Ко мне и Малевич-Малевский и весь его кружок сразу отнесся презрительно и враждебно, хотя с моей стороны это ровно ничем не было вызвано. Я был мальчик из другой среды, и они это безошибочно чувствовали. Кроме того, в школе было известно, что отец мой принадлежал к числу тех, кто, как тогда говорили, "работает с большевиками", то есть попросту служит в советских учреждениях.
Виля Кнатц, учившийся со мной с самого начала, маленький, хилый, веснушчатый нетопырь с огромными просвечивающими ушами, желая подслужиться к Малевичу-Малевскому, сказал ему про меня:
- Он говорил, что бога нет.
Кнатц намекал этим на спор, случившийся весной 1918 года, когда у нас еще не отменили закон божий. На уроке закона божьего я сказал нашему благодушному доброму батюшке, отцу Дмитрию Гидаспову, что не верю в бога. Батюшка, приходивший последнее время в класс с лицом озабоченным и расстроенным, терпеливо и ласково спросил меня, кто же, по моему мнению, создал мир.
- Никто, - ответил я.
- Откуда же тогда все это взялось - земля, небо, солнце, звезды?
Я не имел ни малейшего представления, откуда все это взялось, и совершенно не был подготовлен к такому спору. Поэтому я мог только упрямо ответить:
- Ниоткуда.
На этом я стоял, и скоро мое упрямство начало раздражать его.
- Никто не создавал, - утверждал я. - Сам создался.
- Подумай: может ли быть такое? - сказал отец Дмитрий, начиная горячиться. - Вот нет у меня в кармане четырнадцати рублей. И вдруг я засовываю руку в карман, и там четырнадцать рублей. Может ли это быть?
Для наглядности он нагнулся, высоко задрал полу рясы, под которой, к нашему удивлению, оказались обыкновенные брюки, и засунул руку в карман. Стало ясно, что в кармане у него нет четырнадцати рублей, которые, по-видимому, были ему очень нужны.
Всего этого Виля Кнатц сам не видел, так как принадлежал к реформатскому вероисповеданию и на уроках закона божьего не присутствовал. Но спор этот в свое время произвел большое впечатление на класс и был известен всем.
Малевич-Малевский выслушал Кнатца с презрительной миной. Философская сторона вопроса его нисколько не заинтересовала.
- Э, брось! - сказал он Кнатцу. - Через несколько дней им всем каюк.
Он повернулся ко мне и крест-накрест провел передо мной рукой по воздуху, словно зачеркнул меня.
И сейчас же все окна школы дружно звякнули и зазвенели от грохота разорвавшегося снаряда.
В ту осень нетрудно было понять, что хотел сказать Малевич-Малевский. Белые прорвали фронт и вдруг снова очутились под самым Петроградом. Они захватили Гатчину, Красное Село, Павловск, Царское Село и вышли к ближайшим пригородам. Они двигались с такой стремительностью, что казалось, никто не может задержать их. Гул орудий был теперь слышен гораздо отчетливее, чем летом во время первого наступления белых на город. Он не умолкал ни днем, ни ночью, все приближаясь, и город прислушивался к нему в ожидании.
Семьи мальчиков, учившихся в нашей школе, были разорены революцией. Революция лишила их привычного уклада жизни, такого для них удобного и выгодного, лишила их настоящего и будущего. Они ненавидели ее до исступления, и только смертельный страх перед нею заставлял их смиряться. Теперь, с громом пушек, к ним вернулась надежда. Отцы и матери моих соучеников считали дело уже решенным и не находили нужным скрывать свою ненависть. Планы чудовищной мести, один кровавее другого, переполняли их души. И всю эту ненависть, всю эту жажду мести их дети приносили к нам в школу.
В школе я стал чувствовать себя одиноким, и необходимость ходить туда доставляла мне только мучение. К тому же я очень скучал по Варе. Я знал, что к надвигавшимся событиям она относится так же, как я. И однажды после уроков отправился в Дом просвещения, чтобы ее повидать.
В Доме просвещения шла деятельная уборка. Окна, не открывавшиеся два года, были раскрыты настежь, несмотря на то что октябрьский день был дождливый и холодный. Женщины, ютившиеся в людских комнатах возле кухни, мыли стекла. Мария Васильевна властно и негромко отдавала им приказания, и они со страхом поглядывали на нее. Она выбивала пыль из мягкой мебели желтой соломенной лопаткой. Старичок маркер с медными пуговицами натирал паркетные полы. Челядь Алексеевых готовилась к возвращению хозяев и приводила квартиру в порядок.
Оказалось, что все работники Дома просвещения, в том числе и Варя, мобилизованы на оборонные работы.
- Землю копают, - сказала мне Мария Васильевна, пренебрежительно скривив тонкие губы.
Но где они копают землю, она не знала, и я побрел домой.
Я шел по пустоватым улицам, перегороженным баррикадами с маленькими воротцами для прохода. Баррикады сооружены были из рельсов, из досок, бревен и главным образом из мешков с песком. Построили их за несколько ночей женщины - работницы петроградских заводов; каждый мешок с песком волокли издалека на своих плечах, так как в городе не было никакого транспорта: автомобилей насчитывалось несколько десятков, трамваи не ходили, а лошадей либо съели, либо сдали в армию. Окна на углах улиц закладывали кирпичами и оставляли лишь маленькое отверстие, чтобы в него можно было просунуть дуло винтовки. Кучки вооруженных людей стояли у ворот. Рабочие готовились драться в городе, если враг ворвется с улицы. Они готовились умереть за свою революцию, которая была единственным их достоянием.
У нас во дворе, несмотря на унылый дождь и начавшиеся сумерки, мальчики лет восьми играли в войну. Они бегали, стреляли из палок, таскали на палке мокрую красную тряпочку, изображавшую знамя. Они подражали тем уходившим на фронт рабочим отрядам, которых столько прошло мимо нас по нашей улице. У их командира на фуражке была настоящая красноармейская звездочка.
Я увидел эту звездочку, и мне вдруг захотелось иметь ее. Я выпросил ее у мальчишки. И бережно понес к себе наверх.
Я нацепил ее на старую папину парусиновую фуражку и долго стоял в фуражке перед зеркалом. Я себе нравился в таком виде, мне казалось, что лицо мое стало мужественным и что я похож на красного командира. Весь вечер я не расставался с фуражкой и решил, что завтра пойду в ней в школу.
Я знал, что к фуражке с красной звездой в школе отнесутся, как к вызову, но это меня и подмывало. Мне хотелось досадить Малевичу-Малевскому и всем его подпевалам, показать им, что я их не боюсь. Они ненавидят меня, ну что ж, тем лучше, я сам по себе, и пусть они знают это.
В октябре светает поздно, и, когда я отправился в школу, было еще темно. Холодный косой дождь бил в лицо, дул сильный ветер с Финского залива. Гром орудий, частый и нестройный, поразил меня: казалось, гремит совсем рядом, в соседнем квартале. При особенно громких взрывах дома явственно вздрагивали вдоль всей улицы, а редкие прохожие останавливались, подняв лицо и прислушиваясь.
На мокром школьном дворе я никого не встретил. В вестибюле стоял швейцар Петя, хранивший наши пальтишки во время уроков, и я отдал ему свою фуражку.
Швейцар Петя, к которому я так пригляделся за школьные годы, что почти перестал замечать его, был какой-то новый, особенный. Под его реденькой, тщательно расчесанной седой бородкой блестело шесть медалей, повешенных в ряд. Я вспомнил, что когда-то уже видел на Пете эти медали, он был старым унтером, участвовал в русско-японской войне и привез их из Маньчжурии. Он носил медали до семнадцатого года и сегодня после двухлетнего перерыва нацепил снова.
Он взял мою мокрую фуражку, чтобы положить на вешалку, но вдруг увидел звездочку и остановился. Он разглядывал ее несколько мгновений с брезгливым видом. Потом сказал:
- Тьфу, гаденыш!
И швырнул мне фуражку назад.
Растерявшись и не зная, что предпринять, я надел фуражку на голову. Конечно, я мог бы снять звездочку. Однако это значило бы, что я испугался. И я пошел вверх по лестнице с фуражкой на голове.
Я спокойно дошел до третьего этажа, где помещались старшие классы. Звонка еще не было, и все мальчики моего класса расхаживали по залу. Я с независимым видом вошел в зал.
Еще не совсем рассвело, в зале было темновато, и вначале на меня никто не обратил внимания. Я направился к своему классу. Но не успел я дойти до классной двери, как меня увидел Виля Кнатц.
- Эге! - сказал он, стоя прямо передо мной и глядя на мою красную звездочку. - Вот чем ты себя разукрасил! Ну, слава богу, теперь, по крайней мере, все ясно. - Он обернулся: - Эдя! Эдя!
Эдей звали Малевича-Малевского. Он стоял спиной ко мне, болтая с тремя приятелями, из которых один был Саша Рошфор, а два других - новенькие, из Пажеского корпуса. Услышав голос Кнатца, Малевич-Малевский повернулся к нему и посмотрел на него пренебрежительно. Все они относились к Кнатцу свысока, несмотря на то что он усердно подлаживался к ним. Но тут Малевич-Малевский увидел меня, мою фуражку и сразу забыл о Кнатце.
Он взмахнул рукой, задел меня пальцами по виску и сбил с моей головы фуражку.
Я нагнулся и побежал за фуражкой, которая катилась все дальше и дальше. Наконец мне удалось схватить ее. Я надел ее на голову и выпрямился.
Малевич-Малевский опять стоял передо мной. И, едва я выпрямился, снова сбил с моей головы фуражку ударом в ухо.
Я уже больше фуражки не подымал. Рассвирепев от боли, я опустил голову, поднял кулаки и бросился на Малевича-Малевского.
Я бил его и сам получал удары, но, охваченный яростью, был к ним совсем нечувствителен. Я знал, что он сильнее меня, и, видя, как он, ошеломленный моим натиском, пятится передо мной, торжествовал. Краем глаза я видел, с каким вниманием следят за нашей схваткой. На побледневшем, красивом лице Саши Рошфора, моего старого приятеля, я заметил даже нечто вроде сочувствия.
Но торжество мое длилось всего несколько мгновений. Стремясь помочь Малевичу-Малевскому, Кнатц внезапно упал мне под ноги. Я споткнулся о него и упал тоже.
И, едва я упал, на меня накинулись все. Толпясь и толкая друг друга, они били меня, топтали башмаками и не давали мне встать. Напрасно хватал я их за руки - меня избивали, и я ничего не мог поделать.
- Вон эту заразу! - крикнул Малевич-Малевский. - Вон эту падаль из школы, чтобы больше здесь не воняло!
И меня потащили. Меня волокли по паркету к дверям, на лестницу.
Я упирался, вертелся, крутился, старался вырваться. Но меня волокли и били, били и волокли. Я уцепился за дверной косяк, и, чтобы оторвать, меня били ногами по рукам. Я хватался за перекладины перил, но меня отдергивали и швыряли все вниз и вниз по ступенькам. Толпа вокруг все увеличивалась, прибегали мальчики из других классов, маленькие и большие, свалка росла. На верхних ступеньках надо мной прыгал и кривлялся Виля Кнатц с моей фуражкой в руках. Он порол ее и уничтожал, и гнилая парусина рвалась на части с громким треском. Упираясь и переворачиваясь, я на мгновение увидел среди окружавших меня и Сашу Рошфора. Он не бил меня, но с напряженным вниманием следил, как меня избивают. Заметив мой взгляд, он отвернулся.
Когда я был уже в самом низу лестницы, сверху по ступеням сбежал заведующий школой, называвшийся до революции директором, Василий Васильевич Серениус. Это был плотный волосатый мужчина с рыжей бородой, стоявшей торчком, с очень белыми вставными зубами, в длинном черном сюртуке; крахмальный воротник подпирал ему щеки, крахмальные манжеты сползали на заросшие рыжим волосом пальцы; размахивающий длинными руками, он был похож на орангутанга, разодетого для циркового представления.
- Оставьте! - кричал он еще сверху, стуча башмаками по ступенькам. - Что вы делаете! Вы подводите школу! Неужели вы не понимаете, что ещё рано?
Перед ним расступились, и меня перестали бить. Я лежал, а он боком прошел мимо, вниз по лестнице, брезгливо сторонясь и стараясь не задеть меня ногой.
- Звонок! - закричал он швейцару Пете. - Давай звонок!
И так как Петя был недостаточно проворен, он сам схватил волосатой рукой наш большой медный звонок, поднял его над головою и затрезвонил вовсю.
И под оглушительный этот трезвон чьи-то руки подхватили меня, вытащили за школьную дверь и бросили на мокрый булыжник двора.
11
Я лежал один и даже не пытался подняться, и дождь брызгал мне в лицо. Сколько времени я так провалялся, не знаю. Мне казалось, долго.
Вдруг кто-то нагнулся надо мной и спросил:
- Ты можешь сесть?
Это был ученик старшего класса Алеша Воскобойников - длинный, очень длинный мальчик с узкими плечами, с маленькой головой, белобрысый, с крупным носом и умными глазами. Его называли "штатив" - за то, что он так быстро рос, словно раздвигался. Он очень хорошо учился и в своем классе шел всегда одним из первых. Я мало знал его, как и всех учеников старшего класса.
Он тянул меня за руку. Я сел.
- А встать можешь?
Оказалось, я мог и встать.
Рядом с Воскобойниковым стоял его товарищ по классу Гриша Смуров, коротенький, крепкий, черноволосый, с большой курчавой головой.
- Где у тебя болит? - спросил меня Смуров.
Я весь был в ссадинах, мне было больно всюду, и я ничего не мог ответить.
- Возьмем его с собой, - сказал Воскобойников. - Пойдешь с нами?
- Если он может идти, - сказал Смуров.
Я пошел за ними. Я не знал, куда они идут, и мне было все равно. Но оставаться одному мне не хотелось.
Воскобойников и Смуров провели меня на задний двор, и по железной наружной лестнице мы поднялись в висячую остекленную галерею, называвшуюся по старой памяти оранжереей. До революции здесь действительно стояли кадки с разными южными растениями, которые должны были знакомить учащихся с природой теплых стран. Но прошлой зимой в городе не хватало топлива, растения погибли от мороза, и кто-то порубил их на дрова. Деревянные кадки тоже были сожжены, и теперь сквозь выбитые стекла в оранжерею брызгал дождик и мочил растоптанные пальмовые листья на бетонном полу.
В оранжерее нас ждал уже тоненький, хилый мальчик Вася Наседкин, тоже товарищ Воскобойникова по классу. Он сидел на круглом бетонном баке, в котором прежде разводили лягушек для демонстрации разных опытов на уроках зоологии. Теперь и лягушек давно не было, и только на дне бака плескалась мутная вода.
Вася Наседкин поднял на нас глаза, сиявшие за толстыми стеклами круглых очков. Он был слаб зрением и носил такие сильные очки, что глаза за ними казались неестественно большими, словно нарисованными.
- Что с твоим лицом? - спросил Наседкин, взглянув на меня. - Ты весь распух!
- Пустяки, - сказал Воскобойников. - Его избили за то, что он пришел с красной звездочкой. Избили и вышвырнули из школы. Мы нашли его на дворе.
- Он пойдет с нами?
- Не знаю, - ответил Воскобойников.
Воздух вздрогнул от особенно громкого орудийного выстрела, и Смуров поднял голову.
- Где это? - спросил он.
- На Пулковской горе, - сказал Воскобойников. - Где мы на лыжах катались. Где обсерватория. Сейчас они ближе всего к городу под Пулковом.
Перескакивая с одного на другое, они втроем бегло переговаривались о положении на фронте и в городе. Меня они в разговор не вовлекали, так как, видимо, думали, что я после случившегося соображать не в состоянии. А я между тем мало-помалу приходил в себя.
Вслушиваясь в их слова, я постепенно с удивлением стал кое о чем догадываться.
- Куда это вы собираетесь? - спросил я.
- В отряд, - ответил Смуров.
- В какой?
- В комсомольский.
- А вы разве комсомольцы?
- Мы комсомольцы, - сказал Воскобойников. - Ячейка.
- Вот Алеша - наш организатор, - объяснил Смуров.
- Когда ж это вы?
- Мы давно решили, - сказал Воскобойников. - Но связаться с комсомолом долго не умели. В прошлый четверг вступили.
Сейчас, спустя столько десятилетий, кажется странным и неправдоподобным, что в Петрограде через два года после Октябрьской революции существовала комсомольская ячейка, которую с полным основанием можно было бы назвать подпольной. А между тем такая ячейка была у нас в школе. В годы гражданской войны страна была разделена не только фронтами, раздел проходил всюду, и в дни наступления Юденича подростку в центральной части города опасно было громко сказать: "Я - комсомолец".
Синяки мои наливались кровью, и только теперь я по-настоящему почувствовал, как мне больно.
- Я тоже пойду с вами, - сказал я. - В отряд.
- А его возьмут? - спросил Смуров у Воскобойникова. - Сколько тебе лет? - повернулся он ко мне.
- Скоро шестнадцать, - сказал я.
- Наседкину тоже еще нет шестнадцати, - сказал Смуров.
- Поговорим с комиссаром, - сказал Воскобойников. - Возьмут.
12
Когда я думаю об отряде, я прежде всего вспоминаю упоительный рыбных запах, который шел от супа, разлитого по нашим котелкам. В нем попадались соломинки, которые можно было обсасывать. Заедали мы его восхитительным хлебом - полфунта в день, - мягким, с поджаристой корочкой, с вкрапленными в мякиш желтыми зернышками пшенной крупы, с жесткими иголочками половы, застревавшими в зубах.
Мы хлебали суп, сидя на грязном паркете в зале ободранного особняка, на стенах которого еще сохранились лепные голые нимфы, но вся мебель была сожжена. Вдоль стен стояли наши винтовки, сложенные в козлы.
Отряд наш состоял из ста двадцати подростков, почти сплошь детей заводских рабочих с Выборгской стороны. Отцы их и старшие братья воевали уже давно, а теперь по комсомольской мобилизации пошли и они. До чего они не были похожи на солдат, эти подростки девятнадцатого года, шедшие защищать революцию! Выросшие в годы войны, голода, лишений, они были истощены до предела. Семнадцатилетние парни казались мальчиками тринадцати лет. Бледные, землистые лица с острыми подбородками, синеватые губы, тощие шеи, торчавшие из слишком широких воротников. Обмундирования нам не выдали никакого, и все были в своем: ситцевые рубахи с косым воротом, рваные фуфайки, зипуны, протертые пиджаки с заплатами на локтях, кепки, почерневшие от дождей и пота, короткие солдатские штаны, заношенные еще отцами, обмотки и страшные, разваливающиеся, гниющие от вечной сырости башмаки, подвязанные веревками. И все-таки были они бодры, часто шутили и, казалось, не замечали всей тяжести своей доли. Полная лишений жизнь была для них привычной, они никакой другой не знали. Они ненавидели врагов революции и шли защищать советскую власть, потому что для них это было естественно, и относились они к этому прежде всего как к делу, практически.
Была в отряде и кучка девушек - кто в красных платках, кто в серых шерстяных. Девушкам тоже даны были винтовки, и их обязанности в отряде ничем не отличались от наших обязанностей. И они не только ни в чем не отставали от нас, но бывали порой выносливее, упорнее, понятливей. Они казались взрослее окружавших их мальчишек. Было среди них несколько особенно рослых и плотных, выделявшихся своей силой, насмешливых и смешливых, раздававших парням тумаки, переговаривавшихся звонкими, веселыми голосами.