- Одну и ту же вещь можно называть по-разному, - сказал он. - А ты представляешь, юноша, что они получат после того, как генерал Юденич проедет верхом на коне по Невскому? Все станет их, все будет им открыто!..
- Выловить их надо, - сказал я.
- Надо бы, - подтвердил он.
- Поскорей, пока они не успели.
- Их и ловят, можешь не сомневаться.
- Может быть, вы их и ловите, - высказал я предположение.
- Может, и я…
Он, как всегда, говорил о своей деятельности крайне неясно. Но Варя была уверена, что она о многом догадывается. О чем-то светлом, мужественном, геройском. Он ни во что не посвящал ее, но это не мешало ей чувствовать себя его сообщницей. Помню, каким гордым и таинственным стало ее лицо, когда он однажды из кармана своей кожаной куртки выронил на пол револьвер.
Он нагнулся, чтобы поднять папиросу, закатившуюся под стол, и вдруг что-то тяжелое упало на паркет. Он постарался - или притворился, что старается, - заслонить от нас упавший предмет, но действовал так медлительно и неуклюже, что мы все успели рассмотреть. Револьвер небольшой, черный.
Убедившись, что мы увидели, Лева Кравец поднял его, подбросил несколько раз на ладони руки и спрятал в правый карман. Потом сунул левую руку в левый карман, вытащил оттуда второй револьвер, точно такой же, и подбросил его на левой ладони, наслаждаясь впечатлением, которое произвел на нас. А впечатление действительно было большое.
- Дайте посмотреть, - попросила Варя и протянула руку.
Но он поспешно сунул револьвер обратно в карман.
- Ну, нет, - сказал он. - Это не шутки.
И два раза провел пальцем перед ее носом.
Увидав эти два револьвера, я окончательно поверил, что ему действительно поручено что-то важное.
Разумеется, Варя посвятила его и в секрет маленькой дверцы, за которой начинался потайной ход в банк. Это было мне особенно обидно: и дверца, и винтовая деревянная лестница, и весь брошенный банк - все это была наша общая тайна, моя и Варина, принадлежавшая только нам двоим и так нас сблизившая. Теперь кончились наши долгие прогулки вдвоем по пустынным комнатам и залам, наши поиски спрятанных сокровищ, наши катания с разбегу по паркету, наши страхи. Теперь мы отправлялись в банк втроем, и главным лицом в этих походах был Лева Кравец.
Существование потайного хода, ведущего в запертое банковское помещение, удивило Леву Кравеца. Он хотя бывал у Алексеевых и раньше, но о том, что квартира их сообщается с банком, не имел представления. Помню, с каким любопытством шагал он первый раз по банку из комнаты в комнату, заглядывал во все двери и восхищенно приговаривал:
- Ого! Тут еще! Да вы подумайте! Ого!
Этот брошенный банк был для него совсем не тем, чем для нас с Варей, и вся прелесть блужданий по банку пропала для меня безвозвратно. Мне уже и ходить туда не хотелось. И все чаще бывало, что Лева Кравец и Варя отправлялись за маленькую дверцу без меня. А я одиноко сидел в библиотеке.
Однажды - было это уже во второй половине лета, в августе, - они вдвоем ушли в банк, а я остался в библиотеке почитать и зачитался. Очнувшись, я вдруг сообразил, что прошло уже очень много времени, а они все еще не вернулись. Я встревожился, не знаю почему. Подождал еще, но читать уже не мог. Поколебавшись, я сам отправился в банк.
Ни в кабинете управляющего, ни в операционном зале их не было. Я прошел по коридору, заглядывая в кабинеты, поднялся по лестнице во второй этаж. Их нигде не было. Сначала я шел неторопливо, потом все быстрее, наконец побежал. Я даже по железной лестнице в подвал спустился, но там было темно, как в могиле. Я подумал бы, что они ушли через какой-нибудь другой ход, если бы не знал наверняка, что все входы и выходы банка заперты, кроме одного, - того, что ведет в библиотеку.
Я нашел их в самой крайней комнате первого этажа, такой дальней, что мы туда почти никогда не заглядывали. Это была просторная комната с одним окном, забранным железной решеткой, и потому полутемная. Дверь в коридор была приоткрыта. Я заглянул в нее и остановился.
У стены я увидел спину Левы Кравеца в кожаной куртке, его черный затылок. Лева Кравец целовал Варю, обняв ее и прижав к стене. Лицо ее, обращенное ко мне, поразило меня. В сумраке оно казалось застывшим, прозрачным и словно светящимся. Он целовал Варю в губы, и глаза ее были закрыты.
Это длилось два-три мгновения. Потом Варя открыла глаза и увидела меня.
Она оттолкнула Леву Кравеца, проскользнула мимо него и, отчетливо стуча каблуками, двинулась к двери. Она шла прямая, вызывающе гордая. Ни тени смущения, только гнев. Твердо глядя мне в глаза, она сказала:
- У тебя есть отвратительное свойство: ты вечно суешься туда, куда тебя не просят.
Прошла мимо и быстро пошла прочь по коридору. Мы остались с Левой Кравецом одни. Я шагнул через порог комнаты ему навстречу.
- А, ты опять! - сказал он злобно.
Не помню, какие были у меня намерения. Я ненавидел его, однако, вероятно, сам не знал, что собираюсь сделать. Но он, несомненно, решил, что я собираюсь бить его, как тогда, в бильярдной. Он побледнел - от злости, не от страха.
- Нет, на этот раз не выйдет, теперь не выйдет, - проговорил он, вынул из кармана револьвер и направил его на меня.
Я остановился.
- Теперь не выйдет, - повторил он, целясь. - Ты мне надоел, и я с тобой покончу. Здесь выстрела не услышит никто. Я заверну тебя в ковер, вынесу на Мойку и брошу в воду… Ага, стоишь! Сейчас я выстрелю…
Я был уверен, что он выстрелит, и ждал выстрела всем телом. Но ненависть придала мне мужества, и я сказал:
- Не выстрелишь…
- Почему же? - спросил он насмехаясь. - Что мне помешает?
- Это пугач, - сказал я.
- Ах, пугач! - повторил он. - Посмотрим, какой это пугач…
Рывком руки он вскинул револьвер и выстрелил. Электрическая лампочка под потолком разлетелась, и мельчайшие осколки стекла посыпались на меня.
- Марш отсюда! - крикнул мне Лева Кравец. - Дрянь!..
Мы оба ушли из банка. Я шел впереди, он - сзади.
9
Я был в отчаянии. Я считал, что дружбе моей с Варей пришел конец. Я не знал, как поправить дело, и думал, что дело непоправимо.
Весь следующий день я напрасно прождал Варю в библиотеке - она не пришла. Я в одиночестве наклеивал ярлычки на книги и, справляясь в каталоге, ставил номера. Но однообразное это занятие не могло заглушить моей тоски.
Однако оказалось, что я ошибался. Через день мы встретились с ней как ни в чем не бывало. Она обращалась со мной совсем как прежде и даже лучше, чем прежде, - с тихой ласковостью. Вообще она вся стала как бы добрее и мягче, и я сразу это почувствовал. Она была переполнена радостью, которая откровенно светилась в ее глазах. Радости было так много, что она готова была щедро уделять ее всем.
Я слышал, как за дверью она говорила что-то приветливое старичку маркеру и даже Марии Васильевне, суровой и немногословной. Она посмотрела ярлычки, которые я наклеивал на книги, и похвалила меня.
- Без тебя я никогда не справилась бы с библиотекой, - сказала она.
Ей, видимо, хотелось сказать мне что-нибудь особенно сердечное, и она прибавила:
- Я так привыкла к тебе, что день не повидаю и начинаю скучать. Я привыкла с тобой разговаривать. Эх, если бы можно было, сколько бы я тебе рассказала!..
Она подошла к зеркалу в библиотечной двери и закружилась перед ним на одной ноге, как не делала уже давно.
Я чувствовал, что стоит мне спросить - и она все расскажет. Но я ничего не спросил. Я догадывался, чему она так рада.
Да она и не таилась. Она любила и гордилась своей любовью. Не раз, просидев за столиком в библиотеке минут двадцать, она вскакивала и начинала кружиться, придерживая двумя пальцами край юбки, поглядывая на себя в зеркало и приговаривая:
- Люблю, люблю, люблю, люблю!..
Лева Кравец заходить в библиотеку перестал, и я долго его не видел. Я тешил себя мыслью, что не приходит он из-за меня. Не знаю, был ли я прав. Одно было мне ясно они где-то продолжали встречаться. И очень часто. Почти каждый вечер.
Варя теперь уходила из библиотеки гораздо раньше. Когда приближался заранее намеченный час, она очень оживлялась и начинала бегать, подпрыгивая, пританцовывая. Потом вдруг с шумом захлопывала толстенную книгу каталога и убегала совсем. Она так торопилась, что забывала даже прикрыть за собой дверь библиотеки, и я слышал, как стремительно стучали ее каблучки, когда она сбегала вниз по мраморной лестнице.
В те дни, когда ей почему-то было невозможно с ним увидеться, она томилась разлукой и бывала со мной особенно ласкова. Одиночество становилось для нее невыносимым, и она льнула ко мне. После работы она предлагала мне пойти с ней погулять.
Помню, как однажды вечером мы гуляли с ней вдвоем по набережной Невы. Уже, кажется, начался сентябрь и быстро темнело, но вечер был теплый и тихий. Она смотрела на темные силуэты зданий, смотрела, как закат, опрокинутый, отражается в воде, и говорила:
- Я для него все могу! Я легкая, как пушок. Если бы он сказал: перелети через Неву, я перелетела бы…
Она села на гранит парапета и притихла. Я умолк тоже, сидел рядом и только поглядывал на ее лицо, постепенно расплывавшееся во мраке. Я молчал, взволнованный силой того, что в ней происходило. Я начал даже колебаться в своей ненависти к Лёве Кравецу. Мне трудно было ненавидеть того, кого она так любила.
Я понял, что она украшает его своей любовью, что, каков бы он ни был, он для нее будет отважен, умен, героичен, потому что всей душой она хочет его таким видеть - умным, отважным, героем. Я понял, как необыкновенно щедра любящая душа, как она смиренна, как охотно она признает бесконечные преимущества любимого над собой и награждает его всем самым прекрасным, что только может себе вообразить. Я понял, что увидеть его таким, каким вижу я, Варя не может и что разуверять ее бесполезно.
Вражде моей с ним она не придавала большого значения. Ей все казалось, что это пустяки, которые вот-вот кончатся, и мы станем друзьями. Она надеялась нас примирить и рассказывала мне в библиотеке:
- Я разговаривала с ним о тебе и вижу, что он зла на тебя не держит. Он говорит, что ты щенок, к которому смешно относиться серьезно. Ну что ж, ты ведь и вправду на четыре года моложе его… Я еще с ним поговорю, но сам знаешь, какой это гордый характер, с ним так трудно…
Ей, кажется, действительно порой бывало с ним трудно. Время от времени они ссорились. О каждой их ссоре я узнавал безошибочно. Варя приходила в библиотеку тихая, с осунувшимся лицом, с испуганными, несчастными глазами. Она мучилась, но Леву Кравеца никогда ни в чем не винила.
- Его окружают такие грубые люди, - сказала она мне как-то. - С ними немудрено и самому стать грубым…
Когда она усердно отворачивалась от меня, я знал, что на глазах у нее слезы. Листая каталог, я находил на его страницах круглые пятнышки от слезинок. На ее выпуклом детском лбу между бровями появлялась морщинка. Однажды их ссора длилась четыре дня. За эти четыре дня она так изменилась от внутренней муки, что, глядя на нее, я вдруг стал угадывать, какой она станет лет через пятнадцать…
Во время их ссор ненависть моя к Леве Кравецу вспыхивала с новой силой. Но вместе с ненавистью появлялась и надежда, что ссора приведет к разрыву. Однако надежда эта никогда не сбывалась. Они мирились, и Варя опять ходила вприпрыжку, веселая и переполненная любовью, как прежде.
Причины их ссор были мне неизвестны, и я мог о них только догадываться Несомненно, он нередко бывал груб с нею. Может быть, она ревновала его. Как ни странно, но в их ссорах какую-то роль играла Серафима Павловна. Варя, прежде так ее уважавшая, теперь совсем переменила о ней мнение и называла ее не иначе, как "эта старуха" и даже "змея". Но, кажется, главная Варина обида заключалась в том, что Лева Кравец не посвящал ее в свою таинственную деятельность.
Этой его деятельности она придавала огромное значение. Время было труднейшее: Деникин захватил весь юг России и двигался на Москву, восток был захвачен Колчаком, север - англичанами, английские военные корабли шныряли по Финскому заливу и обстреливали Кронштадт, а в западных уездах Петроградской губернии, хотя и несколько потесненный от города, стоял со своей армией генерал Юденич. Смертельная опасность грозила революции, и мечтательный Варин ум видел выход только в подвиге. Любовь ее тесно сплелась с героическими мечтами, и на Леву Кравеца она возлагала горделивые надежды. В том маленьком кругу людей, с которыми ей приходилось сталкиваться, один только Лева Кравец казался ей человеком, способным на подвиг. Ей мерещилось, как она рядом с любимым, деля с ним все горести и опасности, все удачи и неудачи, будет отважно бороться за счастье людей.
Но Лева Кравец упорно отказывался посвятить ее в свою деятельность. Он откровенно давал ей понять, что участвовать в его подвигах она недостойна. Это обижало ее, и она не умела справиться с обидой.
Помню, она вошла в библиотеку с загадочным и решительным видом. В руках у нее была черная потертая кожаная сумка, из тех, которые до революции носили барыни и называли нелепым словом "ридикюль". Она села за свой столик и все поглядывала на меня нетерпеливо и многозначительно. Потом вскочила и осторожно выглянула за дверь посмотреть, не стоит ли где-нибудь поблизости Мария Васильевна.
- Пойдем в банк, - шепнула она.
Я удивился. С тех пор, как Лева Кравец перестал бывать в Доме просвещения, мы ни разу не ходили с ней в банк.
- Зачем?
- Есть дело!
Она юркнула в маленькую дверцу, таща под мышкой свой ридикюль. Я послушно пошел за нею.
Она долго водила меня по банку, стараясь найти наиболее глухое место, хотя в банке всюду было одинаково пустынно. Наконец где-то на третьем этаже она завела меня в маленькую комнатенку с окном, выходившим на наш пустой, никем не посещаемый двор. Она поставила ридикюль на стол, открыла его, щелкнув замком, и вынула из него носовой платочек. Потом запустила в ридикюль обе руки, вытащила из него две полные горсти маленьких желтых патронов и высыпала их на стол.
- Откуда это у тебя?
Удивленный и крайне заинтересованный, я взял один патрончик и стал разглядывать, осторожно вертя между пальцами. Она продолжала шарить в ридикюле и вынула из него небольшой револьвер.
- Покажи!
- Восьмизарядный, - сказала она, протягивая револьвер мне.
Я взял револьвер с особой осторожностью.
- Да ты не бойся, - сказала она. - Он на предохранителе. Вот.
Она показала мне, как устроен предохранитель.
- А это барабан. Вертится. В каждой дырочке по патрону.
- Где ты достала?
- Ну, мало ли где…
Но я уже догадался.
- Он тебе дал?
Она покачала головой:
- Нет, он ничего не знает.
- Ты сама взяла? Потихоньку?
Она кивнула.
- У него два. Зачем ему два? Один мне пригодится.
Я стоял изумленный, робко держа револьвер в руке, а она объясняла:
- Он ничего мне не говорит. Он мне не доверяет, он ни во что меня не ставит! А я имею такое же право защищать революцию, как и он. И я хочу быть с ним! Он мне сказал, что я не умею стрелять. А я научусь! Мы с тобой оба научимся!
Все это она проговорила с возмущением. Глаза ее блестели. Она хотела учиться немедленно.
Мы стреляли по очереди в коридоре третьего этажа. Коридор был длинный, довольно светлый, и в нем можно было отмерить любую дистанцию. Мишень Варя устроила из тех же гроссбухов - на переплете каждого была маленькая беленькая наклеечка, в которую следовало целиться. Гроссбухи ставились целой пачкой в шесть штук, и пуля, пробив пять, застревала в последнем. Мою руку при выстреле сильно подкидывало, и я редко попадал в белую наклейку. Варя стреляла гораздо лучше меня, у нее рука была тверже и глаз зорче.
10
А через несколько дней мы с Варей разлучились. В школе начались занятия, и я перестал ходить в Дом просвещения.
В тот год школа открылась только в октябре.
Наша школа помещалась на одной из лучших улиц центральной части города и до революции была не гимназией, а коммерческим училищем. Учились в ней мальчики из зажиточных семейств: сыновья биржевиков, оптовых торговцев, крупных лавочников. Учились и сыновья чиновников и офицеров, но мало, потому что чиновники и офицеры предпочитали отдавать своих детей в особо привилегированные учебные заведения, куда допускались только дворяне. Впрочем, в моем классе учился даже один граф с французской фамилией Рошфор. Он очень гордился своим графством и продолжал после революции расписываться в классном журнале, когда приходила его очередь дежурить: "Граф Александр Рошфор". Он и стихи писал, в которых прославлял древность своего рода:
Я - наследный принц Британи,
Кельтский рыцарь граф Рошфор,
Я нашел на поле брани
Золотой Экскалибор.
Его стихи очень нравились мне, хотя и казались иногда непонятными.
Этот Саша Рошфор в младших классах был беленький мальчик, шустрый, веселый, незлобивый, и мы с ним приятельствовали. Он бегал быстрее всех в классе, был удивительно увертлив и упоенно играл со мной в пятнашки и лапту. Когда мы оба стали постарше, дружба наша несколько расклеилась, но приятельство осталось. Летом я не без удовольствия думал о том, что снова встречу его в школе.
За лето он очень вытянулся и изменился. Теперь он носил вельветовую куртку - необычайная роскошь по тем временам, - держался важно и встретился со мной небрежно и отчужденно.
Вообще класс мой - это был уже предпоследний класс в школе - изменился так, что я чувствовал себя в нем совсем чужим. Все лучшие мои товарищи за лето уехали куда-то из голодного города и не вернулись. Появилось много новых мальчиков - из закрытых теперь кадетских корпусов и даже из Пажеского корпуса. Прошлую, страшную для их родителей зиму эти мальчики нигде не учились и потому все сплошь были теперь переростки - старше меня на год, на два. Естественно, что моя репутация первого силача была безвозвратно потеряна, и я больше не имел никаких оснований претендовать на нее.
Теперь самым сильным в классе был бывший паж, сын камергера, Малевич-Малевский. Ему уже минуло семнадцать. Рослый, сухощавый, широкоплечий, он был отлично натренирован, потому что с малых лет играл в теннис. До революции теннис считался игрой аристократической, и играли в него только представители высшего общества. Малевич-Малевский постоянно рассказывал о титулованных чемпионах мирового тенниса, и с уст его то и дело срывались понятные только посвященным словечки, относившиеся к игре: "смэш", "гейм", "сет", "аут", "драйв". В классе он сразу оказался окруженным толпой почитателей, старавшихся заслужить его благоволение. Вновь поступившие, знавшие его раньше, кичились близостью к нему. Многие из моих прежних соучеников тоже примкнули к его кружку. В их числе был и Саша Рошфор.