этот, такой резкий и необычный для Тельшина, производил сильное впечатление. И каждый, кто слыхал его, так или иначе откликался на этот звон.
- Что это? - спрашивал кто-нибудь из тельшинцев. - Звонят, что ли?
- Должно быть, звонят.
И после этого начинались те или иные рассуждения:
- Уже, должно быть, поп приехал: что-то забомкали.
- Исповедоваться будем?
- Должно быть, так.
Но полешуки не очень торопились в церковь. Ведь они народ заботливый и рассудительный. Одному заманчивее улыбалась охота, другой напал на местечко, где щуки еще не перестали нерестовать.
Тельшинский колокол, как видно, хорошо знал обычаи своих прихожан и не торопился кончать свой призыв. Только через час, когда на паперти скоплялось уже довольно много полешуков и полешучек, а со двора Михалки Кугая показывались отец Модест, который шел еще ровно, и дьячок Тишкевич, который все же нес в себе меньше "благодати", а посему уже немного загребал ногами, - только тогда колокол начинал расходиться вовсю, прихватив себе в помощь своих меньших, тонкоголосых братьев.
Часовенка отпиралась. Возле двери обычно стояло несколько молодиц с детьми на руках. Они не смели сами войти в часовенку, потому что были еще "нечистые". У каждой молодицы был свой срок: кому нужно было "вводиться" во храм около семухи, кому - около Петра, кому - на коляды, а кое-кому еще и вовсе не настал срок "введения". Но в Тельшине это не имело значения. Отец Модест выстраивал молодиц по обе стороны двери, брал свой требник и читал молитвы, а дьячок Тишкевич пел, слегка пошатываясь из стороны в сторону. Но это не мешало ему надзирать и за "благочинием" в часовне: ведь молодицы, бывали такие случаи, порой толкали друг друга либо слишком выпирали вперед.
- "Елицы во Христе…" - пел Тишкевич.
И тут он замечал, что какая-нибудь молодица нарушала порядок. Тогда он прекращал пение и назидательно говорил молодице:
- Куда ты прешься? Стой спокойно.
И затем продолжал:
- "Крести-и-ите-ся-а-а!"
Но тут снова кто-нибудь начинал вести себя не так, как подобает в церкви.
- Слышите, что я вам говорю? - уже довольно строго спрашивал молодиц Тишкевич и хмурил брови.
Восстановив порядок, он продолжал петь:
- "Во Христа облекостеся!"
Увидев новый непорядок, Тишкевич решительно прерывал пение и еще более сердито говорил:
- Тьфу! Что это за противная баба! Говори ей или не говори - хоть кол на голове теши.
И, не спуская с молодиц своего грозного взгляда еще несколько минут, Тишкевич кончал петь:
- "Алли-лу-у-ия!.. "
Отец Модест ничем не проявлял своего "я" и давал Тишкевичу полную возможность поучать "паству" - ведь они жили очень дружно. И ни для кого не было ни новостью и ни редкостью, когда они дома, в Малевичах, шли рядом, поддерживая друг друга, ибо очень часто страдали неустойчивостью ног. Шествуя дружной парой, останавливались иногда посреди улицы и проводили короткое совещание: куда зайти? Они поднимали головы, полагаясь в решении этого вопроса главным образом на свои глаза. И если перед глазами стояла школа, они направлялись туда. Взойдя на крыльцо школы, снова останавливались, и здесь временами происходил между ними небольшой спор: как истинные христиане, они уступали первое место друг другу. А исходя из того, что перед богом все равны, они входили разом, одновременно. Отец Модест первым садился на стул и говорил Тишкевичу:
- Садись, дьяче, школа церковная и стулья церковные.
Затем, расстегнув рясу, он вытаскивал из-за пазухи бутылку, сам тянул и давал потянуть дьячку. Учительница не знала, как держать себя с гостями. Но гости были нетребовательные, угощались своей водкой и закусывали своими языками. Немного отдохнув, они пели "Христос воскресе" и спокойно уходили.
"Введя" молодиц и немного подержав на руках их детей, отец Модест приступал к исповеди. Полешуки, свалив с себя эту заботу, тотчас же выходили из часовни и шли домой. На следующий день утром также шла исповедь, а потом уже служилась обедница - богослужение, специально созданное для полешуков, с учетом того, что их в церкви долго не удержишь. Небольшая часовенка, могущая вместить не более чем шестую часть тельшинцев, была наполовину пустой, и только когда начиналось причастие, в ней становилось тесно - каждому хотелось поскорее взять причастие. И тут уже без конфликтов никогда не обходилось.
- Что ты мне на ноги влез? - злобно глядел Трахим Буч на Рыгора Качана. - Прется как свинья! - все еще злясь, говорил Буч.
Качан смотрел на Буча, словно раздумывая, что ответить ему на это. Вспомнив, что они идут к причастию и не должны иметь гнев в сердце своем, он укоризненно качал головой, и в голосе его слышалось сокрушение:
- Солодушник ты, чтоб ты захлебнулся! Идешь к святому причастию, а лаешься, как собака, будто ты не в церкви, а в корчме у Абрама!
Напоминание о христианском смирении, сделанное Качаном, производило свое действие. Буч ничего не отвечал и тупо глядел перед собой. А там, возле батюшки о чашею, также волновался народ.
- Чего ты пхаешься? - оглядывается на соседа полешук.
- А сам ты куда прешься? - отвечает сосед по прозвищу Швайка и занимает место впереди, а тот, кто сделал ему замечание, злой, становится за ним: спорить уже некогда, Швайка стоит с разинутым ртом.
Отец Модест ложечкой черпает из чаши.
- Приобщается раб божий… Имя?
- Габрусь! - отвечает Швайка.
Обиженный им сосед добавляет:
- Да еще и Швайка!
Швайка закрывает рот, поворачивается к соседу.
- Да еще и черт толстоносый!
Затем он снова открывает рот, повернувшись к чаше.
Отцу Модесту так же не терпится сказать свое слово; хотя в дела своих прихожан он не вмешивается. Однако если замечает нарушение порядка, то ставит это на вид нарушителю.
Дед Микита только что вернулся с рыбалки. Видно, он торопился, чтобы не опоздать к причастию, задыхался и уже в часовне продолжал идти быстрым шагом, которым он шел с болота. Он оттолкнул нескольких женщин и стал впереди них. И вот когда дошла до него очередь, отец Модест, глянув на ноги деда Микиты, заметил, что дед до самого пояса мокрый, а в лаптях у него хлюпает грязь.
- Ты почему же это мокрый сюда пришел? - спросил его отец Модест.
- Промок, потому и мокрый, - ответил дед Микита, отворачивая от батюшки лысую, морщинистую голову.
- Где же ты вымок?
- На болоте, где же еще!
- А почему ты на обеднице не был?
Дед Микита молчит.
- Я тебе причастия не дам! - набросился на него батюшка. - Не мог ты полчаса в церкви побыть, помолиться? Так ты скорей на болото, к чертям побежал, а теперь мокрый, обшарпанный причащаться припер? Не буду причащать! - проговорил отец Модест и отвернулся с чашею в сторону.
- Го! - сказал дед Микита. - Не будет причащать!.. Ну и не надо! Напугаешь ты меня!
Дед Микита, ни на кого не глядя, идет вон из часовни. Отец Модест несколько минут стоит с чашею и глядит вслед деду. Он еще надеется, что дед вернется и будет просить причастия. Но дед Микита, тот самый дед, что с жерновами танцевал, подходит уже к двери.
- Гэй! Как тебя там? Вернись! Слышишь? - зовет отец Модест.
Дед останавливается, поворачивает голову к батюшке и говорит:
- Не хочу!
- Вернись ты! - кричит отец Модест. - Тебе уж и слова нельзя сказать.
Микита смягчается и, хлюпая грязными лаптями, снова идет к амвону.
Отец Модест причащает его. Дед берет кусочек просфоры, кладет в рот и хочет идти.
- Поймал ты хоть рыбы? - спрашивает отец Модест.
Сердце деда совсем смягчается, он глотает просфору и отвечает уже ласково:
- Где там, у черта! Нету! - протяжно произносит он последнее слово, машет рукой и выходит.
Святая служба кончается. Тишкевич бубнит последние молитвы, отец Модест снимает ризу. Молитвы окончены, книга закрыта.
Отец Модест подходит к Тишкевичу, они перебрасываются несколькими словами и выходят из часовни.
На паперти духовенство останавливается, знакомится с тельшинским учителем.
- А ваши ученики хорошо читают. Вчера дал газету вашему ученику Рылке - такой маленький, а как разбирает! Право слово! - говорит отец Модест.
Тишкевич мрачно слушает, потом поднимает глаза на батюшку.
- Э-э, отец! Хвали ты его или не хвали, а на чай нас все равно не позовет!
- Темный здесь у вас народ! - говорит на прощание отец Модест и медленно идет с Тишкевичем к Михалке Кугаю.
XXXII
На четвертый день пасхи вернулся Лобанович в свою школу. Еще вечером того самого дня, когда тельшинцы сдавали свои грехи отцу Модесту, он надумал поехать домой, немного проветриться и хоть на короткое время выйти из круга своих тельшинских впечатлений и настроений. Но в первые же дни праздников его сильно потянуло в Тельшино - быть близко к Ядвисе и видеть ее хоть изредка стало его потребностью. Едучи обратно, он не спал две ночи, а по пути, кроме того, ему приходилось поздравлять кое-кого со святой пасхой и, разумеется, немного "напоздравляться". Утомленный бессонными ночами и выпивкой, он почувствовал себя очень хорошо, улегшись на своей постели, и сразу же уснул крепким-крепким сном.
Но уже через полчаса, узнав, что сосед вернулся, пан подловчий, примостившись у окна, где спал учитель, барабанил кулаком в раму и кричал:
- Профессор больших букв! О профессор! Слышишь? Вставай пить горелку!
Лобанович спал крепко и ничего не слыхал. Подловчий был под хмельком и не отставал, его кулак все чаще и сильнее барабанил по раме. Стекла звенели, а с некоторых из них посыпалась замазка.
Подловчий Баранкевич, заметив это, засмеялся и проговорил сам себе:
- Черт его побери, профессора! Повыбиваю ему окна!
Лобанович на этот раз услыхал стук и сквозь сон догадался, что его будит подловчий, но открыть глаза и поднять голову был не в силах. Когда же стук возобновился с новой силой, он громко отозвался:
- Га-а!
- Вставай, профессор! - кричал со двора Баранкевич.
Лобанович поднялся, открыл форточку и начал просить:
- Пане сосед, не спал три ночи, не могу!
- Что за "не могу"! Сейчас же одевайся, не то, ей-богу, приду и потащу в том, в чем ты сейчас есть. А будешь упираться, позову Рыгора и Язепа, и, ей-богу, притащим в том, в чем ты теперь лежишь. А у меня и паненки есть.
Лобанович, видя, что от подловчего не отвяжешься, начал одеваться. Умывшись холодной водой, он немного освежился и пришел в себя. Перебрался через хорошо знакомый ему перелаз и взошел на крыльцо дома подловчего. Негрусь по своей собачьей привычке пролаял раза три, повиливая хвостом, словно желая сказать: "Это я так себе лаю, без злости".
- Ну что? Испугался: пришел-таки! - встретил "профессора" подловчий в своей комнате.
Длинный стол, которого прежде учитель не видел у подловчего, стоял возле стены, плотно прижатый к ней одним своим краем. Весь этот стол был завален пирогами, бабками, мясом всяких сортов и по-всякому приготовленным. Штук шесть стеклянных банок с крепким хреном выглядывали в разных местах стола, три "аиста" - четвертные бутылки водки - поднимали свои головы над грудами закусок. Копченые окорока, как подушки, утыканные зеленью, важно высились зелеными холмами.
На крепком стуле старинной работы сидел железнодорожный мастер Григорец, широкоплечий, дубового склада человек, никогда в жизни не знавший страха перед водкой. Он был толстый, крепкий и имел вид огромной шпульки, на которую сверх меры намотали ниток. Рыжая, с лысиной голова его насилу поворачивалась вправо и влево на короткой, необычайно толстой шее. Маленькие глазки его сделались маслеными, заблестели, но он не терялся перед чарками и опрокидывал их в себя, как в бочку. Здесь же была и панна Людмила со своим братом Анатолем. Анатоль, едва поздоровавшись с учителем, тотчас же пошел искать пристанища для своей головы, в которой теперь молотила какая-то молотилка. Людмила молча проводила его тревожным взглядом. Она была одета в легкую шелковую блузку, нежно-синюю, как цветочки льна, и выглядела сегодня особенно красивой. Ядвися также была одета со вкусом. На ней была красная атласная кофточка, которая очень шла к ее смуглому лицу, а пышные темно-русые волосы были перехвачены красной же, как пламя, лентой. Габрынька стояла возле музыкального ящика, из которого недавно гремела музыка.
- Тут, пане мой, барышни одни сидят, а он спать завалился! - отчитывал Лобановича веселый подловчий.
Подойдя к Людмиле, Лобанович остановился и сказал ей:
- Почему вы, панна Людмила, не перекрестились, увидев меня?
Ядвися удивленно взглянула на Лобановича, потом на Людмилу. Людмила, осветив свое лицо улыбкой, смотрела на него, что-то припоминая, а затем весело засмеялась.
- Однако же вы злопамятны!
- Совсем нет, - ответил учитель, - я только хотел вам напомнить, что, увидев святого, надо перекреститься.
- Ну, хватит тебе любезничать! - подошел подловчий и взял учителя под руку. - Выпьем!
- Ох, пане сосед, за что вы на меня так прогневались? Из рая в пекло тащите? - плакался Лобанович, глядя на девушек.
- И в пекле паненки есть, да еще такие, каких и в раю не найдешь, - проговорил подловчий и, поклонившись паненкам, извинился, что забирает от них кавалера. - Но ничего, - успокоил он их, - пан профессор будет гораздо интереснее, вернувшись от стола.
Баранкевич налил чарки.
Григорец очень ловко опрокинул свою чарку; казалось, он и не пил совсем, а только вскинул голову, чтобы посмотреть, высок ли потолок в комнате подловчего. Закусывая, Григорец подтолкнул локтем Лобановича и тихо проговорил:
- Ну, как насчет молодичек?
Учитель ничего не успел ответить, так как перед ним уже стояла другая чарка.
- Выпей, тогда будешь закусывать. Мы здесь, пане мой, страдали, а он себе спать улегся!
И хозяин заставил его выпить еще чарку.
Лобанович побежал к паненкам, приглашая их к столу.
- Пойдемте! - просил он их. - Я расскажу историю, как на Полесье такие, как вы, красивые девчата появились.
Девушки заинтересовались и встали. Он взял их под руки и направился вместе с ними к столу. Налил каждой по чарке вина и очень упрашивал выпить, называя их жемчужинами Полесья, божьими мечтательницами. Ему было необычайно весело, он шутил, развлекал паненок; они слушали и смеялись.
- Ну, а историю когда расскажете?
- А вот когда вина выпьете.
Девушки выпили.