Собрание сочинений. Том 1. Голый год - Борис Пильняк 11 стр.


(Это маленькая поэзия Ирины: ее глазами.)

"О степи, о ее удушьи, о несуразной помещичьей жизни, о помещичьи-крепостной пьяной вольнице, о борзых, наложницах, слезах, – говорит мне не степь, с ее зноем и пустынью, не старая эта усадьба, где сели мы, – кухня, что в полуподвале, говорит мне о смутном, разгульном, несуразном, о степной жизни и о степи. В кухне каменные кирпичные полы, огромные плита и печь, сводчатые потолки и стены обмазаны глиной, и в стены, к чему-то, ввинчены огромные ржавые кольца. В кухне жужжат мухи, полумрак, жар и пахнет закваской. А в гостиной, где окна завил плющ, – зеленый мрак, прохлада, и в этом прохладном зеленом мраке поблескивают портреты и золоченые шелковые кресла. Я вошла в дом через кухню.

"Сколько дней, прекрасных и радостных, у меня впереди?

"Знаю, – кругом леса и степь. Знаю, Семен Иванович, Андрей (мой жених!), Кирилл, – все верят, верят честно и бескорыстно. Знаю, – наши сектанты, которые ходят во всем белом и называют себя христианами, не только верят, но и живут на своих хуторах этой верою. Семен Иванович, уже усталый, говорит о добре сухо и зло, так же, как сухи его пальцы. Знаю, – люди живут, чтобы бороться и чтобы достать кусок хлеба, – чтобы бороться за женщину.

"Утром я валяюсь за усадьбой на пригорке, за старым ясенем, слежу за гусями и перебираю синие цветы, те, что от змеиного укуса. Среди дня я купаюсь в пруде под горячим солнцем, а возвращаюсь огородами и рву маки – белые с фиолетовыми пятнышками на дне и красные с черными тычинками. У пчельника меня обыкновенно ждет Андрей; я не замечаю, как он подходит. Он говорит:

"– Поделитесь со мною маками, товарищ Ирина, – пожалуйста!

"Я обыкновенно отвечаю так:

"– Разве мужчины просят? – мужчины берут! Берут свободно и вольно, как разбойники и анархисты! Вы ведь анархист, товарищ Андрей. В жизни все-таки есть цари, – те, у кого мышцы сильны, как камень, воля упруга, как сталь, ум свободен, как черт, и кто красив, как Аполлон или черт. Надо уметь задушить человека и бить женщину. Разве же вы еще верите в какой-то гуманизм и справедливость? – к черту все! пусть вымрут все, кто не умеет бороться! Останутся одни сильные и свободные!..

"– Это сказал Дарвин, – говорит тихо Андрей.

"– К черту! Это сказала я!

"Андрей глядит на меня восхищенно и придавленно, но меня не волнует его взгляд, – он не умеет смотреть, как Марк, – он никогда не поймет, что я красива и свободна и что мне тесно от свободы. И в эти минуты я вспоминаю кухню, с ее зноем, железными страшными кольцами, каменным полом и сводчатыми потолками. Разбойники сумели захватить право на жизнь, – и они жили, благословляю и их! К черту анемию! Они умели пить радость, не думая о чужих слезах, они пьянствовали месяцами, умея опьяняться и вином, и женщинами, и борзыми. Пусть – разбойники.

"Из огорода в дом надо пройти кухней. В кухне, в жару, жужжат мухи, как смерч, и по столу ходят цыплята. А в гостиной, где окна завиты плющом и свет зелен, – так же прохладно и тихо, как на дне старого тенистого пруда.

"Знаю, – будет вечер. Вечером в своей комнате я обливаюсь водой и переплетаю косы. В окна идет лунный свет, у меня узкая белая кровать, и стены моей комнаты белы, – при лунном свете все кажется зеленоватым. У тела своя жизнь, я лежу, и начинает казаться, что мое тело бесконечно удлиняется, узкое-узкое, и пальцы как змеи. Или наоборот: тело сплющивается, голова уходит в плечи. А иногда тело кажется огромным, все растет удивительно, я великанша, и нет возможности двинуть рукой, большой, как километр. Или я кажусь себе маленьким комочком, легким, как пух. Мыслей нет, – в тело вселяется томленье, точно все тело немеет, точно кто-то гладит мягкой кисточкой, и кажется, что все предметы покрыты мягкой замшей: и кровать, и простыня, и стены – все обтянуто замшей.

"Тогда я думаю. Знаю, – теперешние дни, как никогда, несут только одно: борьбу за жизнь, не на живот, а на смерть, поэтому так много смерти. К черту сказки про какой-то гуманизм! У меня нету холодка, когда я думаю об этом: пусть останутся одни сильные. И всегда останется на прекрасном пьедестале женщина, всегда будет рыцарство. К черту гуманизм и этику, – я хочу испить все, что мне дали и свобода, и ум, и инстинкт, – и инстинкт, – ибо теперешние дни – разве не борьба инстинкта?!

"Я смотрюсь в зеркало, – на меня глядит женщина, с глазами, черными, как смута, с губами, жаждущими пить, и мои ноздри кажутся мне чуткими, как паруса. В окно идет лунный свет: мое тело зеленовато. На меня глядит высокая, стройная, сильная голая женщина

* * *

"Старуха дала мне рубашек домотканого полотна, от которого жестко телу, сарафан, паневу, душегрею синего сукна, белый платочек, кованые сапожки с наборами и полусапожки, сунула зеркальце. В избе собрались братцы, съехались с хуторов. Марк вывел меня за руку. Мужчины сидели справа, женщины – слева. Я целовалась сначала со всеми женщинами, затем с мужчинами. И я стала женою Марка.

"– Поди сюда, дочка Аринушка, – сказал старик Донат, взял меня за руку, посадил рядом, приголубив, и говорил, что все собравшиеся здесь – братья и сестры, новая моя семья, один за всех и все за одного, из избы сор не выносить, в дом придут – накорми, напой, чествуй, все отдай, всем поделись, – все наше. Все мужчины были здоровы и широкоплечи, как Марк, и женщины – красивы, здоровы и опрятны, – все в белом.

"Марк. Помню ту ночь, когда он приехал с двумя конями, и мы мчали степью от коммуны, с тем, чтобы в темном доме мне остаться одной, в женской избе, во мраке, вдыхать шалфей и думать о том, что у меня последняя жизнь и нет уже воли. Марк ускакал в степь. А наутро и я ушла за ним. Я теперь знаю летнюю нашу страду мужицкую. Мои руки покрылись коркой мозоли, мое лицо загорело, почернело от солнца по-бабьи, и вечером, после страды, купаясь в безымянной степной речке, уже холодной, я вместе с сестрами, удивительно здоровыми, покойными и красивыми, пою по-бабьи:

Ты свети, свети, свет светел месяц,
Обогрей ты нас – а-эх! – красно-солнышко!

"Уже по-осеннему звездны ночи, и днем над степью разлито голубое вино. На хуторе готовятся к зиме, в закрома ссыпают золотую пшеницу, стада пришли из степи, и мужчины свозят сено.

"Марк со мной мало говорит, он приходит неожиданно, ночью, целует меня без слов, и руки его железны. Марку некогда со мной говорить, – он мой господин, но он и брат, защитник, товарищ. Старуха каждое утро задает мне работу и, хваля-уча, гладит по голове. Мне некогда размышлять. Как сладостно пахнет пот – пусть соленый! Я научилась повязываться, как повязываются все.

"Ночью пришел Марк.

– Вставай, поедем, – сказал он мне.

"На дворе стояли кони, были Донат и еще третий. Мы выехали в степь. Подо мной шел иноходец. Ночь была глуха и темна, моросил мелкий дождь. Впереди ехал Донат.

"– Куда мы едем? – спросила я Марка.

"– Повремени. Узнаешь.

"Вскоре мы выехали к усадьбе, обогнули балку и стали за конным двором. Все спешились, и мне сказали, чтобы я слезла. Поводья собрал третий. Мы подошли вплотную ко рву. Донат свернул вправо, мы подошли к дому.

"– Куда мы едем, Марк? – спросила я.

"– Тише. За конями, – сказал Марк. – Стой здесь. Если увидишь людей, – свистни, уйди к коням. Если услышишь шум, – иди к коням, скачи в поле. Я приду.

"Марк ушел. Я осталась стоять-следить. Разве могла я не подчиниться Марку? У меня нет родины, кроме этих степных хуторов, у меня нет никого, кроме Марка. Где-то в доме спали Семен Иванович и Андрей. Пускай! Дом стоял тяжело и сумрачно, во мраке. Моросил дождь. Мне не было жутко, но мое сердце колотилось – любовью, любовью и преданностью! Я раба!

"Марк подошел незаметно, неожиданно, как всегда. Взял за руку и повел ко рву. У рва стояли наши кони, мой и его иноходцы-киргизы, борзые и злые, как ветер. Марк помог мне сесть, вскочил сам, свистнул – и, схватив меня, перекинув на свое седло, прижав к груди, склонив свою голову надо мной, гикнув, помчал в степь, в степной осенний простор.

"Восток ковался багряными латами, солнце выбросило свои рапиры, когда мы примчали на дальние хутора, где мирно за столом сидели уже Донат, тот третий, кривой знахарь Егор, и на стол накрывала знахарка Арина с улыбкой покойной и дерзкой, как у ведьмы.

"Сколько дней, прекрасных и радостных, у меня впереди?"

Археолог Баудек достал листок, переписанный Донатом, и этот листок тщательно списывал Глеб Ордынин.

Вот этот листок:

"Крестъ есть предметъ небреженiя, но не чествованiя, поелику онъ служилъ, подобно плахѣ и висѣлицѣ, орудiемъ безчестiя и смерти Христа. Нечтимо opудie, убившее друга твоего. Тако слѣдуетъ почитать и iудеевъ, устроившихъ крестъ.

"Въ книгѣ Жезлъ въ имени Iисусъ истолкована троица и два естества! Введена присяга, коей не было даже у древнихъ еретиковъ! Въ трехугольникѣ пишутъ по латынѣ Богъ! ѣдятъ давленину и звѣроядину! Волосы отрѣзаютъ и носятъ нѣмецкое платье! Молятся съ еретиками, въ баняхъ съ ними моются и вступаютъ въ бракъ съ еретиками! Имѣютъ аптеки и больницы, женская ложесна руками осязаютъ и даже осматриваютъ! Конское ристанiе имѣютъ! Пьютъ и ѣдятъ съ музыкою, плясанiемъ и плесканiемъ. Женщины бываютъ съ непокрытыми головами и не прикрываютъ верхних зазорныхъ тѣлесъ! Мужья съ женами зазорнымъ почитаютъ вмѣстѣ въ банѣ мыться и въ одной постели спать. Монашеское дѣвство несогласно со св. Писанiемъ: ап. Павелъ говорилъ, что отступятъ иные отъ вѣры, возбраняя женитьбу и брашна!

"Отъ воли каждаго зависитъ, когда и какъ поститься! Чтимъ Единаго Господа Бога Саваофа и Сына Его Спасителя! Не токмо мученики, но и Марiя-Дѣва не подлежатъ поклоненью, ибо cie есть идолопоклонство, какъ и поклоненiе иконамъ! Житiе же блаженныхъ ради Христа юродивыхъ весьма не богоугодно, поелику юродство не благообразно! И какъ, видя огонь, не предполагаемъ мы въ немъ свойствъ воды, ни въ водѣ свойствъ огня, – такъ же нельзя предположить въ хлѣбѣ и винѣ свойствъ тѣла и крови! Тако же бракъ не есть таинство, но любовь, – при собраши мужчинъ и женщинъ родители благословляютъ жениха и невесту по подобш брака Товiи.

"Единая Книга есть – книга книгъ – Библiя, и жить надлежитъ библейскимъ обычаемъ. Чти отца твоего и матерь твою, люби ближняго, не сквернословь, трудись, думай о Господѣ Богѣ и о Лиѣ Его, въ тебѣ несомомъ.

"Единъ обрядъ чтимъ – обрядъ святаго Лобызанiя. И едино правительство есть – духовная наша совесть и братскiе обычаи."

Глава IV
Кому – таторы, а кому – ляторы

(Объяснение к подзаголовку:

В Москве на Мясницкой стоит человек и читает вывеску магазина: "Коммутаторы, аккумуляторы".

– Ком-му… таторы, а… кко-му… ляторы… – и говорит: – Вишь, и тут омманывают простой народ!..)

Провинция, знаете ли. – Городские таторы

Знойное небо изливало знойное марево, небо было застлано голубым и бездонным. Цвел день, цвел июль. Целый день казалось – улицы, церкви, дома, мостовые: плавились в воздухе и трепетали едва приметно в расплавленном иссиня-золотом воздухе. Город спал: сном наяву, город Ордынин из камня. Дни зацветали, цвели, отцветали, сплошной вереницей, перецветали в недели. Цвел июль, и ночи июлевы оделись в бархат. Июль сменил платиновые июньские звезды на серебро, луна поднималась полная, круглая, влажная, укутывая мир и город Ордынин влажными бархатами и атласами. Ночами ползли сырые седые туманы. Дни же походили на солдатку в сарафане, в тридцать лет, на одну из тех, что жили в лесах за Ордыниным, к северному небесному закрою: сладко ночами в овине целовать такую солдатку. Днями томили знои.

Вечером, в кинематографе "Венеция" играл оркестр духовой музыки. Поднималась луна, земля куталась в бархаты, и люди шли смотреть, как "играет" Холодная. В тот день Сергей Сергеевич писал "ведомость", где указывал, что "за истекший месяц операций не происходило" и "вкладов не поступало". В павильоне сидели коммунисты в кожаных куртках и поили барышень чаем с ландрином (барышни всегда были и будут интерполитичны). Но вскоре духовой оркестр грянул Интернационал, коммунисты встали и, так как скучно было стоять, сошли на дорожки в сад, к обывателям, – все стали ходить по кругу –

– Этих глав писание – обывательское! –

Сергей Сергеевич встретил Лайтиса, товарищ Лайтис шел навстречу. Сергей Сергеевич приостановился и, широко улыбаясь, снял соломенную свою шляпу, приветствуя. – Товарищ Лайтис приветствия не заметил. – Товарищ Лайтис встретил Оленьку Кунц, Оленька Кунц шла навстречу, – товарищ Лайтис приветливо улыбнулся, приложил руку к козырьку, Оленька Кунц сказала строго:

– Здравствуйт! – и отвернулась к подруге, что-то сказав и рассмеявшись чему-то. Оркестр гудел Интернационалом, на деревьях горели фонарики, пары шли за парами. Сергей Сергеевич снова повстречался с товарищем Лайтисом, снова приподнял соломенную свою шляпу. Товарищ Лайтис ответил:

– Здравствуйте.

– Добрый вечер! Погода… –

Но они разошлись.

Товарищ Лайтис снова встретил Оленьку Кунц, Оленька Кунц взглянула сурово. От девичьего табунка Оленьки Кунц отделилась одна, – подошла, передала товарищу Лайтису листок из блокнота. Оленька Кунц писала товарищу Лайтису:

"Я на вас очень сердита. Сегодня в полночь в нашем саду. Приходит!

О. Ку (и палочки, и хвостик)".

Погасли фонарики. Под навесом на экране метнулся красный петух. Оркестр рявкнул последний раз, и зарокотало пианино. Товарищ Лайтис не пошел на места, товарищ Лайтис рассеянно стал сзади стульев. Сергей Сергеевич тоже рассеянно стал сзади стульев. Товарищ Лайтис рассеянно взглянул на Сергея Сергеевича, Сергей Сергеевич приподнял шляпу и протянул руку.

Поздоровались: – тт-т-сте!..

Помолчали.

– Провинция, знаете ли. Единственное развлечение – кинематограф…

Помолчали.

– Погода, жара невыносимая, знаете ли! Только вечерком и можно отдохнуть.

Помолчали. На экране пили шампанское.

– И публика…

– Та?

– И публика, знаете ли… Недоверие, испуг, буржуазность. Я служу по финансам, – операций нет никаких.

Помолчали. На экране Холодная умирала от любви и страсти. Пианино то гремело негодующе, то замирало в истоме.

– Провинция, знаете ли, глупость. Какие нелепые мысли родятся! Если хотите, я вам расскажу эпизод. Абсурдные мысли!..

– Та?

– Только, знаете ли… это косвенно касается вас… Нелепые мысли!.. – Пианино зарокотало… – Ольга Семеновна Кунц…

– Сто? Олька Земеновна Кунс?

– Только – удобно ли здесь? – Пойдемте, пройдемтесь.

Сергей Сергеевич пропустил вперед товарища Лайтиса, Сергей Сергеевич шел не спеша, руки назад, оседая солидно на каждую ногу. За забором поднялась луна, и пианино приглохло, по углам сада плавал уже белый туман. Остановились.

– Только, знаете ли?.. Я затрудняюсь, как рассказать… Как эпизод провинциальных нравов… Провинция, знаете ли.

– Та?.. Олька Земеновна Кунс?..

– Видите ли, у нас проживает сапожник Зилотов, беспартийный, но был солдатским депутатом. Сумасшедший человек, из масонов.

– Ну?

– У него, видите ли, странная идея… Ольга Семеновна должна, как бы, отдаться вам, принадлежать, как женщина.

– То-эст?

– Вы должны овладеть ею и – непременно – в полночь, в монастырской церкви, в алтаре. Абсурдные мысли!..

Загудело пианино, рявкнуло, покатилось. Товарищ Лайтис, быстрее, чем надо, закурил папиросу.

– А Олька Земеновна знает?

– Не знаю, должно быть. Зилотов мне сообщал, что Ольга Семеновна девственница, – однако теперешний век, буржуазность… – Сергей Сергеевич развел в рассужденьи руками.

Пианино застонало.

– Ви каварите – монастырский церков?

– Да, знаете ли, из вашей квартиры есть проход.

– А Олька Земеновна хосит?

– Ольга Семеновна? Ольга Семеновна барышня молодая! – Сергей Сергеевич рассудительно развел руками. – Провинция, знаете ли, обывательщина.

– Извините, доварищ. Я на минуту. Брощайте, доварищ! – товарищ Лайтис поспешно пожал руку Сергея Сергеевича, – Сергей Сергеевич не успел даже шаркнуть, – товарищ Лайтис поспешно пошел к выходу.

Пианино у экрана оборвалось на полноте, вспыхнули фонарики, грянул духовой оркестр. Толпа полилась по дорожкам, отдыхая от экранной страсти. Оркестр буйствовал Варшавянкой.

Затем снова потухли лампочки, снова и снова необыкновенно любила и необыкновенно умирала Холодная… А над городом шла луна, а по городу ползли туманы, сплетая и путая пути и расстояния. Приходил час военного положения. И когда он пришел, – военного положения час – тогда "Венеция" уже опустела.

– …И Китай, – Небесная империя, – не глядел ли из подворотен? – Будет в повести этой, ниже, глава о большевиках, поэма о них.

Дон, дон, дон! – в заводь болотную упали курантов три четверти. По городу ползли туманы, над городом ползла луна, полная, круглая, влажная, как страсть, – позеленели туманы, сквозь туманы в вышине едва приметны были звезды старого серебра, испепеленные зноем.

Куранты отбили три четверти, и товарищ Лайтис вышел из монастырских ворот. Товарищ Лайтис пошел по обрыву. Под обрывом горели костры, слышалась горькая песня, рядом внизу тосковали лягушки. Калитка в тени деревьев была полуоткрыта. Лайтис постоял у порога, – товарищ Лайтис пошел вглубь. Безмолвствовали деревья, безмолвно полз туман. Тропинка исчезла, под ногами посырело, товарищ Лайтис различил пруд, у берега сгнившую, залитую водою лодку. Никого не было. Товарищ Лайтис внимательно осмотрелся кругом – деревья, туман, тишина, наверху в тумане мутный диск. Куранты пробили двенадцать. Товарищ Лайтис поспешно пошел назад, к тропинке, к дому. Сад был чужд. Дом, развалившиеся домовые службы, бледнея в лунном свете, безмолвствовали. Запахло малиной. И вдалеке где-то, точно вспыхнуло, тихо крикнула Оленька Кунц:

– Товарищ Я-ан!..

Товарищ Лайтис застрял в малиннике, снова вышел к пруду, уже с другой стороны, – луна отразилась в воде призрачно и бледно. И опять – тишина, туман, деревья.

– Олька Земеновна!..

Тишина,

– Я-ан!..

Вишняк, яблони, липовая аллея. Тишина и туман. И где-то рядом:

– Я-ан!..

Товарищ Лайтис побежал, наткнулся с разбегу на заборчик, не заметил, как ушиб колено. За заборчиком, в беседке, богатырски кто-то храпел. Часы пробили две четверти. И опять вдалеке:

– Я-ан!..

– Олька Земеновна!..

И тишина, только хруст ветвей от бега товарища Лайтиса. И тишина. И туман. И деревья. И больше уже никто не звал товарища Яна. Луна побледнела, зацепилась за верхушки деревьев. Товарищ Лайтис долго курил папиросу за папиросой, и скулы его были плотно сжаты. – Оленька Кунц уже лежала в постели рядом с подружкой (каждую неделю у Оленьки была новая подружка для секретов и тайн). Куранты отбивали четверти еще и еще. На востоке легла алая лента, туманы заползли вверх. В утреннике зашелестели листья, и четче донесся лягушечий крик.

У монастырских ворот стоял часовой, сырой и серый в тумане.

– Езли придет барыщня, бровезди ко мне.

– Слушаю-с.

И в соборе:

– Дон, дон, дон!..

Назад Дальше