Вышел, наконец, № 2 "Нов. мира", в общем, среднего прежнего уровня. Паперный, по-моему, хорошо написал о Боре Слуцком. Борю я видел. Он просидел у меня целый вечер накануне моего переезда на дачу. Был он какой-то необычно раскрытый, без обычной сдержанности и дипломатии.
В прошлое воскресенье Ц. И. вытащила меня в один интересный дом, где я наслушался рассказов об Италии. Познакомился там с Гельмутом Либкнехтом, сыном Карла Либкнехта. Была там еще одна прогрессивная дама (автор ходящей по рукам статьи о "романе века"), которая меня знала 40 лет назад. Она меня хорошо помнит тогдашнего, а в нынешние времена перепечатывала мои эссе о Б. Л. П. и Олеше, но не могла представить, что я сегодняшний и я – тот – одно и то же существо. А, может, и в самом деле – это разные люди. Вот сюжет во вкусе Арбузова. Могу продать ему его за 15 рублей. Кстати, передайте ему привет. Все, что Вы пишете о нем – верно. И многому в этом можно только позавидовать.
У Левы Л. такое настроение, что нужно срочно искать себе заработок помимо журнала: сегодня там еще ничего, а что будет завтра – неизвестно. Ситуация там, кажется, еще сложнее, чем прежде. Редактор почему-то пока во всем уступает первому заму. Тот хозяйничает с каждым днем наглее. Будто бы он даже заказал статью о сионизме пресловутому Ю. Иванову. Такое поведение редактора можно понять, как выжидательное пока все вокруг неясно и нет конкретных директив. Кто знает, кто завтра их будет давать? Говорят, что Лакшин не смирился и очень активен извне и на кого-то в аппарате продолжает влиять. Марьямова и Дороша не отпустили, но они в редакции не бывают. С романом Бека все неясно. Лева с этой недели уже не сидит в редакции.
Я прочитал в верстке поэму Евтушенко. Вы знаете, что я к нему отношусь хорошо, но был отчасти разочарован. В ней нет ничего стыдного, а есть даже известная смелость, но все это как-то иллюстративно и поверху. Метод аллюзий в общем уже амортизировался и считать авторские кукиши надоело. По поэтической технике она инерционна, пестра и не свежа, хотя есть и талантливые куски. И тем не менее, на фоне всего, что ныне печатается, появление ее полезно.
Встретил как-то на улице Р. А. Несмотря на то, что это было в воскресенье, он был небрит и невесел. Меня ждало такси и поговорить с ним я не успел. Слышал, что ему в его институте угрожает какой-то "конкурс". С чем это едят, не знаю. Надо бы ему позвонить и вытащить на дачу, но я потерял его телефон.
На другой день после присуждения премий, я встретил в сберкассе на Лаврушинском Михалкова. Он приехал туда только затем, чтобы вручить девушкам в сберкассе по коробке конфет. Вот как надо уметь жить! Был он приветлив и демократичен, предложил подвезти меня на машине, сделав при этом крюк, звал заходить, расспрашивал о здоровье.
У Левы Гинзбурга все обойдется, поверьте мне. Его поставили на место за излишнюю бойкость и инициативность, но в большую обиду не дадут.
Самый последний роман Шевцова "Любовь и ненависть", вышедший тиражом двести тысяч в Воениздате, еще превосходит "Во имя отца и сына" по прежним показателям. Но и в нем, в отличие от "романа века", нет стрел в лагерь русситов. Как видно, и на том фланге есть свои идейные нюансы. Роман этот уже невозможно купить. Занятно что жанр пасквиля получает такое распространение. Вы уже, конечно, знаете, что "Сов. Россия" напала на "Комсомолку" в защиту Шевцова.
Переписку Цветаевой я прочитал еще в Комарове и, помнится, писал Вам о ней. Да, эту книжку хорошо бы достать.
С удовольствием читаю "Литературные портреты" Андре Моруа. Он отлично написал о Прусте, Жироду, Кокто и др. С чего это у нас вдруг выпустили, непонятно.
Говорят, вышел новый "юбилейный" том "Ленинского сборника", но без протекции это достать трудно. Там есть какие-то интересные впервые печатающиеся документы.
В Загорянской уже поют соловьи и из земли лезут белые и лиловые цветочки. Хорошо, но я себя неважно чувствую и вообще как-то мне скучно...
Получаю много рецензий на "Хламиду" и, из двадцати штук – ни одной ругательной. Даже странно. Впрочем, Шаламову вот понравилось. Некий М. Вайсерберг (явный сионист) написал в "Ферганской правде", что это "значительное явление". Ничего, Евгений Данилыч скоро приложит меня в своем журнале и Яша Варшавский тоже.
Большой привет Алле!
Пишите!
Ваш А. Гладков
В 1971-м Ю. В. пишет свою самую пронзительную и, может, самую сокровенную повесть "Долгое прощание". Он был погружен в нее необычайно, до бреда: иногда реальная действительность и действительность вымышленная смыкались, перепутывались в его сознании, и тогда происходили странные вещи. В "Долгом прощании" есть эпизод с голубой рубашкой, которую герой видит на сопернике, а рубашка эта ему знакома: жена вроде бы на день рождения для сослуживца приготовила.
Из Монголии Ю. В. привез мне "сувенир" – какую-то странную голубую атласную блузку, думаю, что купил на ходу и все дела. Так вот с этой блузкой вышла и очень смешная и какая-то дикая история. В какой-то недобрый день Юра довольно злобно сказал, что видел подаренную им вещь на моем муже. Я онемела: предположить, что солидный немолодой человек, участник войны может напялить на себя такое неподходящее одеяние, было просто бредом. Однако же померещилось.
"Это как раз совпадает с одним сюжетом в повести... Забавно", – добавил Юрий едко. Я долго уверяла, что такого быть не могло, порывалась поехать за блузкой, чтобы "предъявить", доказать, что она даже еще не надевана...
На каком-то этапе работы он становился отстраненным, был как бы "не с нами". Во времена работы над "Домом на набережной" путал место и час встречи, опаздывал, будучи человеком точным, однажды, опоздав на час, сказал: "Бросай меня к черту!", но я уже знала, уже понимала, что это не рассеянность, не небрежность, а погружение в другое время, в другую жизнь.
Его рукописи выглядят странно – почти без помарок, словно все фразы уже сложились и только ожидали записи, и вообще в доме не было атмосферы "Тише, папа работает". Ему не мешали ни шум, ни хозяйственная суета, он записывал, и ничто не могло его отвлечь. Наоборот, часто отвлекался сам: попить чайку, поболтать, прочитать страничку текста. Вставал рано – в шесть, и до десяти, до одиннадцати сидел за письменным столом. Невозможно поверить, но многостраничный роман "Нетерпение" написан за несколько месяцев. Дело в том, что, нерожденный, роман уже "существовал" как мелодия, как ритм стихотворения.
"Долгое прощание" oфициaльнaя критика встретила особо злобными нападками. Один критик, он же содержатель домашней частной лечебницы (по тем временам большая редкость!), где с помощью оливкового масла и глубоких клизм проводил глубокое очищение организмов, написал статью под названием "В замкнутом мирке". И это применительно к трагической повести о любви, о бесконечном унижении человека, об одиночестве, о непоправимости жизни, как говорил сам Юра. Но Ю. В. уже привык, ведь о "Предварительных итогах" статьи назывались тоже глумливо, например – "А что в итоге?"
Одно его очень милое качество вспомнилось мне сейчас: он очень любил рассказы близких о том, как прошел день. Желательно с подробностями. Кто что говорил, как выглядит приемщица в прачечной или секретарь Союза писателей, что "давали" в "Диете", как ругалась уборщица в поликлинике. Интерес объяснялся совсем не желанием поднахвататься деталей, нет, это был признак вечного голода по впечатлениям обычной жизни, ведь в командировки он уже не ездил, и жизнь его ограничивалась домом, редакциями издательств и клубом писателей. Заграничными поездками он насытился быстро и однажды сказал мне: "Пожалуй, хватит этой фиесты. Будем сидеть дома". Есть тетрадочка, озаглавленная им: "Рассказы портнихи Евдокии Викторовны Гуськовой". Я Евдокию Викторовну не знала, но записи относятся к 1971 году.
ФЕДУЛОВ
...Он был моего отца друг, делец первой статьи. Его вся Москва знала. Гриша Федулов! Ну, что вы! Кто ж его не знал? Отец его был кожевенник, у него была чемоданная фабричонка на Марьиной Роще, и свой дом там же. Фабричонка небольшая, но деньги давала хорошие. Там, на Марьиной Роще, кругом были такие мелкие фабрички, жили купчишки, магазинщики, их называли "грызлики". Потому что грызлись между собой? Нет, нет. Не потому. По-другому чему-то. Просто "грызлики", вот и все, не знаю почему.
Они часто к нам ходили гулять в Останкино на озера... Пешком, а это же недалеко...
Его отец был такой же ярый "по етому делу", как Гришка, одна порода. Шестьдесят лет ему было, старик старый, а взял в дом молоденькую девчонку. А его старая жена пошла на чердак и удавилась. И Гришка Федулов такой же был хороводник, все с девками до седых волос хороводился. Когда я уже за Гуськовым была замужем, он мне однажды сказал: "Дура ты, дура, надо было тебе за меня замуж идти, а не за Гуськова". Я ему говорю: "Григорий Васильевич, да вы что?! Вы же моего отца друг, как я могла за вас замуж идти, за такого старого?" "А у меня, – говорит, – была одна жена такая же молодая, что ж особенного". – "Сколько ж у вас жен было, Григорий Васильевич?" – "Сколько? – задумался. – А не будем об этом!"
Во время нэпа у него был свой магазин, очень хороший магазин: тоже чемоданы, сумочки, галантерея всякая. Это знаете где? На углу Кузнецкого и Петровки, там сейчас женское белье продают. Вот так. На первом этаже магазин, а на втором – кафе держал. Там у него Вертинский пел. Когда его брали, – а его много раз брали – чекисты бриллианты рюмками мерили. Насыпали в рюмки. Не знали, как их считать, как мерить. Как-то он встретил меня, зазвал в магазин, говорит: "Выбирай себе любую сумочку". Я говорю, а мне неудобно, говорю: "Что вы, Григорий Васильевич!" А сумочки у него были самые модные, лаковые, очень дорогие. Как, думаю, я такую сумку домой отнесу, покажу мужу? А мы с ним нищие были – ужас! Ничего дома не было. Что я ему скажу? Но он меня уговаривает: "Это тебе от Миши! Миша тебе дарит!" А Миша – мой отец, его друг то есть. Они оба на бирже играли, на бегах, в карты. Ну, выбрала я красивую черную лаковую сумочку, внутри красный сафьян, и цена на шнурочке "45 рублей". Не помню уж, как я отговорилась. А если б сказала, что Федулов подарил – ну что вы! Он бы меня из дома выгнал. Федулова все знали.
Он всю жизнь при деньгах был. Посадили его за какие-то махинации в спортивных организациях. За дело "Спартака". Не знаю, что это за дело. Вернулась я из лагеря и прописалась в Савелове. В Москве-то нельзя было. У одной женщины. Мне и говорят: "Гришка из лагеря возвращается, надо его прописать". У моей, то есть, хозяйки. Ну, ладно. Год это, примерно, сорок седьмой или восьмой. Однажды в окно вижу: идет важный такой, барин барином, Гриша Федулов, а за ним какой-то мужичонка чемодан тащит. Чемодан, конечно, не особенно тяжелый – из лагеря чего везти? Так он все же сам его со станции тащить не захотел, мужичка нанял. По нашим савеловским лужам. Ой, я хохотала тогда! Барин из лагеря явился! Наутро хозяйка взяла толстую книгу домовую и пошла в милицию – прописывать. Там отказали. Пришла она расстроенная, ей очень хотелось Гришу прописать, потому что – такой видный, солидный, понравился ей. Гриша Федулов говорит: "Ничего, все сейчас сделаем!" Взял сам домовую книгу, пошел в милицию, и через два часа возвращается. "Ставьте самовар, девки! Вино я купил, мясо, огурцов!" "А как же с пропиской?" "Все в порядке". "Как же так?" "А так..."
У него все было: "А так..."
Прописали. Живет у меня в Савелове. Говорит однажды: "Знаешь, Дуня, я деньги жду из лагеря". "Какие деньги?" – изумилась я. Я-то тоже лагерница, знаю какие там деньги бывают. "А я, говорит, у них в лагере дело наладил. Кожевенное. Целый заводик соорудил: кожи выделывали, а из нее сапоги шили. Зеки, конечно. А выручка – лагерному начальству. Они очень меня ценили, потому что я же специалист. Я все знаю: как солить кожу, как дубить. Как золку производить: известью или же сернистыми солями, паркой, кислыми соками. Никогда сам не работал, а знаю, видел. У нас там больше конина была, из нее опойная кожа выделывалась, "опоек", как мы называем, на сапоги. Я начальнику сказал: я вам заводик поставлю, а что я с этого буду иметь? Будешь, говорит, иметь столько-то, столько-то. Ну, ладно. Я им еще к сапожному заводику мыльную фабрику пристроил. Кожи поступали необделанные, старые с жиром, а жир для мыла – основной материал. А мыло-то, сама знаешь, в какой цене! Так что они обогатились. Вот жду теперь семьдесят тысяч должен прислать... Ну, семьдесят не пришлет, хоть тридцать бы тысяч!"
Все это Гриша рассказывал очень уверенно и спокойно, как само собой разумеющееся. Ждал денег твердо.
В лагере он сошелся с какой-то женщиной, но жить с ней не захотел. У него оставалась жена перед его арестом, врач, но во время войны сошлась на фронте с каким-то военным врачом. Жила в Воронеже. Гриша не очень хотел ехать к ней в Воронеж. Она была на двадцать почти лет младше его. Звала его. Он колебался: "Ехать ли, нет ли... А, может, начать все сначала? По новой?"
В себе он был абсолютно уверен: в том, что мог улестить любую женщину. Я его уговаривала вернуться к докторше. И он вернулся. И в шестьдесят лет родил себе сына. А что с ним сейчас, жив ли он – я не знаю. Его вся Москва знала!
Отзвуки этой истории слышны в рассказе некоего Кошелькова – персонажа повести "Другая жизнь".
"...У нас, конечно, специальность хорошая, так что нигде не пропасть... Мы начальство обшивали, всегда с куском хлеба... И даже на другой пункт затребуют, а наш начальник, товарищ Гравдин, не отдает, так что ссорились из-за нас..." И работал до революции Кошельков в Камергерском переулке в магазине "Земиш-ледер", перчатки, кофры... Правда, человеком он был другим, совсем непохожим на Гришу Федулова, но ведь Ю. В. считал, что достоверная деталь, настоящая, подлинная, – это для прозы вещь первостатейнейшая. Вот и пригодились кофры и чемоданы "Земиш-ледер"... И оттого, что я уверена – был такой магазин в Камергерском, и по многим другим причинам персонажи Ю. В. давно стали для меня живыми людьми. Иногда – более живыми, чем некоторые реальные люди.
И еще один рассказ Евдокии Викторовны (полагаю, что она была лагерной подругой матери Ю. В.). Уже заглавие этого рассказа напомнило мне первую главу романа "Время и место". Там женщину тоже звали Агния. И вот...
АГНИЯ ЛЬВОВНА, УЧИТЕЛЬНИЦА ТАНЦЕВ.
В дни своих бездомных скитаний по Москве, где я жить не имела права, была прописана в Савелове, но, конечно, моталась месяцами в Москве по знакомым, а в Савелово ездила только отмечать паспорт, я попала однажды – по рекомендации – в дом к некоей Агнии Львовне, генеральше. Это была пухленькая крашеная блондинка, уже не очень молодая, лет сорока пяти, но еще сохранившая формы и привлекательность. Не помню, что я ей шила. Кажется, два платья и какой-то халат. И что-то еще переделывала из старья. Мы с ней, что называется, сошлись. Она была сравнительно интеллигентная особа, много читала, рассуждала на политические темы, интересовалась газетами, выписывала всякие журналы. Но сама абсолютно ничего не делала, нигде не работала и ничего не умела.
Профессия у нее была легкая – учительница танцев. Перед войной ее муж, нынешний генерал, – а тогда он был, наверно, капитаном или майором – приехал на отдых в Пятигорск и там с ней познакомился на танцплощадке. Она учила танцевать. Была, видимо, очень хорошенькая. И он в нее безумно и стремительно влюбился, сделал предложение, она согласилась, и он привез ее вместе с дочкой и матерью в Москву. Дочке было тогда лет шесть-семь. Первый муж Агнии Львовны, армянин, работал в Пятигорске в уголовном розыске. Агния Львовна говорила, что рассталась с ним оттого, что они очень мучили друг друга физически, какое-то у них было несоответствие. А вообще-то, по ее словам, этот армянин очень ее любил и был хороший человек.
Ну вот, переехали с Николаем Николаевичем в Москву, началась война, Николай уехал на фронт. Агния Львовна с Ингой – так дочку звали – и матерью-старушкой из бывших (их какие-то родственники были в Пятигорске крупные богачи, после революции бежали за границу) – жили в Москве в военном Городке. Знаете это где? На Хорошевском шоссе, как в Серебряный бор ехать. Нет, не в тех домах, которые после войны немцы строили, – а в тех, которые еще до войны стояли. Где военная школа, знаете? Ну вот, там рядом были дома для военных. И сейчас есть. А тогда кругом пустыри были, поля, жизнь совсем одинокая – как не в Москве...
На войне Николай Николаевич стал генералом, вернулся, стал служить в Москве. Был он старше Агнии Львовны лет на пятнадцать. Я с ним познакомилась – когда же это? – ну да, году в сорок девятом, – ему было лет шестьдесят. Но еще крепкий, высокий, статный, волосы черные-черные – может, он их красил, не знаю. Очень, как говорят, "мужчинистый" мужчина. И все так похохатывал: "Ха-ха... Ха-ха..." Войдет в комнату и спрашивает: "Что, дамы, скоро ли обед? Xa-xa...Xa-ха..." Зубы у него были исключительно белые и все свои.