Представитель ораторов отозвал в сторону Федора Федоровича, прося, чтоб не было повторений в речах, распределить, кому какие эпитеты произносить о покойном. Вопрос был щепетильный. Конечно, время рассудит, время все поставит на свои места (все почему-то надеялись на время, точнее на справедливость текущего времени). Поставить-то поставит, да ведь когда? И сейчас хотелось знать, на какой эпитет наработал Залесский, кто он есть? Известный? Да. Он выступал по телевидению и даже вел программу. Умел изящно прерывать выступающих якобы для их же пользы и якобы из-за того, что уходит спутник связи, умел вести программу, телезрители письма писали, Залесский цитировал, говоря, что он бы под этим подписался, под этим наполовину, а это его огорчило категоричностью. Так что можно к прилагательному "известный" добавить и наречие "широко".
- А можно "знаменитый"? - спросил представитель ораторов.
- М-можно, - разрешил Федор Федорович.
- Глубоко принципиальный?
- М-можно. С расшифровкой… в отстаивании своей позиции.
- Глубоко эрудированный?
- Можно, но ведь есть уже "глубоко". Ставьте "разносторонне".
- Талантливый? - спросил председатель.
Тут они оба запнулись. При всем своем нигилизме они знали, что талант дается свыше. Помолчав, решили, что "одаренный", "несомненно одаренный" будет в самый раз. Ведь столько напечатал, это надо уметь.
- Даже пометьте "яркоодаренный".
Представитель ораторов пошел к своим и сказал тому, который хотел говорить о таланте Залесского, что нельзя. Тот закипятился:
- А почему? А это волюнтаризм, а вы знаете, что он осужден? А вы не имеете права отказать мне в праве на свое мнение. Залесский глобально талантлив, конгениален, много писателей в дачном поселке, но гений-то один! Я не знаю как вам, но он мне всегда звонил и говорил: "Сережа, нас мало, нас, может быть, двое, ты и я". А вы запрещаете сказать слово правды.
- Не знаю, говорите с Федор Федорычем.
- И поговорю! Я бы даже сказал: Залесский внезапно талантлив, он, понимаете ли, жил без этого центропупизма, этого, понимаете ли, центропупства, он был прост, но внезапен. Вы помоложе, а я помню один из симпозиумов, где, сидя в комнате президиума, Илья Александрович с ходу пошутил, внезапно услышав слово "трансмиссия", словцо техническое, а он мгновенно сделал из него выражение, он с лета сказал: "Трансмиссия - это миссия в трансе", - каково? Или к вопросу о дружбе народов, он любил выражение "Кабардино-Болгария", или называл передачу по телевидению "Играй, гормон". А вы говорите! Или осовремененная переделка Некрасова: "Выдь на Волгу - чарльстон раздается".
- Воля ваша, - уступил Федор Федорович. - В конце концов, стенограммы не будет, а вы за свои слова отвечаете.
О, как скорее хотелось Федору Федоровичу завершить процедуру. И так уже она разрасталась до события, и так уже мерещился Федору Федоровичу звонок с приглашением на беседу по самому широкому кругу вопросов. О, лишь бы не было скандала!
Федор Федорович даже стерпел ехидный вопрос Иды: когда же по сценарию поэты должны сочинить по экспромту? Он и не то бы стерпел и дорого заплатил бы, чтоб наступивший понедельник как можно скорее перестал быть тяжелым.
А и нелегок он был - два прощания. С Залесским в еловом зале, с Олегом в сосновом. Непонятно было, к кому сколько пришло провожатых: идущие через один зал проходили и через другой и наоборот. Мелкие уколы Лили вскоре прекратились, она набила руку, и Люда уже держала иголки не во рту, а на подушечке.
Ораторы, уступая друг другу место в дверях, направились говорить речи.
Речи прошли хорошо. Даже маленький конфуз, когда предстал перед микрофоном незапланированный друг Залесского, не испортил впечатления. Друг, никто не знал, как его имя и фамилия, был с горя, и как осуждать, что он не мог продумать начало речи и все остальное. В самом деле, нельзя же было так начинать:
- Вот гляжу я на тебя, Илья, но тебя здесь нет.
Федор Федорович, испуганный тем, что сейчас начнется мистика, что друг заедет в те сферы, за которые потянут на ковер, что друг может сказать что-то о душе, быстро вмешался:
- Когда мы всем коллективом глядим на дорогие черты, нам всем тоже не верится, что Илья Александрович не с нами.
Друг упрямо повторил:
- Да, не с нами и не здесь. И вообще ты, Илья, хорош гусь. Но я с детских лет это мог знать, но не знал. Илюша, дорогие трудящиеся пера и бумаги, сидел на одной парте со мной, и он описал меня, но не в лучшем свете, он хотел проследить путь моего выпрямления, но для начала развел меня с женой, но я не из тех, кто сводит счеты в таком месте. Спи спокойно, если можешь.
Приветствие от месткома читала необъятная дама в красном шерстяном строгом костюме - прямой пиджак, прямая юбка. Она сама сочинила стихи и зачитала:
Какая б работа у нас ни была,
Мы к вам относились с любовью.
Сегодня же мы, отложив все дела,
Пришли к твоему изголовью…
- С радостью они отложили дела, - говорил среди толпы Яша. Он говорил еще, что ему слова не дали, хотя он его и не просил. Он намекал, что корешил с Залесским еще в те годы, когда тот был Илюшкой и сшибал гонорары в "Вечерке". - Портвейн тогда был "три семерки" пятерка стакан, на новые деньги - полтинник. Из "Вечерки" выйдешь, налево - пельменная, бульон всегда, направо, у Чистых прудов, дела делались. Три ступеньки вниз, тут всё! Дерябнем по графинчику - и Вася! Еще один - и Вася!
- Тише, - зашипели сзади.
- Я говорю, время-то рабочее, говорю, что дела-то они отложили не вечерние, а дневные, - разъяснял Яша свою позицию по отношению к даме в красном костюме.
Отговорил последний оратор, тот, что стоял за право на эпитеты, призвавший в заключение стереть белые пятна с неизвестных граней народной жизни, и всех, кроме родственников, попросили освободить помещение. Многие перешли в маленький зал, где прощались с Олегом. Там было все тише и печальнее. Стояли мои десятиклассники, не было только Володи и Сережи, жена моя с ними, Ида стояла вся зареванная, Вера сидела в изголовье, с ней мать Олега, обе в черном. Тихо менялся траурный караул.
С детства не могу смотреть на покойников, боюсь запомнить. Олег как-то рассказывал мне, как он убил дятла, как спохватился, как принес его знакомому охотнику-таксидермисту, чтоб сделать чучело. "Дятел был прекрасен, знаешь, цвет далекого пожара, тут белизна, тут сажность, головка перламутровая. Мне сделали чучело, а цвет стал умирать. И умер. И я похоронил его, но уже не дятла, а оболочку его, куклу".
Я собрался с духом и подошел к Вере.
- Вот его друг, - сказала Вера свекрови.
Мать, почерневшая, не понимающая, что ей говорят, глядела на меня и все кивала, потом что-то прорезалось в ее взгляде, она стянула платок у горла и подала руку, которой я коснулся губами.
Ораторы, как ни удивительно, были те же. А впрочем, почему удивительно - Залесский и Олег дружны были, все это знали, учитель и ученик, много взявший от учителя и не перенесший смерти наставника, так трактовалась кончина Олега. Еще один тезис звучал так: Олег много, очень много обещал, и как много успел бы сделать, и какие у него были творческие планы, но преданность учителю, верность ему даже в смертный час уносит в тайну вечности все обещанное.
- Ну гады, - говорила мне Ида, - не пойдешь же на скандал в такой час. А они именно в такое время и вбивают в умы что им требуется. Да не в умы, а в головы. А требуется вбить то, что Олег еще только мог бы состояться. Хотя одна его страница стоит всего Илюшиного наследства! Илюша всегда его боялся.
- Ида, о покойниках или хорошо, или ничего.
- Или правду.
И в коридоре, куда мы вышли переждать речи, от них не было спасения. Гремел динамик, поэт Скусаев кричал: "Мы все обагрены слезами…" - дальше был шум, дальше, через строку, угадывалась рифма "…в сезаме".
В вестибюле действовала новинка - маятник Фуко. Он показывал, что, несмотря ни на что, жизнь продолжается, Земля все-таки вертится, нельзя унывать. Нижним качающимся концом своим, выполненным в виде шариковой авторучки, маятник указывал на призывы творческих секций: "Новую форму - старому содержанию", "Образу первой и последней жены - достойное место!".
В вестибюле монолитной стайкой, поглощающей вновь подходящих и крепнущей, стояли писатели-издатели, те, кто не только писал, но и работал в издательствах, редакциях журналов, в кино, радио и на телевидении.
- Старик! - закричал от них издатель-прозаик Замирский. - О, Идея Ивановна, подойдите к народу! Ну на минутку!
- Обойдетесь, - ответила Ида.
- Все такая же, - вызывая сочувствие улыбкой, сказал мне Замирский. - Но, старичок, ты подумай, какую подлянку сотворил этот Залесский. Конечно, я гуманист, может, и нехорошо в эту минуту, но истина дороже. Мы все возмущены. (Остальные, подавая по очереди руки, загудели, одобряя его слова.) Мы не посмотрим, что здесь похороны.
Возмущение было простым, как веник. Работая в разных органах и издательствах, печатая и издавая друг друга, писатели-издатели сдружились на основе этого междусобойиздата и считали себя страдальцами, еще бы - они и работают, животы кладут за отечество, да еще и вынуждены писать в нерабочее время и творческие отпуска, уставая по сравнению с обычными писателями вдвое. "А как не писать, - вздыхали они, - кто же отобразит эпоху?" В их клане были и руководители секций, комиссий, бюро, они являли собой мафию сплоченнее сицилианской. И безнаказанней: ту хоть в кино да ловили, эту же славили. Они сами. Наши же читатели, по замечанию Лермонтова в предисловии к публикации журнала Печорина, доверчивы и верят печатному слову. А еще бы и не страдать братьям издателям, они и пишут и работают, а другие только пишут да еще хотят, чтобы их тоже издавали. Обида на Залесского была потому, что он как человек влиятельный наобещал всем им: и Замирскому, и Негоряеву, и Гонцову, и Стиханову, и Прохарченко, - разных приятных событий: договоров, изданий, поддержки, замолвления словечка и тому подобного. За это они отработали Залесскому кто договор в своем издательстве, кто рецензию внешнюю, кто внутреннюю, кто помог экранизации забытого романа - не пропадать же роману, - кто подкрепил новую книгу ветерана свежей рецензией, кто подтолкнул журнальную публикацию - да мало ли в этом мире форм взаимовыручки. И вот они как честные люди выполнили обещание, а он? "Взял и слинял. Вот свинья". - "Тише ты". - "Как тише, если обворовали!"
- Понимаешь, какое дело, - выговаривался за всех Прохарченко, - кого не печатают, тому не понять, но существует же принцип. Кто его сделал писателем? А? Мы тоже кой-чего смыслим в паблисити. Пахали на него как негры, а он в кусты. Мало ли что кто хочет. Да как ловко - и тут новатор. За себя он всегда буром пёр. В календарный план вставили.
- Не пропадем, - говорил Гонцов. - Илюшино место кто-то из нас займет, а любой из нас попорядочней его будет.
- Стиханов, ты чего молчишь? - спросил Негоряев.
- На кладбище неохота ехать.
- Придется, - твердо сказал Гонцов, - Федя по головам будет считать. - И опять не удержался от обиды: - Давно ли я, будто вчера еще, написал на Залесского рецензию для тебя, Семен, прочел ему по телефону, он усилил восклицание в конце, велел написать, что рукопись надо превращать в книгу вне всякого плана, а мне обещал одно дело плечом подпереть. И что?
Обратя опять взоры на меня, они, очевидно, вспомнили, что видели меня в основном с Олегом, и заговорили о том, что вот Олега жалко, Олег был настоящий, что вот ведь как: живешь, живешь - и окочуришься. А разве кто ценит то, что приходится погибать в служебном кабинете, да еще и в домашнем тоже? А никто не ценит.
Я не удержался:
- Олег говорил, что литература не терпит конкуренции, что на двух стульях нельзя сидеть, надо или то, или то. Бунин, Олег его вспоминал, говорил, что всегда питал отвращение к штатной службе.
- Да Бунин не видывал такой нервной трясучки. Мы же живем постоянно в стрессовой ситуации! - возмутился Прохарченко. - Бунин! Я и Толстым могу такой залипон сделать! Не то что в издательстве, в школе работал!
- Пушкин журнал издавал! - сунулся Негоряев. - Да! "Современник"-то, вспомните.
- Уел, уел нас Олег, - добродушно заметил Гонцов. - Независимый был. Не печатают его, говорю: "Олежка, давай поправим. Ты прав во всем, но надо же найти форму высказывания". А он мне: "Поиск формы произведения - это творчество, а поиск формы для высказывания - это трусость". Ах, Олежка! Жаль его нестерпимо, невыносимо жаль, до слез. Я его сколько раз кормил в этом доме, дал ему однажды темку. Сидим, говорю: "Ах, Олежек, как сердце болит о судьбах народа". Он весь так и загорелся: "Да, да, это точно, я обязательно об этом напишу". Я не претендую, впрочем, на первенство, может, еще кто давал ему такую же тему.
- Я тоже делился замыслом, - сообщил Негоряев.
- И я, и я, - послышались голоса.
- И я говорил с ним о судьбах. Народа, - сказал Прохарченко.
- Свидетели есть, Ариана с нами кофе пила.
- А чего это нет Арианы?
- Еще Яша с нами сидел.
- Яша! - хмыкнули все.
Вдруг они встрепенулись при вопросе Гонцова, оставил ли Олег что-либо из написанного. Какой грех, а вдруг да роман?
- Оставил, и много.
Легкий, беспокойный стон прошел по рядам.
- Ну-к что ж теперича, - комментировал Прохарченко, - у нас, чать, мертвых-то умеют любить, теперь беги скорей, вдовушка, в любое издательство.
- Правильно, - вмешалась Ида, до того судорожно курившая и отрешенная, - надо издавать. А то гляжу на вас - вы издали больше, чем написали, а написали больше, чем прочли.
Писателями-издателями данный выпад был отнесен к разряду шуток.
По дороге к событию. Событие
В головных автобусах поместили гробы. За ними следовал наш "Икарус". Федор Федорович ехал со всеми, что было демократично. Одно было исключение - сидел на месте запасного водителя. Ворвался в автобус и подвыпивший друг покойного, который говорил: "Гляжу я на тебя, Илья, но тебя здесь нет". Этого друга хотели оттереть, но он протаранил оттирающих.
Автобус начал движение. Одна дама призывающе громко говорила, что мертвые слышат, что о них говорят, это и у поэтов есть, это и в разных религиях отмечено. Например, ислам и католики - это разные исторические магистрали, и хоронят неодинаково, но загробный мир что там, что там одушевлен.
- Меня слышит Илья Александрович, - говорила она громко, - я знаю, слышит! Илья! Илюша!
"Вот и мистика, - обреченно подумал Федор Федорович, - а я думал, что Булгаков закрыл эту тему. Хотя я не должен был так думать, ведь читал же в "Вечерке", что две трети жителей ФРГ согласно опросу верят в нечистую силу. Странно, почему не все, ведь капитализм обречен. Но что же делать? О, прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко, как я спать хочу".
И Федор Федорович решительно захрапел.
- Притворяется, - комментировал Негоряев.
- Три ночи, говорят, не спал, - попробовал я заступиться.
- Аппаратчики по неделе могут не спать. Нет, они храпят, когда им выгодно, - отвечал Негоряев.
- Сенечка, ты слушаешь? - прорезалась дама. - Я должна говорить громко, ибо Илья Александрович при жизни был несколько глуховат, и наука пока не установила, переходят ли земные качества и недостатки в иное измерение. - Илюша! - возопила она, да так, что даже резко повысивший силу храпа Федор Федорович не перекрыл ее. - Илюша! Слушай меня! Ты оставил неизгладимый след! Неизгладимый!
- Следов он не оставлял, - брякнул подвыпивший друг. - Плохо вы знаете Илюшу.
На задах автобуса совещались Иванин, Петрин, Сидорин. Шум мотора мешал говорить, но и скрывал их беседу. Они советовались на будущее, что им взять из сегодняшней процедуры, что исключить, что добавить, что творчески доработать. Всем понравился главный эффект - то, что враз с Залесским умер ученик. Это было кое-что. Даже если сорвется последняя воля покойного закопать с ним жену и любовницу, то все равно фокус удался - Залесский не одинок. На будущее Иванин, Петрин, Сидорин решили уговорить отдать концы враз с ними кого-нибудь из молодежи.
- Сколько им выдано авансов, рекомендаций, а вот посмотрим, как до дела дойдет.
- На всех нас Олегов не напасешься.
- Надо уже сейчас готовить.
- Как?
Говорили и про жен.
- Тебе легко, - говорил Иванин Петрину, - у тебя первая, никуда не денется.
- Тебе еще легче, - отвечал Петрин Иванину, - у тебя четвертая, выберут любую. Живы они?
- Все, - уныло отвечал Иванин. - Стервы такие. Чуют наследство, сдружились. Четвертая дает еще годик пописать, условия создает, велит гнать листаж. Я говорю: "Милочка, роман не чулок, его создают, вынашивают, а не вяжут. Если, говорю, уподобим роман ребенку во чреве, которого надо выносить, и если этот ребенок будет чрезмерен, то ведь не разродиться". Она отвечает, она в Англии до меня замужем жила: "А кесарево-то сечение на что, любого гидроцефала выволокут". Говорю: "Милочка, но читатели!" "А, - говорит, - эти все стрескают".
- Вот к чему приводит порочная практика оплаты по листажу, - заговорил Сидорин. - Это моя давнишняя боль. Рассказ - это роман в миниатюре, это та самая капля, в которой отражается мир, и так далее. У рассказа должны быть и ручки, и ножки, и головка, а как же? А платят? Платят с размера.
- Зато ты не женат! - закричали Иванин и Петрин и замолчали ненадолго. Женись-ка, думали они, - не только на роман, на эпопею потянет.
- Не женат, - ворчал Сидорин, глядя на слабый снег поздней осени. - Да у меня одна приходящая да два внебрачных чего стоят.
Все они бросали порой завлекательные взоры на издателей-писателей, но тем было не до них.
- Кто теперь поверит, что он обещал, скажут: ну и спрашивайте с него! - печалился Стиханов. - Жулик какой.
- Тише ты!
- Люби мертвого его, люби, - огрызнулся Стиханов, - Я же искренне ему помогал, я где-то верил, что он настоящий мужчина в деле словесного обещания, как раньше в древней Руси и сейчас на Западе меж бизнесменами - достаточно честного слова при сделке, у нас этого не хватает. Надо было вначале договор с него сорвать, а потом со своей статьей о нем соваться. Я сунулся как деловой, зачем я ему нужен после статьи стал? Так ведь? А что мы все едем и едем, - вопросил разгоряченный Стиханов, - мы где сейчас? На каком шоссе?
Он хотел выйти и звал остальных, но сидевший на переднем кресле запасного водителя Федор Федорович перестал храпеть и приоткрыл глаза.
Да уже и поздно было выходить - подъезжали.