Ивушка неплакучая - Михаил Алексеев 19 стр.


- Ноне ведь они какие… Нешто это дети? Эт мы были с вами смирнее смирного, кочетиного крику и тележного скрипу боялись. А нынче…

- Что и говорить - распустила, избаловала нх Советска власть. Отца с матерью ни во что не ставят, а уж о нас, стариках, и говорить нечего. Того и гляди, по шее надают. Ну и детки! Мы, бывало… - Этот дедок не договорил, потому что его отвлекла Феня, которая бежала по улице, прижимая руки к груди; волосы ее растрепались, лицо было бледным, она ворвалась в толпу, оттащила в сторону плачущую, едва державшуюся на ногах мать, уложила на пожухлой, охваченной желтизною траве, заговорила как можно спокойнее, хотя слова давались ей с трудом, застревали в горле, и были они не самые главные и важные, какие надобно бы говорить сейчас;

- Мама, родненькая… милая, успокойся!.. Господи, что же это?.. Ну, мама, не плачь же!.. - И, глянув на стариков, остановившихся в отдалении и с любопытством наблюдавших оттуда за происходящим, вспомнила наконец про слова, которые и собиралась сказать матери; она подбирала их, когда бежала полем и конопляниками: - Ведь не один он, а и Миша Полюхи Тверсковой. Далеко не уйдут! Изловят их! Пойдем домой, мама! Ну, что мне с вами делать, измучилась я! Ну хватит же, мама!

Женщины помогли Фене увести мать в избу. Феня уложила ее на свою кровать, расстегнула синюю ситцевую кофту, положила на грудь мокрую тряпку. Испуганной и вертевшейся тут же Кате приказала намочить в холодной родниковой воде еще такую же тряпку и, когда та исполнила поручение, завершив его глубоким и радостным вздохом, сделала примочку на голове матери. Аграфена Ивановна плакать уже не могла в голос, лежала молча, лишь из глаз ее стекали и падали на подушку медленные слезы.

Всю ночь Феня не отходила от постели матери, сидела у ее изголовья, меняя тряпки, которые уже через две-три минуты были горячими и потом так же быстро высыхали. Аграфена Ивановна то забывалась в коротком и беспокойном сне, то просыпалась и металась головою по подушке, ломала себе руки. В такие минуты Феня приникала к ней, целовала, уговаривала, уверяя, что с Павликом ничего не может случиться, что кругом все свои люди: старики, женщины… да солдат много появилось в ближайших селах, - пропустят ли они малых и глупых детей на войну?

- Схватят за уши героев да и привезут домой, - говорила Феня со смехом и чувствовала, что смех ее - был бы он только понатуральнее, а не такой подчеркнуто вызывающий- сделал бы больше всяких слов. К утру мать могла уже и сама говорить, но вялым, больным, измученным, мертвым каким-то голосом, отчего Фене стало еще страшнее за нее, и она собиралась побежать к дяде Коле и попросить его, чтобы он отвез мать в районную больницу. Она выходила уже из калитки, когда услышала автомобильный гудок, а затем увидала и автомобиль, который, отчаянно пыля, катил прямо к их дому. Машина, однако, остановилась в некотором отдалении, из нее вылез Знобин и быстро направился к Фене.

- Куда это вы, Федосья Леонтьевна?

- С мамой плохо, Федор Федорович! В больницу бы ее!

- Не надо в больницу, Феня. Сейчас твоей матери будет легче. Я ей хорошего лекаря привез. Ну-ка, Андрюша, веди сюда сталинградских героев! - крикнул секретарь шоферу.

Феня радостно ахнула: от машины, придерживая крепко за руки, Андрей вел взъерошенных и насупленных Павлика и Мишку.

- Боже, да кто это тебя так? - испугалась Феня, глянув на украшенное синяками лицо младшего брата.

- Никто. Сам я.

- Упал, что ли?

- Угу.

- И тебе не стыдно? Мама чуть не померла из-за тебя! Ну погоди, негодяй! Я до тебя доберусь, дядю Степана Тимофеева напущу на тебя. Ну, что молчишь?

Павлик молчал, а друг его, улучив момент, вырвался из рук шофера, сиганул через плетень и огородами подался домой.

- Держи, держи его! - скрипуче закричал Знобин, и все рассмеялись, даже у Павлика на распухших губах дрогнуло что-то вроде улыбки. (Его, конечно, никто не бил - сам изодрал лицо, когда грыз землю там, в лесу, будучи связанным.)

- Ну, пошли в избу, - сказал секретарь райкома. Он повел Павлика в дом и объявился с ним в передней, где лежала Аграфена Ивановна. При виде сына что-то заклокотало у нее в горле, она простерла к нему руки, Феня подтолкнула брата к матери, и та вцепилась в него, прижимая к себе. Павлику все это было ни к чему, но вырваться из материных рук он не посмел.

А Федор Федорович Знобин говорил:

- Вы его не очень ругайте, Аграфена Ивановна. Парень что надо. Настоящий боец. Как ни допрашивали его - слова не проронил. Из него настоящий разведчик получится. Только, конечно, подрасти малость надо.

- Где же вы его? - спросила Феня, устало улыбаясь.

- В Старых Песках. Заехали мы с моим Апдрюхой в сельсовет, а там "диверсантов" допрашивают. Павлуха и мне не признался, кто он и откуда, да ведь я его хороню знаю. Ну и хлопец! Нет, вы его не трогайте!

- Чуток отпорю. Так надо, - сказала Феня как можно строже и шлепнула вырвавшегося из материных объятий брата по затылку. Павлик даже не огрызнулся, принял шлепок как должное и молча направился за перегородку, к судной лавке, на которой надеялся отыскать что-нибудь съестное. Вышедшая слабой походкой вслед за ним мать вытащила из печки чугунок с картошкой, Павлик выдернул из него несколько картофелин и упрятал в кармане. Мать опять захлюпала носом, пнула согнутым пальцем в кудрявую его макушку, но тут же поцеловала в это же место, сказав едва слышным голосом:

- Ну, поешь, поешь, волчонок мой лохматый. Знал бы отец, что ты тут отчубучил! Ну, возьми еще… Погодь-ка, яичко достану тебе… у меня припрятано… Погодь, счас найду… пресвятая богородица, да где же оно, неужели Катя… ну, вот я ее сейчас… Катя! - позвала мать, но девочка еще раньше догадалась убраться на улицу. - Убегла, паршивка! Получит она от меня ужо!

- Да я и не хочу, мам, - сказал, чтобы утешить совсем уж припечалившуюся мать, Павлик.

Аграфена Ивановна не поверила, но все-таки спросила:

- Кто ж тебя накормил, сынок?

- Накормили… - невнятно молвил Павлик, а сам напряженно прислушивался к разговору, который шел промеж сестрой и секретарем райкома там, в передней. Через полуоткрытую дверь до него отчетливо долетали их слова, которые, как казалось собеседникам, произносились ими почти шепотом. Перво-наперво Феня справилась, чем кончился суд над Пишкой. Павлику казалось, что Федор Федорович помедлил с ответом, хотя он заговорил тотчас же, и по какому-то особенному дребезжанию в его голосе Павлик понял, что секретарю был этот вопрос неприятен.

- Десять лет приварили вашему землячку, Феня. Так-то вот. - По возмущенно вскинутым бровям молодой хозяйки секретарь понял, что должно было бы сорваться с ее уст, а потому быстро продолжал: - Почему так мало? Тебя это смутило? Да, ты права, Феня: на фронте за такие штуки выводят в расход перед строем бойцов. Тут же не его пощадили, а ребятишек: у него ведь, мерзавца, их чет-

веро. Когда только успел настряпать!.. Женёнка прибежала в райком к нам, забилась… Эх, лучше не вспоминать про то!.. - Он болезненно поморщился, закашлялся, привычно отворачиваясь от собеседницы.

Феня, давая ему возможность привести себя в порядок, молчала и, только когда он повернулся к ней и пробормотал виновато: "Разболталась старая телега!" - спросила:

- И куда его теперь?

- Как куда? На фронт. - На еще более удивленный взгляд ее ответил: - Неужели их кормить в лагерях еще, таких дармоедов?! Пускай повоюет. В штрафной роте… Ну да хватит об этом. Как насчет вязанья, Феня? На дворе осень, сентябрь. Немцы на окраинах Сталинграда. Как вы?

- Мы уже говорили с девчатами. Вчера Настя Воль-нова комсомолок собирала прямо на поле. С зябью управимся и начнем.

- И шерсть отыскалась?

- Отыскалась, Федор Федорович, - улыбнулась Феня.

- Я так и знал, - теперь улыбнулся и он, и тусклые, больные глаза его впервые за время их разговора осветились мальчишески озорной, лукавой улыбкой. И, как бы спохватившись и смутившись от своей неожиданной ребячливости, сказал сурово и строго: - Спасибо вам, девчата! Знаете ли вы сами-то, что вы такое? Придет время, Федосья Леонтьевна, и вам воздастся полною мерой. Будь на то моя воля, я бы уже и сейчас памятник вам поставил!

- Так уж и памятник. За что?

- Ладно, когда-нибудь отвечу и на этот ваш вопрос. А теперь прошу простить меня: расчувствовался, старый болтун, и заговорил высокими такими словами. Их бы поберечь надо, для поэтов сохранить. Стихи-то любите? - вдруг спросил он.

Феня покраснела.

- Неужели не любите?

- Я - больше песни.

- Спела бы, что ли, для меня. Умру, так и не услышу пенья твоего. Слыхал, ты большая певунья.

- Спою когда-нибудь. Вы же обещались к нам на посиделки, вот там и спою. А помирать не надо, Федор Федорович, - проговорила она чуть слышно, и было в ее голосе столько дочерней нежности и одновременно неподдельной, искренней тревоги, что он даже растерялся, глаза его потеплели, увлажнились. Встал, заторопился уходить.

- Ну, мне пора, Феня. Засиделся я у вас.

- Побыли бы еще немного, - сказала она, и по всему чувствовалось, что молодой женщине этой было сейчас хорошо и покойно, может быть впервые после долгих дней и ночей. - Мама щей нальет. Она у нас мастерица варить щи. Останьтесь!

- С удовольствием похлебал бы щец, Феня. Да в райком надо. На двенадцать бюро назначено, а мне еще в двух селах надо побывать. В Салтыкове и Новой Ивановке.

- Это же по пути.

- Знаю, что по пути, и все-таки надо торопиться. Где брательник-то? Ведь у нас в машине его боевые доспехи припрятаны. Надо их ему вернуть.

Павлика в избе не оказалось, он выскользнул на улицу после того, как разговор о Пишке перекинулся на иные дела, которые были для него неинтересны. Из чувства солидарности Павлик отправился к Тверсковым, подавив в себе крайнее нежелание встречаться с Мишкиной матерью.

К счастью для Павлика, Пелагеи дома не оказалось, - судя по всему, ушла к соседям, потому как груз Йели кой радости был не по силам ей одной, и она поспешила разделить его с соседками. Однако следы ее деяний были так свежи, что при желании Павлик мог легко восстановить во всех подробностях то, что происходило в Мишкиной избе и с самим Мишкой за каких-нибудь полчаса до прихода Павлика. По всему полу были раскиданы обшмыганные явно о Мишкину спину бодылья от полынного веника, главного орудия всех деревенских матерей по части вразумления непутевых деток; на столе в деревянном блюде остывала похлебка, оставленная Пелагеей с определенным расчетом на то, что ее сын в конце концов укротит свою гордыню (на мать грех обижаться!) и вспомнит о похлебке, к тому же голод не родная мать и даже не тетка, у него, голода, прав и власти поболе на людей-то. Сам Мишка лежал на широкой деревянной кровати, что слева от двери, против печки, и тихонько, жалобно постанывал. Не от побоев, конечно, - от веника, каковой был к тому ®е в руках матери, увечий, как известно, не бывает, - а от цыпок на ногах, обильно смазанных Пелагеей кислым молоком. Приди Павлик несколькими минутами раньше, он застал бы своего дружка не поскуливающим тихонько, а дико воющим от нестерпимого зуда, который вызывался в первые минуты действием этой извечной на селе лечебной процедуры. Теперь Мишка постанывал от постепенно утихающих подергиваний в порепанной коже ног, частью же - от унижения, которому был все-таки подвергнут.

Павлик взобрался на кровать, свесил босые - тоже в цыпках - ноги, спросил участливо:

- Что, Миш, сильно она тебя?

- Не-э! - решительно возразил Мишка, остановив свои стоны. - Я не дался! Она веником меня, но ни разу не угодила, я увертывался! А тебя били?

- Нет. Мамка картошки вот дала. Хочешь?

- Угу. Пойдем к столу. Похлебки поедим. Ладно? А картошку мы растолчем - и с квасом. Знаешь, как вкусно!

Мишка был очень рад приходу товарища - кончилось его одиночество. Минутой позже они уже сидели за столом и, пришлепывая губами и пошмыгивая носами, с превеликим аппетитом уплетали сперва похлебку, успевшую давно остыть, а уж только потом квас с растолченной в нем вареной в мундире картошкой, хотя полагалось бы все делать наоборот.

Переживания вчерашнего дня, может быть самого долгого в их жизни, остались далеко позади, а потом и вовсе забылись, и ребятам было хорошо оттого, что они опять дома, что где-то рядом их матери, младшие сестренки и братишки и что завтра поутру оба приятеля вместе побегут на общий двор, заложат в ярмо Солдата Бесхвостого и отправятся в степь, зпакомую им до последнего полып-ка и родную до слез.

Ну, а обида? Что ж, она покамест жива. Но сердце мальчишеское - ненадежное хранилище для обид. Это уж известное дело.

17

В саманной, всегда чисто побеленной изнутри и снаружи избе Степаниды Луговой, в переднем и правом от входа углу, перед строгим ликом Иисуса Христа, воздевшего указательный перст и предупреждающего кого-то о чем-то этим перстом, вот уже десять лет теплились, ни на минуту не угасая, две лампадки, висевшие на тонких закопченных цепочках. Лишь один раз в неделю касались до них руки человеческие, это когда надо было добавить масла и снять с фитилей черный хрупкий нагар. Всякий раз перед тем, как отойти ко сну, Степанида становилась на колени, к знакомым и привычным для всех молитвам присовокупляя свою собственную, сложившуюся у нее сама собою, беспощадную и неумолимо жестокую:

- Господи праведный! Покарай мя, грешную, отдай преступную душу мою геенне огненной, и пускай горит - не сгорит она там веки-вечные, варится - не сварится в котлах ее. Обреки, господи, мя на муки мученические, нету мне оправдания отныне и во веки веков!..

От горячей и жуткой молитвы этой, от дрожащего голоса все тело Степаниды охватывалось лихорадкой, глаза увлажнялись, слабое пламя светильников начинало колебаться, мерцать, и то было уже не пламя, а залитые слезами глаза ее ребятишек.

Нет, молва людская неточно передает совершившееся под крышей этой избы почти десять лет назад. Не наложила несчастная мать рук на детей своих, не морила их, как про то шептались на селе…

Собравшись в ближайшие деревни в надежде отыскать что-либо из съестного и боясь, что четырехлетние близнецы ее с той же целью пойдут по селу и с ними может случиться непоправимое, Степанида наглухо закрыла ставни, заперла на замок дверь, покинув дом затемно, когда дети спали. Откуда ей было знать, что в трех верстах от Завидова, на степной дороге, упадет она в голодном обмороке и затем, подобранная и отправленная в районную больницу, пролежит там в беспамятстве целую неделю, а когда придет в себя, вспомнит про ребят, про то, что оставила их взаперти, никого из соседей не предупредив об этом, и рванется к двери с душераздирающим воплем: "Скорее, скорее, люди добрые, они помрут там!!!" - будет уже поздно… Изломает руки, в кровь искусает губы, повыдирает половипу волос из не чувствующей боли головы и не заметит, не удивится даже, что они у нее уже не черные, как прежде, а белые - длинные, мягкие и волнистые волосы ее, их так любил гладить, бывало, ее муж, которого незадолго до этого переехало трактором неподалеку от того места, где и она упала в обмороке. Теперь она едва ли смогла бы объяснить, почему, отчего не открыла селянам тогда страшной беды своей, зачем не вспомнила, что на миру любое несчастье переносится легче, недаром же и пословица про то сложена, отчего не побежала к соседке, подруге своей с самых малых лет, не рассказала ей, не отворилась сердцем, зачем навлекла на себя ужасную молву? Глухой ночью завернула Ванюшку и Миньку в дерюгу, унесла в конец огорода, механически, почти не соображая, что делает, выкопала неглубокую яму, положила в нее сверток и быстро закопала. Так у плетня, под молодой ветлою, взявшейся от сырого кола в плетне, над рекой, в которой еще совсем недавно купалась сама и купала своих ребятишек Степанида Луговая, вырос чуть приметный могильный холмик. Той же ночью и зажглись перед образами две лампадки, и той же, быть может, ночью вскипели на сердце молодой женщины слова страшной ее молитвы.

Давно свыкшаяся и примирившаяся с тем, что в избу ее никто, окромя нее самой, не придет, вернувшись с полей, где допахивали зябь, поздним вечером и наскоро умывшись, Степанида и на этот раз вышла на середину комнаты, стала коленями на земляной, недавно побеленный пол, но не успела воздеть в горячей мольбе рук и вымолвить первое слово, потому что в минуту эту в дверь постучали. Постучали осторожно и тихо, очевидно локотком согнутого в суставе указательного пальца, но в голове Степаниды стук этот отозвался громом, потому как был он первым за десять последних лет. Степанида вскрикнула, метнулась к двери, чтобы успеть накинуть на пробой крючок раньше, чем дверь успеют открыть.

- Кто там? - спросила сдавленно и повторила еще слабее и скорбнее: - Кто там? - и была уж уверена, что все это ей почудилось, когда стук повторился и вслед за ним послышался знакомый голос:

- Открой, Степанида. Это я.

- Феня?! - Хозяйка отбросила крючок. - Господи, да как же… что же это?.. И ты не побоялась?..

- А чего бы мне бояться-то? Ты что - Гитлер?

- А кто же я? Он и есть. Люди добрые зверюгой окрестили, избу мою стороной обходят… - Она начипала уже дрожать, это почувствовалось и в ее голосе, и в руке, которая как вцепилась в Фенино предплечье, так и не отпускала его, сжимая все больнее и больнее… - Скажи…

скажи, Фенюшка, Ивушка моя милая, скажи, неужто и ты веришь в такое? Скажи только правду!

Фене было жутко и от хриплого голоса хозяйки, и от мрака, усилившегося от мерцающих лампад, и рсобенно от сурового Христова лика, устремившего из темного угла на них всепонимающий, проникающий во все и укоряющий взор и поднявшего с очевидною угрозою праведный карающий перст. Под взглядом таким, под точным и грозным прицелом воздетого, словно курок, божьего пальца, при отчаянно колотившемся сердце в своей груди и в груди стоявшей рядом и нетерпеливо ожидавшей ответа Степаниды нельзя было лгать. И Феня сказала:

- Верила, Стеша.

Степанида застонала, рука ее вмиг ослабела на Фенином предплечье. Невидимая, она отошла, заслонилась темнотою и - слышно было - тяжко опустилась на лавку. Скорее всего, Степанида упала, грохнулась бы о земляной пол прямо у ног гостьи нежданной, но то, что Феня, как подругу, назвала ее девичьим именем и в голосе этой, в сущности, женщины-ребенка прозвучало столько доброты, мудрости и искреннего, неподдельного сочувствия чужому горю, сохранило сил, но ровно настолько, чтобы Степанида добралась до поставленной у стены лавки. Теперь она сидела там молча и лишь тяжело дышала, судорожно втягивая в себя воздух. Феня ощупыо отыскала ее там, обняла, попросила тихо:

- Не надо, Степанида Лукьяновна. Стеша, родненькая, не надо! Я верила и не верила слухам, а теперь не верю. - Чувствуя по вздрогнувшему под ее рукою плечу хозяйки, по тому еще, что та попыталась высвободиться из ее объятий, Феня поняла, что слова эти пока что не убедили Степаниду, не принесли того слабого утешения, какое могли бы принести, если бы она уверовала в их искренность. Едва почувствовав это, Феня заторопилась, заговорила еще горячее, боясь, что ее перебьют, не дадут договорить до конца: - Не верю, не верю, не верю! Я ведь теперь и сама мать, разве б я могла на своего… Все ведь знали и видели, какая ты была хорошая мать. Ты не могла, ты этого не сделала! И я завтра же скажу всем о том! Стеша! Степанида Лукьяновна! Родная!..

Назад Дальше