Сижу в каске, с противогазом на боку и клещами в руках и смотрю в небо из чердачного окошка. В звездном глубоком небе бродят прожектора. Надо мной утихло. Стреляют где-то за Серпуховкой, там, где медленно разгорается зарево пожара. Я давно уже привык к этой картине. Сначала она вызывала во мне интерес, потом я испытал страх, теперь пришло безразличие.
Я думаю не о том, о чем мне следует думать.
Мне кажется вдруг, что я смотрю на самого себя в кино. Эта глупость упорно преследует меня, когда я сижу на крыше в одиночестве. И я перестаю доверяться времени. Я не верю, что три месяца назад, всего три месяца назад, я жил на даче в Серебряном бору. Загорал, часами валялся на песке, а по вечерам ходил на теннисный корт у реки. Я носил белые полотняные брюки и белую сетку-безрукавку. Мне нравилась одна девушка со 120-й дачи, девушка в голубой тюбетейке – ее звали Галя. Мы катались с ней на лодке и говорили о теннисе, о том, что река обмелела, а мне хотелось сказать ей, что она мне нравится, но я все откладывал, а потом началась война, и Галя уехала. Вода в пруду была розовой от заката. Маленькие мгновенные пузырьки появлялись на ней и таяли. Пахло сырым прибрежьем и мокрым камышом. Небо было такое чистое, безоблачное, и мы радовались: значит, завтра будет хорошая погода. Теперь я ненавижу чистое небо и звезды – они означают скверную ночь.
Где-то рядом, наверное с двадцать пятого, рявкает вдруг зенитка. Сейчас же с разных сторон ей отвечает многоголосое блеяние пулеметов. В небе скрещиваются два луча, и мечется над головой гигантский икс. И вот вспыхивает в середине икса малюсенькая, серебристая искомая величина.
Кидаются к ней, как стая гончих, красные и желтые трассирующие пули. Хором отрывисто кашляют десятки зениток. Жвыкают в воздухе, барабанят по крыше осколки зенитных снарядов.
Гулко бухая сапогами по железным листам и пригибаясь, ко мне подбегает Борис Колыванов. Его красивое, напряженно-сосредоточенное лицо озарено слюдяным отсветом прожекторов.
– Вовка, смотри! Зажали, зажали! Сейчас он будет облегчаться.
– Лезь под крышу! Осколки! – я тащу его в окошко.
Свист, грохот. Борьку волной кидает на окно, он коленом ударяет меня по лицу, лезет внутрь. Я помогаю ему и чувствую, как дрожит его рука.
– А, вот она. Где это?
– Где-то возле Ордынки.
– Бочку! Бочку, черти лысые! – кричит кто-то изнутри мезонина. Армянин растерялся и не знает, что делать с огнетушителем.
– А, дура! – Борька вырывает огнетушитель, с силой ударяет его о железное ребро крыши. Дым вырывается из окна мезонина, окутывает нас. Что-то рушится с треском и стеклянным дребезгом.
Через час все кончается. Мезонин затушен, стрельба прекратилась. Мы с Борькой сидим на крыше и ждем объявления отбоя. В воздухе пахнет дымом и горелой толью. Внизу на улице слышны шаги, хруст стекла, чьи-то разговоры. Наверно, патрули или наши, пожарники.
Москва кое-где горит. За Серпуховкой зарево спало, теперь горит правее. Борька считает, что это на Калужской. Может быть, горит мой дом. Мысль эта приходит очень спокойно и почему-то не волнует меня. Мой дом... Пустые темные комнаты. Полки с моими книгами, пыль... Стол с рисунками, альбомом марок. Может быть, все это горит сейчас, и чужие люди в брезентовых робах и армейских касках топчут сапожищами книги, бегают по коридору, матерятся и задыхаются от дыма, пытаясь спасти мои комнаты от огня. Хм, зачем? Кому нужны сейчас эти книги, эти марки?
– Борька, – говорю я, – у меня есть шоколадка, хочешь?
– Давай. Откуда?
– Бабушка оставила, когда уезжала. Я ведь сегодня именинник.
– Да ну! Здорово. Что ж ты молчал? Сколько тебе стукнуло?
– Шестнадцать.
– Значит, ровесники. Толковый шоколад.
Некоторое время мы молча едим раскрошившийся в кармане шоколад, потом Борька говорит:
– А это ведь морские зенитки били. Из Ленинграда привезли. Они на десять километров сажают.
– Вот это да! – я восхищен. – Недаром сегодня мало прорвалось.
Мы жуем шоколад и долго разговариваем о зенитках, прицельном бомбометании и подобных, очень интересующих нас, вещах.
Сентябрь подходит к концу, а я ничего не знаю о маме. Иногда мне становится очень тяжко. Это бывает в перерывах между работой, в минуты одиночества.
И вот, не зная ни нового адреса мамы, ни даже того здорова ли она, я начинаю писать ей письма. Длинные письма, в которых я описываю теперешнюю Москву, свою жизнь, ребят, нашу работу, – все, что окружает меня и кажется мне интересным. Я никогда не любил писать письма. Меня, бывало, силой сажали за стол написать открытку бабушке, уехавшей в Ленинград, или какому-нибудь дяде, который отдыхал в санатории. И вот я пишу по ночам, во время дежурства в казарме, пишу жадно и торопливо эти странные письма без адреса. Никто не знает, чем я занимаюсь в эти дежурства, никто не видел меня с пером в руках – и это хорошо. Мне кажется, они подняли б меня на смех, узнай они только про мое нелепое сочинительство, они б мигом превратили меня в петрушку – вроде Гудыма или Академика. Я-то знаю, как это делается. И тогда – все кончено. Я уже не смогу сесть за бумагу, и не потому, что они залепят меня, сшибут с ног своими остротами, а потому, что я больше не смогу писать о них. Я не смогу писать их такими, какие они есть, я буду слишком их ненавидеть (ведь я не Гудым), чтобы писать правду.
А сейчас... Сейчас я люблю их и распоряжаюсь ими как хочу. И они покорны мне – мои невольные и неуклюжие герои, они разметались на своих койках, раскрыв рты от спертого воздуха: храпят, вздыхают и бормочут со сна; бредят пожарными лестницами, девочками и мамами; и до сих пор еще, наверно, думают во сне, что они спят на своих домашних кроватях и боятся проспать на завод или на лекцию, на урок... Кто-нибудь вдруг начинает ворочаться, привстает на койке и, почесывая грудь, бессмысленными глазами оглядывает казарму, потом хрипло чертыхается и снова бухается в постель, с головой укрывается одеялом. Они так беззащитны передо мной и так понятны, так мучительно, до самого дна, – ведь я так же раскидываюсь во сне, и бормочу те же слова, и так же беспомощно оглядываюсь по сторонам, проснувшись вдруг среди ночи.
Перо дрожит, и слова перескакивают, перегоняют друг друга. Лампочка на проволоке, покрытая сальными мушиными пятнами, то тускнеет, то вспыхивает ярче. Углы зала от этого то приближаются, то уходят в шаткую тьму. Я пишу и листы складываю в тумбочку. Я не знаю, опущу ли я их в почтовый ящик и прочтет ли их когда-нибудь мама.
Беру на себя смелость остановить этот взволнованный, томящий душу рассказ.
Уже скоро Юра узнает адрес матери – Казахстан, Карлаг.
Ю. В. любил свою мать так сильно, что трудно подобрать верное слово. Некоторая сдержанность и информативность его писем в Карлаг, где находилась Евгения Абрамовна, объясняется, конечно же, тем, что письма подвергались жесточайшей цензуре.
Он видел черные треугольники штампов с надписью "Цензор N..." и знал, что и на его письмах есть такие же меты.
И еще: он чувствовал, догадывался о тревоге матери за близких; старался в письмах успокоить и хоть как-то утешить ее душу перечислением обыденных забот и жизненных подробностей.
Евгения Абрамовна сохранила ВСЕ письма сына, и сейчас, спустя более полувека, – это полуистлевшие листки, истертые на сгибах. Стоило огромного труда восстановить тексты, и мне жаль, что объем публикации не позволяет привести переписку целиком.
Я надеюсь ее издать полностью.
30.08–41 г
Здравствуй дорогая мамочка!
Позавчера мне исполнилось 16 лет, и я теперь получаю паспорт, эта священная церемония будет пройдена сегодня, т. к. все документы у меня уже есть. Я посылаю тебе одну фоторожу свою, из тех, которые нужны для паспорта. День рождения не был отмечен торжеством, т. к. все ребята разъехались, да и время не такое. Однако тетка подарила мне несколько библиографических подарков и купила сладкие конфеты, вполне заменяющие сахар, к тому же очень вкусные. Бабушка купила мороженое, Н. Д. подарила избр. произв. Гейса и Тита, цветные карандаши.
Мы живем по-прежнему в Москве, все здоровы. Тетка недавно поступила на работу, баба Роза сидит дома, а мы с Тингой исполняем различные хозяйственные работы. Тинга чаще всего ходит за маслом, овощами, подметает комнату, моет посуду. Я же специализировался на хлебе, керосине и езде за обедом. Кроме того, почти каждый день есть непредвиденные дела, которые тоже надо исполнять, я, например, последние дни все ездил за всякими своими справками, снимался и т. д. Вечером мы с Тингой читаем пьесы. Скоро, вернее позавчера, должен был начаться 41/42 учебный год, но несмотря на такой близкий срок никто еще твердо ничего не знает, будем ли мы учиться или нет. В школе нас, правда, записали, но неизвестно – с целью ли ученья или с какой-нибудь другой. Я встречался со своими школьными ребятами, но они, как и все, пребывают в неизвестности, и думают поступать, если не будет учебы, в техникум. В школе тоже ничего толком не сказали.
Ганька сейчас в Башкирии, он мне написал письмо, я тоже писал ему. Н. Д. может быть тоже к нему поедет. Недавно к нам было письмо от Ундея. Он был последнее время в Ленинграде, потом куда-то уехал. Я сейчас с бабушкой и Тингой поеду на Калужскую (бабушка сегодня выходная), там мы искупаемся, потом Тинга повезет обед тетке, а я с бабушкой пойдем получать паспорт.
До свиданья, крепко целую. Юра.
05.12–41 г
Здравствуй дорогая мамочка!
Мы уже полмесяца в Ташкенте. Живем в доме отдыха "Медсантруд", где поместились эвакуированные из Москвы старые большевики. Здесь, очевидно, очень хорошо летом, весной, осенью, но только не зимой. Д/О находится за городом, на живописном участке, который окаймляет быстрая речушка Баса, с красивыми обрывистыми берегами. На наш участок можно попасть как в старый замок, только через висячий шатающийся мостик, который в дождливое время становится непроходимым из-за опасности поскользнуться на ступеньках и слететь в реку. Тогда приходится идти кружным путем, в 3 раза длиннее, через задние ворота. Сейчас, конечно, никаких цветов и зелени нет, но вообще здесь этого очень много и целый фруктовый сад. Есть разные красивые уголки, беседки, фонтаны, статуи и т. д. Кормят 2 раза в день и довольно хорошо. Платим мы 14 руб. за троих, сюда входят обед, завтрак и хлеб – 500 гр. на человека. Живет здесь 110 человек, из наших близких здесь Арон и Екатерина Евгеньевна. Я сплю с Ароном в одной палате, с нами и Женька – мальчик, сын Арона. Бабушка и Тинга – в другом доме. Сначала я хотел уехать обратно в Москву, но меня, оказалось, могут отправить лишь до Куйбышева, а там езжай как знаешь (в М. въезда нет). Таким образом я остался здесь, к великой радости бабушки и Тинги, которые очень не хотели, чтоб я ехал.
Я буду здесь учиться, начинаю завтра, хотя, признаюсь, боюсь, что не смогу догнать – ведь они уже кончают 2-ую четверть, а я не занимался ни одного дня.
Ташкент, вообще, город ничего, но очень много наехало народу, т. ч. стало трудно с продуктами, мы этого, правда, не чувствуем. Говорят, что скоро нас переведут в город. Это будет хорошо, т. к. люди смогут работать и учиться, а то ведь из Д/О в плохую погоду из-за грязи и не вылезешь. Вообще здесь тепло – градусов 5–8 тепла и будет так, наверное, всю зиму. Писем мы пока никаких не получали, ни от тетки, ни от кого.
До свидания. Целую. Юра.
12.03–42 г
Здравствуй дорогая мамочка!
Как ты там живешь? Мы здоровы все, я и Тинга учимся, ходим в городскую школу. Здесь довольно много ребят 9 человек, со мной в 10-ом классе учится одна девочка Р. Тринблат, с Тингой учатся тоже 2-ое ребят. Занятия у нас начинаются теперь раньше, чем прежде в пол-четвертого, идти же до школы нам минут 45–50. Встаем мы здесь не очень рано, часов эдак в 9, слушаем в Клубе последние известия, из Москвы, разница во времени с моск. 3 часа. Завтрак в 10, обед в 4, с обедом вместе дают ужин. Кто хочет, может брать обед на дом, раньше мы брали и ели перед уходом, но теперь уходим так рано, что обед еще не готов, его берет бабушка, а вечером разогревает. Читаю я здесь довольно много, библиотека маленькая, книг штук 200, 100 всегда на руках, но она (биб-рша) часто меняет книги в городской районной библиотеке. Погода держится, нет, нельзя сказать держится, т. к. она все время меняется, как хамелеон, погода продолжается все та же, то солнце, то снег, то грязь. Приходится много пропускать, т. к. в грязь невозможно пройти. В клубе, который помещается в маленьком домике конторы, есть шахматы, домино, центральные газеты, мы, между прочим, получаем здесь "Звезду Востока" и иногда удается купить центральные. Я, как и в Москве, собираю и вырезаю интересные сообщения и заметки. В клубе я играю в шахматы, игроков здесь много, я бью всех, кроме одного, с которым я теперь только и играю, теперь я часто обыгрываю и его тоже. В домино я играть не умею и не люблю. Межд. пр. я учу узбекский язык, разговариваю с рабочими-узбеками, уже могу говорить простые предложения. От тети мы получаем довольно часто грустные письма, им скучно без нас, жалуются, что им трудно что-либо достать из продуктов. Мы узнали недавно, что наша квартира свободна и ждет нас, а мы тоже, как говорится, с нетерпением желаем поскорее "до дома, до хаты". От Ундея ничего не имеем, последнее известие о нем из госпиталя, Павел поправляется, скоро выйдет из гос-ля. Аня и Таничка тоже здоровы и пишут нам довольно часто.
До свидания. Крепко целую. Юра Трифонов.
03.08.-42 г
Здравствуй дорогая мама!
Я сегодня уже месяц работаю на заводе. До сих пор еще не на сдельщине, ввиду того, что станок никак не можем наладить, все ремонтируем. Но этот месяц, конечно, не прошел даром и очень много знаний по слесарному делу, научился работать слесарными инструментами – сверлом, напильником, ключом, зубилом и т. д. Кроме того, я освоил свой станок и уже несколько дней работаю один – и вполне успешно. Сегодня директор мне сказал, что на днях переведут уже на сдельщ. Вообще я доволен своею работой, по крайней мере чем-то занят и тоже со всеми – а учиться буду после войны. Занят я на заводе... (разорвана бум.) – в 5 уже дома, как раз обед и остальную часть дня я... (разорвана бум.) Устаю не особенно – сплю я на воздухе в саду, т. что 7 часов для спанья мне вполне хватает. У нас уже поспел виноград... много, много стало помидоров – у нас на заводе были по 35 к. – кило. День понемногу уменьшается – хотя и очень незаметно, просто короче... У нас здесь из молодежи неск. чел. организовали кружок – собираемся ставить пьесы – 2 шт. Режиссер у нас девушка-артистка. Она рук. др./кр. также в соседнем с нами д/о. Я буду тоже играть – после работы у нас происходят репетиции, ставим пьески, кот. прислала из Москвы тетя.
Из Москвы письма идут не часто – чаще газеты и журналы. Мне больше, чем когда-либо, захотелось в Москву, но... когда-либо в недосягаемом будущем отсюда сумели выехать – но мы, наверно, далеко не скоро получили письмо – он живет в городе Нижние Челны – Тат. АССР работает по обслуж. перевоза через реку на ремонте моторных лодок, катеров и т. д. Ундей снова – уже оконч. излечился и сейчас на каких-то курсах – он уже лейтенант, учится дальше. Мы все здоровы. Целую. Юра.
Но вернемся к рассказу Юры.
Сейчас я пишу эти письма для себя. Ничего не перечеркиваю и не переделываю: пишу так, как ложатся слова. Вот например:
"Когда Усачев читал нам газету, вдруг прибежал Леша и сказал, что в 27 доме сидит ракетчик. Все вскочили. Как раз недавно кончилась тревога, но отбоя еще не было. Мы выбежали на улицу, и Усачев расставил нас вокруг дома, а сам с Гленерваном и Лашпеком вошел в парадное.
Гленерван – самый сильный из нас, он выжимает одной рукой два стула (за ножки). Я стоял один на заднем дворе около пожарной лестницы. Было очень тепло и пахло помойкой. Мне было довольно-таки страшно. Я стоял долго, и ничего не было слышно из дома. Я думал: а если он живет здесь, в этом же доме, чорта с два найдешь. Вдруг кто-то спускается с крыши по пожарной лестнице. Я прижался к стене и решил: только он спрыгнет на землю, я ударю его кирпичом. У меня даже колени дрожали. Он спускался медленно, обе ноги ставил на каждую перекладину. Когда он спустился, я увидел, что это армянин. Он тоже испугался, когда вдруг увидел меня, и сказал, что на крыше никого нет. "Пойдем к черному ходу, там Лашпек". Мы пошли к черному ходу. Лашпек стоял внизу очень взволнованный. "Гражданка одна сказала, что кто-то сидит на чердаке, по этой лестнице. – Там наверху Усачев с Лешей-девочкой. А мы здесь должны". И правда, через некоторое время сверху вдруг закричал Усачев не своим голосом: "Ребята, прощайте!" Наверху что-то вдруг зашумело и затряслось, топот по лестнице, и что-то черное, какой-то человек скатился прямо к нам. Мы его хотели схватить, но он оттолкнул нас – и в дверь. Тогда лорд Гленерван ударил его кулаком так, что он свалился сразу. Усачев прибежал с фонарем. Связали его. У него был один зуб золотой. Он засмеялся и сказал: "Сопливое воинство". Лорд Гленерван хотел еще раз его треснуть, но Усачев не разрешил. Набежали жильцы – полный двор. Как раз отбой был, и уже рассветало. Оказывается, Усачев кричал не "Ребята, прощайте", а "Ребята, не пущайте!".
Или вот:
"Сегодня Лашпек побил Гудыма за то, что тот взял у него пачку табаку. Гудым плакал и стоял, закрыв лицо руками, а Лашпек ударил его пять раз. Ребята смотрели. Все знали, что Гудым взял табак не нарочно. Сначала я хотел заступиться, мне было жалко Гудыма. Потом раздумал. Гудым трус, он подлизывается к Усачеву и Лашпеку. Отдает ему свой хлеб в столовой, а потом клянчит у нас. Почему-то за него противно заступаться. Может быть я сам трус?