Кто‑то стал по скрипучей лестнице подниматься вверх, а в комнату вошел высокий худой мужчина с бледным лицом и большими, глубоко впавшими глазами.
- Вы ко мне?
- Мне Ивана Тимофеевича.
- Я Иван Тимофеевич.
- Меня Николай Игнатьевич прислал.
- А, Заикин. Ну, что он?
- Просил передать, что не будет на той неделе. В Рогокюль уходим. Еще спрашивал, нет ли посылки из Кронштадта.
- Посылочка есть. Вы когда на корабль?
- Немного поброжу по городу и пойду. К отбою надо поспеть.
- Ага. Тогда погуляйте, а я тем временем и посылочку приготовлю. Наталья!
Девушка заглянула в комнату.
- Вот паренек… Вас как звать?
- Гордеем.
- Вот Гордей погулять хочет, составь ему компанию. Далеко не уходите. Ну, сама знаешь.
- Хорошо, папа, - согласилась Наталья, - Только вы тут не курите, тебе вредно.
5
Наталья успела переодеться и сейчас в сером жакетике и такой же юбчонке казалась еще стройнее. Гордею даже захотелось, чтобы его увидел с ней кто‑нибудь из знакомых, пусть позавидуют, может, отстанут после этого со своими разговорами и Грушкой. Он предложил пойти в сторону минной гавани, но Наталья строго сказала:
- Нельзя.
Они уселись на скамейке, наискосок от ее дома. Вечер был теплый, с моря тянул легкий бриз, его дыхание приятно гладило кожу лица, и Гордей опять вспомнил о Люське. Почему она ничего не написала? Или все это был обман?
- О чем вы думаете? - спросила Наталья.
- Так, вспоминаю.
- О чем?
Гордей помялся, но все‑таки сказал:
- Знакомая у меня есть, шибко вы на нее похожие.
- Вот как? Расскажите мне о ней.
- Зачем? Вам это неинтересно будет.
Должно быть, он сказал что‑то не так. Наталья обиженно пожала плечами.
- Как хотите. - И замолчала.
Они долго молчали, это молчание становилось уже тягостным, и Гордей стал рассказывать о Люське. Рассказывал он сбивчиво, нескладно, какими‑то бесцветными, мятыми словами, и Люська в его рассказе тоже как‑то обесцветилась, стала неинтересной. Разумеется, он умолчал и о драке, и о том, как Люська гладила его по щеке, а без этого отношение к ней было непонятным. Но Наталья слушала его внимательно, не перебивая вопросами, в ее глазах светился неподдельный интерес. И когда Гордей умолк, Наталья, вздохнув, сказала:
- Наверное, она и вправду хорошая. Только рассказывать вы не умеете.
- Уж как умею. - Теперь обиделся он.
Посмотрев в его насупленное лицо, Наталья рассмеялась:
- Вы сейчас похожи на дрессированного льва. - И тут же грустно заметила: - У меня мама в цирке работала. Акробаткой.
- А где она сейчас?
- Умерла. Два года назад. На репетиции она сорвалась с трапеции, упала и отбила себе почки. Всего один месяц после этого жила. Раньше я тоже хотела стать акробаткой.
- А теперь? Теперь кем?
- Не знаю. Наверное, врачом. А вы? Так и будете всю жизнь моряком?
- Это как выйдет. Мне учиться хочется. Все равно на кого, только учиться. Вы вот, наверное, одних лет со мной, а знаете много.
- Ну какие у меня знания? Я и гимназию бросила. Из‑за мамы. Мы с ней все время по гастролям ездили, где там было учиться?
- А отец?
- Он в то время в ссылке был.
"Вот и у меня отец на каторге был, выходит, мы вроде бы и тут ровня", - подумал Гордей. И ему вдруг захотелось сказать Наталье что‑нибудь хорошее, ободряющее и значительное, но ничего подходящего на ум не приходило, в голове вертелись какие‑то привычные, малозначащие слова. Он так и не успел ничего сказать. Из‑за угла вышел минный офицер Поликарпов, возле которого, уцепившись за его локоть, семенила маленькая, нарядно одетая женщина под большой широкополой шляпой с пером. Рядом с длинным и тонким офицером она была похожа на опенок, прилипший к стволу дерева.
Гордей встал, вытянулся. Поликарпов небрежно козырнул, потом вгляделся в лицо матроса, остановился и спросил:
- Шумов, ты что тут делаешь?
- Сижу, вашскородь, то есть стою, - замялся Гордей, не зная, что сказать еще.
Наталья рассмеялась, Поликарпов нахмурился, хотел что‑то сказать, но Наталья опередила его:
- Наверное, то же, что и вы.
Теперь засмеялась спутница офицера, смех ее был такой же мелкий, как и шажки.
- Они правы, идемте. - Женщина потянула Поликарпова за рукав.
- Какой сердитый, - сказала Наталья, когда они отошли. - Служить трудно?
- Всяко бывает.
Они опять помолчали. Потом Наталья вдруг насторожилась, поглядела в одну, другую сторону улицы и помахала рукой так, будто протирала стекло в окне. Тотчас дверь подъезда, где она жила, тихо отворилась, из нее выскользнул высокий светловолосый парень и быстро зашагал в сторону гавани. За ним вышел сутулый мужчина в кепке и пошел в другую сторону. Он шел тяжело, согнувшись, будто шагал за плугом; проходя мимо Гордея и Натальи, даже не поднял головы, только покосился на них из‑под кепки и что‑то пробурчал. Затем из подъезда вывалились еще двое, они пошли вместе, в обнимку, нестройно запели какую‑то песню по - эстонски.
- Идемте, - сказала Наталья и поднялась.
Иван Тимофеевич ждал их в той же комнате, он весело подмигнул Наталье и, когда та вышла, плотно прикрыв за собой дверь, сказал:
- Вот тебе посылочка, спрячь подальше.
Гордей взял у него из рук пачку листков, свернул трубочкой и сунул в карман. Но Иван Тимофеевич запротестовал:
- Нет, так, брат, не годится. Дай‑ка сюда.
Гордей вынул сверток и отдал обратно.
- Разувайся. Садись вот сюда и разувайся.
Гордей сел на краешек дивана, снял ботинок. Иван Тимофеевич взял ботинок, оглядел со всех сторон, потом подцепил ногтем стельку и вынул ее. Отделив от пачки половину листков, аккуратно согнул их втрое, примерил, сунул в ботинок и прикрыл стелькой.
- Давай второй.
То же самое проделал и со вторым ботинком.
- Теперь надевай. Так‑то будет надежнее. Не жмут? Вот и хорошо. Николаю передай, что это на всех. Пусть на каждый корабль даст по три- четыре листовки. Ну, пойдем провожу.
Он первым вышел на. улицу, постоял и, выдернув Гордея из подъезда, сказал:
- Давай быстро. Не туда, вон там, на площади, смешаешься с людьми.
Гордей быстро пошел по улице. Она была пустынна, только впереди, шагах в полутораста шел фонарщик с лестницей на плече. Уже стемнело, и фонарщик развешивал в тусклом воздухе мутно - желтые огни.
Только теперь Гордей сообразил, зачем его посылал Заикин. Ощущая под ногами мягкое похрустывание бумаги, он думал: "В этих листках что‑нибудь запретное. Вот тебе и посылочка!" Он слышал, что среди матросов стали появляться запретные листки, в которых пишут против царя, но ни разу Гордею такие листки не попадались, и ему сейчас захотелось узнать, что в них. Не доходя до площади, он свернул под темную арку и прислушался. Арка вела в маленький каменный дворик, посреди дворика лежало желтое пятно света, упавшее из окна. За занавеской окна маячили тени, но было тихо.
Гордей расшнуровал левый ботинок, снял его, поднял стельку и вытянул сверток. Развернув его, он долго не мог ничего разглядеть в темноте, подвинулся к падавшему из окна свету и прочел: "К организованным матросам и солдатам". Дальше было напечатано мелким шрифтом, он поднес листок ближе к глазам, но в это время в доме звякнула щеколда, в сенях послышались шаги, кто‑то споткнулся и выругался:
- А, черт, темнотища!
Гордей, подхватив ботинок, снова метнулся под арку и прижался к ее холодной выгнутой стене. Он так и не успел надеть ботинок, держал его в руке, когда мимо него, тяжело топая сапогами, под гулкой аркой торопливо прошел человек. На улице его шаги стали глуше и вскоре стихли. Гордей сунул сверток под стельку, натянул ботинок, зашнуровал его и неторопливо вышел из‑под арки на улицу. И тут же лицом к лицу столкнулся с Поликарповым.
- Опять ты? - удивился офицер.
- Так точно, вашскородь! Виноват.
- Проводил свою красавицу? - мягко спросил Поликарпов. - А у тебя, Шумов, губа не Дура.
Он пошел рядом с Гордеем и, заглядывая ему в лицо, говорил:
- Выходит, мы с тобой на одном курсе маневрируем. Моя приятельница тоже на этой улице живет. Вы давно знакомы?
- Всего второй раз вижу. В парке познакомились, - соврал Гордей.
Они вышли на площадь, толпа подхватила их и понесла к гавани. Поликарпов двигался в этой толпе быстро и гибко, как ящерица, тонкий голосок его звучал все более таинственно:
- Давай, Шумов, и мы с тобой станем прия телями, Я, знаешь ли, хотя и офицерского звания, а человек простой.
Гордей вспомнил предупреждение Заикина и насторожился: "Уж не выследил ли он, как я читал?"
А Поликарпов все сЫпал и сыпал словами, речь его была похожа на нудный осенний дождь, хотелось даже куда‑нибудь укрыться от нее.
- Война, как ничто другое, сближает людей, все мы одинаковы перед лицом смерти, она не признает ни чинов, ни званий. И время сейчас такое, что кастовые различия между людьми стираются, грядут новые дни и новые порядки, утверждающие всеобщее равенство и братство.
"Ишь заманивает!" - подумал Гордей, а вслух сказал:
- Я, вашскородь, ничего этого не понимаю. Мне бы германца поскорее отвоевать да и домой в деревню.
Поликарпов умолк, потом опять вкрадчиво сказал:
- Однако, пока ты здесь, можешь на меня рассчитывать. Если что надо, обращайся без стеснения.
- Лестно мне это, вашскородь, - тихо поблагодарил Гордей, стараясь придать голосу как можно больше искренности. - Только зачем вас беспокоить?
- Что ты? Какое беспокойство? Всегда буду рад.
Они подошли к трапу, и Гордей пропустил офицера вперед. Сдав увольнительный жетон, Гордей пошел в кубрик. Возле второй трубы его ждал Заикин.
- Ну как, хорошо погулял? - ; громко спросил он и шепотом добавил: - Принес?
- Все в порядке, повеселился на ять! - тоже громко ответил Гордей.
- Везет же людям! - И тихо: - Через десять минут после отбоя - в гальюне.
Гордей прошел в свой кубрик, там уже все спали, только дневальный матрос Берендеев и тоже, вернувшийся с берега Мамин сидели на рундуке и жевали- пряники, запивая их водой из одной кружки. Гордей тихо пробрался в угол, разделся и лег в свою койку.
Его сразу же потянуло в сон, накануне он опять стоял ночную вахту. Чтобы не уснуть, он щипал себя за уши и шевелил пальцами ног.
Наконец пробили склянки. Выждав еще минут семь, Гордей вывалился из койки и, сунув ноги в ботинки, побрел к трапу. Берендеев сердито спросил:
- Что сразу‑то не сходил?
- Позабыл.
Заикин уже ждал его., - Где? - спросил он, косясь на дверь.
- В ботинках. Под стельками.
- Давай сюда оба. Бери мои, завтра разменяемся.
Нога у Заикина оказалась меньше размера на два. Гордей едва влез в его ботинки, и, пока шел до кубрика, пальцы занемели.
Берендеев все еще жевал, Мамин уже спал широко разинув рот, как будто что‑то кричал беззвучно.
Глава шестая
1
Дул холодный осенний ветер, он тонко завывал в снастях, хлопал полотном обвеса, от него невозможно было укрыться, казалось, что он дует со всех сторон. Вахтенный сигнальщик, зажав в зубах ленточки бескозырки, просматривал в бинокль горизонт и приплясывал, чтобы согреться. Старший лейтенант Колчанов, укрывшись за штурманской рубкой, пытался "закурить, но спички все время гасли. Наконец ему удалось прикурить, он зажал огонек папиросы в пригоршне и стал торопливо потягивать из мундштука дым. Курить ему не хотелось, но делать все равно было нечего, да и создавалась иллюзия, что с папиросой все‑таки теплее.
Отсюда, из‑за рубки, была видна только часть стоявшего лагом "Самсона". Она была пустынна, ветер разогнал людей по кубрикам и трюмам, только изредка пробежит в корму рассыльный матрос или выглянет из‑за надстройки вахтенный. Поэтому Колчанов удивился, заметив, что трюмный машинист с "Самсона" старослужащий матрос Гулькин, выскочив на палубу в одной форменке, начинает торопливо сворачивать козью ножку. В такую погоду матросы обычно курят в гальюнах, под верхней палубой. В крайнем случае, на баке. А тут курить вообще не положено. Уж кому - кому, а Гулькину это должно быть известно. Вот он свернул длинную, трубой, цигарку, сунул ее в темные свои усы и оглянулся. Потом крикнул кому‑то:
- Эй, земляк, огоньку не одолжишь?
Откуда‑то вынырнул кочегар Заикин, подошел к фальшборту и протянул Гулькину кисет:
- Прикуривай, да побыстрей, а то холодно.
Гулькин развернул кисет, извлек бумагу.
- Заодно и бумажки одолжи. Поиздержался.
- Бери, Гулькин сунул бумагу за пазуху и, свернув кисет, возвратил его Заикину.
- Вот спасибо, выручил.
Они быстро разошлись. Колчанову показалось странным, что Гулькин прикуривать так и не стал, хотя просил огоньку. И почему он так воровато оглянулся, когда засовывал бумагу за пазуху? И почему именно за пазуху?
Вдруг Колчанова пронзила догадка: а не тот ли самый листок передал Заикин? Утром, осматривая у кормового плутонга кранцы, в которых хранился боезапас для первых выстрелов, Колчанов заметил, что смазка на одном из снарядов стерлась. Решив проверить, нет ли ржавчины, он вынул снаряд из гнезда и нашел под ним листовку. Хорошо, что в это время рядом никого не оказалось, и Колчанов незаметно положил листовку в карман. Придя к себе в каюту, он внимательно прочел ее и задумался: что с ней делать?
Если все это предать огласке и назначить расследование, поднимется скандал. Он не допускал мысли о том, чтобы кто‑нибудь из расчета кормового плутонга отважился хранить листовку в кранце. Все знают, что кранцы ежедневно проверяются. Скорее всего, листовку подложили в расчете именно на это. Но кто сунул ее сюда? Если листовку подложил человек даже из другой боевой части и его найдут, старшему лейтенанту Колчанову все равно не миновать неприятностей - листовку‑то нашли в его подразделении. А не лучше ли о ней во избежание возможных неприятностей умолчать? И Колчанов сжег ее тут же, у себя в каюте, тщательно перемешал пепел окурком папиросы и вытряхнул пепельницу за борт.
И вот теперь Заикин. Как он, Колчанов, не подумал тогда именно об этом матросе? Офицер замечал, что Заикин частенько трется в кубрике комендоров, ведет какие‑то разговоры. Правда, Колчанов не знал содержания этих бесед, при его появлении разговор смолкал или переводился на другую тему. Но то, что Заикин пользуется у матросов непререкаемым авторитетом, не нравилось корабельному артиллеристу. Отчасти потому, что в какой‑то степени умалялся его, Колчанова, авторитет, а главным образом потому, что было совершенно необъяснимо, каким образом Заикину удалось достичь такой власти, что даже самые нерадивые и нерасторопные матросы при нем как‑то подтягиваются и охотно выполняют все, что он скажет. Блоха и тот побаивался кочегара.
"Надо будет запретить ему ходить в кубрик комендоров и вообще списать при первой же возможности, - решил Колчанов. - Судя по этой листовке, он большевик…"
Сменившись с вахты, Колчанов забежал в каюту, переоделся и пошел в кают - компанию пить чай. Там уже все почаевничали, но расходиться не торопились. Отослав вестовых, как всегда перед сном, разглагольствовали о войне, о женщинах и, конечно, о политике. В последнее время говорить о политике стало не просто модным, а как бы считалось признаком хорошего тона.
Встревоженный своими мыслями, Колчанов сначала не прислушивался к разговору, но, напившись чаю и отогревшись, настроился более благодушно и стал слушать внимательно.
- Россия - страна крестьянская, мужик веками кормил не только Русь, но и всю Европу, и, должен заметить, кормил сытно! - утверждал дивизионный врач Сивков.
- Но из этого ровно ничего не следует, - возражал лейтенант Мясников. - Идея гуманизма чужда крестьянину. Только интеллигенция может облагородить народ, ей принадлежит будущее не одной российской нации.
- Ерунда! - категорично и не очень вежливо заметил лейтенант Стрельников. - Большинство людей занято добыванием пищи, размножением и накоплением собственности. В этой массе затерялся интеллигент. И хотя он именует себя демократом, либералом, анархистом и еще черт знает чем, он не способен возвыситься над массой и повести ее.
- Но идея гуманизма должна…
- А, бросьте, - небрежно отмахнулся Стрельников. - Вашей патокой рассуждений о гуманизме не подсластить горечь действительности. Россия отстала от других стран на сто лет, и нищета наша общеизвестна. И все эти бунты, стачки, забастовки - следствие именно нищеты, а не брожения умов.
- С этим согласен, - подхватил мичман Сумин. - Никакого брожения умов нет даже в среде интеллигенции. Просто людям хочется безумств. Мне лично осточертела скука службы, и я хочу безумствовать. Без идей, без гуманизма, без социализма. И вообще мне кажется, что революциями люди занимаются только от скуки.
- От скуки полезней всего женщины, - убежденно сказал Мясников.
Заговорили о женщинах. Мясников рассказал, как в Ревеле он познакомился с эстонкой, не знающей по - русски ни одного слова.
- Мы объяснялись только жестами и, представьте, отлично понимали друг друга.
- Представляю! - насмешливо сказал Поликарпов.
- Ах, вы всегда о пошлостях! - отмахнулся от него Мясников. - Нет, это был чудесный, неповторимый вечер, все в нем было чисто и таинственно, как будто она была из другого мира, с какой‑то неизвестной планеты, и все в ней было так воздушно…
- Поцелуи тоже воздушные? - спросил Поликарпов.
- Перестаньте! - одернул его Стрельников.
Поликарпов обиженно поджал губы и встал.
Он было совсем собрался уходить, но по пути подсел к Колчанову и сказал:
- А ваш матросик‑то, Шумов, завел себе в Ревеле матаню. Я видел.
- Ну и что? - спросил Колчанов.
- Ничего, такая миленькая. Наверное, белошвейка или что‑нибудь в этом роде.
- Пусть уж лучше матань заводят, только не занимаются политикой.
- Вот это верно! - обрадовался Поликарпов. - А то распустились вконец. И самое прискорбное то, что социализмом заражены ряды славных защитников отечества! - Поликарпов повысил голос, привлекая внимание и остальных. И Колчанов знал, что сейчас он долго и скучно будет говорить о том, что единственное спасение России - в укреплении монархии, будет грубо наскакивать на Сивцова, на Мясникова, на всех.
Поликарпов и в самом деле говорил долго, он брызгал словами во все стороны, но его, кажется, никто не слушал, хотя все вежливо молчали. Колчанов тоже молчал и думал о своем.
Последние года полтора - два он жил в каком- то вихре событий и мыслей и никак не мог разобраться сам в себе. Вихрь этот кружился все быстрей и быстрей. Колчанов понимал, что он вовлекал в свой круговорот не одного его, а сотни и тысячи людей, они тоже не в силах были противостоять этому вихрю, не знали, в какую сторону идти. Вот и Сивцов, и Мясников, и Стрельников - все чего‑то ищут, а чего? С кем из них идти? Может, они и в самом деле от скуки пытаются заняться революцией? Каждый из них проповедует что‑то свое, но во всех их суждениях чувствуется боязнь именно социализма, озлобленность против большевиков. А может, они все это делают из страха перед революцией, понимая ее неизбежность? Чего они хотят?