Пристань - Виктор Потанин 10 стр.


- Ванечка, Ванечка-а!! Пустую ведь могилу-то караулишь! Он, может, под Берлином лежит, а ты сидишь в Грачиках...

- Зачем, Вася? Зачем бьешь ее? - взмолилась мать.

- Пускай, пускай, Тимофеевна. Хорошо я выгостилась. Так ты мне рад, Васяня, так ты доволен мной. А ведь к тебе ехала, тебя представляла. А у тебя память отшибло на няньку. Так ты мне рад... Ой, простите меня, товарищи дорогие.

И сил моих больше не стало. Я выскочил на улицу, потом забрел в степь и там упал на траву, но оттуда, с самого низу, опять доходили ее слова, лезли в голову - и не спастись от них, не закрыться; и так жаль себя, так безвыходно, так невозможно поверить в дальнейшее, что я подумал: а может, не жить совсем. И зажмурил глаза.

...Уже пришел вечер, запахло сыростью, стала холодной земля. Я подогнул под себя коленки, поежился и вдруг вспомнил о матери: что с ней? Как поднять ее, как мне Алю забыть - и забыть ли, может, нет мне без нее жизни, ни одного спокойного дня, ни часа. Но сразу в глазах встала мать и услышалось то слабенькое запястье - тронь и порвется, а может, уж порвалось оно, но почему тогда не бегут за мной, не кричат, по степи не ищут? А ведь придет время - и порвется оно, и куда тогда я попаду, кому я нужен, кто выслушает меня и поймет? Иди к людям, говорят, но как я насмелюсь, как обращусь к ним, когда за спиной уж не будет матери... А как живет Нюра? На чем держится?.. А может, Ваня и есть то запястье Нюрино, а я хотел сжать его, погубить. И опять охватила меня страшная мука, и опять пал на землю и не хотелось вставать; и вот уж снова мать в глазах: лежит, поди, с сердцем-то, а Нюра уже уехала. Потом - Аля в голове... Ах, если б вернулись те дни, наши радости! Какие то были радости! "Дураки мы, Васька, и не лечимся", - смеялась она. "Ну пусть", - хохотал я и тянул ее за собой. И мне казалось, что знаю Алю всю жизнь.

23

Мы часто уходили с ней на центральную улицу, забредали в гостиницу, подолгу в вестибюле томились и смотрели, смотрели во все глаза: как к окошечку подходят разные люди - красивые, вальяжные, прилетевшие из больших городов. Особенно нравились нам артисты. Они всегда были очень заметны и веселы, и всегда слышалось еще издали, что они здесь чужие, надменные, что дом у них где-то там, в далеких столицах и в огромнейших городах, и все они в брюках - не отличишь парня от девушки, и все веселые, уверенные, как хозяева. А потом они брали чемоданы, смеясь, бежали к лифту, и было видно, что изъездили они уже всю страну - и к нашему городу они равнодушны и снисходительны, и ничем их здесь не обрадуешь. Через день они опять толпились у окошечка, выписывались, и были еще свободней и радостней, ведь спешили домой, в столицы, к своей большой, совсем особенной жизни; и хотелось с ними тоже уехать, с такими веселыми и свободными. А потом уже Аля забирала меня с собой - к сухому вину или к музыке, и мы сидели у ее знакомых и говорили о чем-то невозможно прекрасном и удивительном, и все в жизни казалось ясным и пройденным - и столько радости было в этой ясной обманчивости.

...Рядом в деревне затакал трактор, и я очнулся, огляделся вокруг. Только степь, тишина, и вдруг неожиданно, так неожиданно, что я рассмеялся, вошло в голову: ведь мне совсем скоро, через два дня, ехать в Москву, ехать в самый лучший в мире университет. "Через час на казнь, а ты еще не погладил рубашку", - вспомнился какой-то книжный герой, и я опять рассмеялся: почему не погладил рубашку?.. Почему я об этом не думаю?.. Видно, все взяло горе. Да и как ехать, как бросить сейчас мать, бабушку, куда они сейчас без меня?.. Опять болит голова. Встал на ноги. Со стороны деревни слышались чьи-то громкие, веселые голоса. Пели песни.

Побрел домой. Уже начинало темнеть, возле магазина горели на столбах фонари. Рядом продавали пиво прямо из бочки - какое счастье-то, и мужики были уже пьяные, возбужденно ругались. За магазином улица была пустая, в переулках - ни стука, ни шороха, весь народ возле бочки.

Я подошел к реке, встал на обрыв. Под ногами светлел спокойный Тобол. От воды отделился туман, под ним плавала лодка, в лодке горит корье, кто-то приготовился острожить, но скоро лодка остановилась: видно, рыбак ждет полную сумерь... И вот пришла ночь. Я вглядывался в противоположный берег, в мигающие чернотой сосны, и совсем нечаянно, будто врасплох, вспомнил себя семилетнего, такого давнишнего, непонятного. Тот мальчишка пришел встречать мать, пришел на это же место, только моста тогда рядом не было, переплывали на тот берег на лодках. Мать должна была подать сигнал с того берега, а я - разыскать перевозчика. Мать пешком уходила в райцентр. Я стоял, вглядывался, напрягал глаза - не увижу ли вдалеке фигурку, не услышу ли ее голос. Вот уж совсем темно, вот уж и неба нет, и мне страшно, под коленками холодно, но уйти нельзя; опять вглядываюсь, вглядываюсь, и вдруг над соснами белый столбик поднялся: огонь ли, свет ли - ничего непонятно; и растет столбик, поднимается на глазах, но ушел скоро сквозь небо, погас, и как только погас - мать сразу закричала, и я побежал будить дядю Степана. А потом, уже с матерью, я все слова позабыл, и она испугалась моего молчания, что-то расспрашивала, теребила за плечо, за рубашку, но я совсем язык потерял, зачарованный тем огненным столбиком, и почему-то было жарко, тревожно в ногах. Так ничего и не добилась мать, только по голове все время меня поглаживала, и я слышал, как испуганно подрагивает ладонь. И еще вспомнил, как на этом же месте, на самом обрыве, часто с Колькой сидели, и он уверял меня, что будет летчиком. А вот уж и Степана нет на земле, и Кольки нет, и мать еле дышит - переживет ли Нюрин отъезд, сохранит ли сердце? И я подумал: домой ведь надо, срочно надо. И как только подумал об этом - опять в памяти мелькнуло что-то далекое, непонятное, будто кто-то ходит рядом с тем маленьким мальчиком и все поет и поет, кто это был, - отец ли, Нюра ли? Я так явственно вспомнил пенье, так в себе различил его, что даже оглянулся, может, за спиной кто поет, но вокруг темно, тихо, и только по воде заколебался огонек. Плеснули весла, лодка отчалила с якоря и пошла вперед, и сразу донесся нетерпеливый кашель - то напрягся в ожидании рыбак.

24

Я повернул домой. Еще издали увидел светлые окна, и сразу ускорил шаг. Залаял Дозор: не узнал. На крыльцо я не зашел, а смаху запрыгнул от нетерпения и сразу в кухне увидел Нюру. Она раскладывала на столе мешочки. Увидев меня, глаза опустила и медленно мешочки разгладила.

- Колино наследство-то. Я у вас его забираю, Васяня. Тимофеевна позволила. Мне память, а тебе зачем?..

И опять хотелось на нее злиться, но я сдержался.

Бабушка смотрела молча на Нюрины руки и вдруг оглянулась на меня.

- Мать-ту до че довели. Зайди туда, добрый сын.

Я зашел в горницу. Она лежала на диване, голова - на голом валике, даже подушки нет, и эта небрежность к себе сразу кольнула в глаза.

- Ты, Вася?.. Ты не думай о нас. Живи, как знаешь. Мы, и правда, старухи. Как знаешь...

Она устала говорить, отвернулась к стене; я растерялся, не знал, что ответить. Потом снова увидел ее лицо, и в глазах у нее - точно свет мелькнул, может, улыбка скользнула, но это мгновенное, светлое, опять сменилось виной:

- Алю не обижала я. Никто не хотел... Давай-ко поговорим, Вася. Мы ведь не часто так. Поговорим... - И она взглянула на меня умоляюще и пошевелила рукой. - А кто у ней родители! Ты не говорил никогда? Как вы познакомились?.. Ничего я не знаю, господи, еще мать. - И опять этот взгляд на меня.

Я тихо ответил:

- У друга был в компании - и познакомились. Спать пойду. - Мне уйти очень хотелось, но она задержала.

- Но все же?.. Постой возле меня... Кто у ней отец? Кто?

- Отец в институте шишка, а мать нигде не работает. Дома.

- Что за шишка?

- Декан-Полкан. Так в семье его дразнят. - Я пошутил, думая, что она рассмеется. Но она пропустила всю шутку.

- А ты был у них?

- Был раз.

- А почему раз?

- Да не понравилось. Отец постыдил меня, что я такой молодой и не учусь.

- А ты сказал, что я долго болела и мы на твоей зарплате сидели? Поди, понял бы?

- А зачем говорить? Ему за месяц дают, сколько я за полгода имел, Он сразу этим поинтересовался.

- Аха-а, значит, струсил за дочку. За неуча выскочит, а тот не обеспечит, - и мать рассмеялась.

- Зачем так. Не одни мы люди! - вырвались у меня злые слова, и я сразу же пожалел.

Мать отвернулась на другой бок и затихла. Только локти вздрагивали потихоньку, так тихо, что никто, кроме меня, их не почувствовал.

Мать не шевелилась. Я стоял над ней и смотрел в лицо, но глаз не было видно, только одна щека на виду и по ней разошлись морщины, уже глубокие, давние, как у старухи, настоящей старухи, и мне стало жутко: неужели и я когда-нибудь буду такой же, совсем больной, старый и обессилевший и никогда не воскресну, и уж никогда не буду так вот смотреть и чувствовать свет. И жизнь, самая плохая, тяжелая показалась такой желанной и сладостной, что я закрыл глаза и постарался утешить мать.

- Ничего. Все вынесем...

- Мне уж, Вася, не вынести... - и опять затихла. Видно, без одеяла замерзла, и ноги теперь поджала до самого подбородка, и стала совсем маленькая, сухонькая - прямо ребенок, а под щекой отвисла тоже сухая кожица, тронь - и зашуршит, отлетит.

И опять жалость облила меня. Выскочил на кухню. Бабушка обтирала банки с вареньем, с моченой вишней, смородиной, а Нюра укладывала их в мешочки. Я глаза вытянул. На одном из мешочков ясно прочитал буквы "Н. С." - Николай Семахин. Колька, дорогой Колька!..

Но рядом уже вздохи Нюры и бабушки. Вот Нюра громко стукнула банкой. Я внимательно взглянул на нее, через секунду опять взглянул, но Нюра ничего не заметила, точно я мертвый уже, как этот стул. Перевел глаза на бабушку. Она приняла их, посветлела в лице и головой покачала. Это покачиванье означало всегда: "До чего ты, парень, дошел и еще до чего дойдешь?" Но я выдержал это покачиванье. Тогда она запокашливала, прищурилась, но я выдержал и покашливанье, - и тогда она усмехнулась:

- Кого выставился?

Но Нюра и теперь не взглянула в мою сторону, и я сразу, в тот же миг, Алю услышал. Как будто она рядом, здесь, - чувствую запах ее духов. Вот скажет что-то, вот засмеется, растреплет мне волосы.

Нюра опять стукнула банкой, я вздрогнул и от боли зажмурился. Ведь мне уж не увидеть ее, никогда не увидеть, - и я чуть устоял на ногах. И сразу кровь хлынула в голову.

- Радуйтесь, выгнали! Выгнали! - закричал я, но как будто и не я кричал, а кто-то сидел во мне, и я слышал свой голос со стороны. И тот, второй - чужой человек, - сразу почувствовал рядом бабушку.

- Пожалей мать-ту, сведем в могилу, - и я очнулся, бабушка смотрела в упор, а Нюра не шевелится, не замечает, и опять злость зашумела, и я подскакивал к Нюриному лицу, вопил, махался руками.

- Кусошница! Нищуха!..

Потом уж мать рассказала, какие слова я кричал, а сам не запомнил. Мать взяла меня тогда за руку, сильно пальцы сдавила, я взглянул на нее и совсем очнулся, протрезвел - лицо у матери без кровинки, а нижнюю губу вбок повело, и я побежал на улицу. Но на террасе упал в кровать. Лежал долго, но меня никто не окликнул, да и кому звать теперь.

Вверху вышли звезды. Я стал переставлять их с места на место, они путались, не давались, но я опять соединял их вместе, но они все равно бежали в разные стороны. На краю деревни, а может, далеко на степи заржали лошади. Видно, табун прибежал с лугов, и сейчас просился в конюшни к овсу. С этим ржаньем в ушах и задремал. А перед тем как заснуть, услышал в доме чьи-то шаги. Наверное, Нюра вставала, а то мать выходила за водой. А проснулся я от большой тишины, такой жуткой, подкрадывающейся тишины, когда дышать невозможно. На степи все еще ржали лошади, но от этого тишины было еще больше, и мне казалось, что я сижу на дне сырой ямы. И одеяло мое намокло, и на груди было холодно. Видно, спустилась роса.

Но спас меня новый сон, да и не сон даже, а какое-то забытье - спишь, а все слышишь, чувствуешь, даже острее и лучше, когда бы не спал. Слышал, как на крыльцо выползала бабушка, наверное, меня слушала, а может, самой сделалось плохо - и она вылезла на ветерок. И я слышал, как дышала она надсадно и с хлипом, слышал, как назад поплелась, как долго не могла открыть дверь. Потом кто-то стучал ковшом о корчагу - пили воду, наверное, это мать лечилась водой. А потом стал думать об Але, и опять это был сон ли, не сон - не поймешь.

И опять просыпался, смотрел в рассветное небо, а в комнате опять кто-то шагал, и странно, когда шагали, мне было легче, дышалось легче. Но все равно из головы не уходила боль. И вставал вопрос за вопросом, и никак их не сбросить, не уйти от них. Что будет с Нюрой, неужели уедет? Но почему так спокойна? Неужели все еще любит его, и потому спокойна? Но что за любовь это? А будут ли так меня любить?.. А за что любить? Но ведь мать-то любит... Но что я сделал хорошего ей? Она любит просто, как мать. Я даже не остался рядом, когда она заболела. Слегла в постель на целые годы, а я сразу - в город. И ходила за ней бабушка все эти годы, а сама уж тоже в землю глядела. Почему я уехал?.. Ну пусть - ради них, ради зарплаты, но все равно уехал. Поступил на стройку, а мог бы дома работать в своей деревне, и что такое для матери эта стройка?.. Вот если б возле хлеба остался, возле этих полей - она б оценила. Но почему - раз деревенский, значит, обязательно возле хлеба?.. Тогда зачем я учусь, если мне еще до рожденья написано жить возле хлеба?.. Я усмехнулся, горько усмехнулся, подумал опять о себе, как о чужом человеке: "До чего ты договорился, Василий Ильин. Смешно и нелепо..." А ведь если б не обида на Алиного отца, может, и не поехал бы сдавать экзамены в этот университет, значит, нужно благодарить и отца и Алю, всю жизнь благодарить их. "Смешно, Василий Ильин. Благодарить Алю?.. Смешно..." На этом и взял меня сон и свалил так крепко, что больше я ничего не помнил.

Проснулся от сильного солнца. Сразу пошел в горницу. Нюры не было. Она уехала рано утром - и не велела будить.

Опять вышел на крыльцо. Далеко в степи все еще ржали лошади, но это ржанье было слабое, уже дневное. И я снова упал в кровать, зарылся головой в подушку. Как вынести это? Даже не попрощалась...

...И теперь опять закружилась голова. Может, надоел этот дикий грохот колес. Скорей бы Москва! И она стремительно надвигалась, огромная, гулкая, непонятная мне Москва... А где теперь ее поезд? Интересно, где он все-таки, может, уже дошел?..

Я представил, как зайдет она в свою комнатку, как сбросит с плеч те мешочки, поставит чемодан в пустой угол, присядет к пустому столу - и заревет. "Съездила, нагостилась. Слава богу, приветили..." А может, и другое скажет, может, просто поревет молча... Где-то летит ее поезд? А вдруг еще далеко до Грачиков, и она смотрит в окно на теплую украинскую степь, И обо мне думает, конечно же, думает. И зачем в Казани судьба с ней свела? И зачем должен мучиться? Почему я один, а не Аля? Аля?.. Но ведь мне-то ближе до родной няньки. Тогда почему не заступился в тот день за Нюру, не пригрел ее внезапной дорогой лаской? Наверное, Али побоялся - опять, мол, скажет, что я слаб, немыслим и что нет во мне интеллекта... Интеллекта? Какое странное слово. Откуда пришло оно? Ради него теперь и мать с отцом забывают, а я вот няньку не пожалел. Но мне-то, что дало мне это слово? Зачем держусь за него, зачем хватаюсь за него в любом месте? Зачем мне вся эта мода?.. А может, я чего-то не понимаю, может, отстал от всех... Почти все время сидел в деревне, а жизнь летела, летела и пролетела высоко надо мной. И вот Нюра тоже сидит в Грачиках и, поди, тоже только людей смешит - караулит, мол, чью-то могилу, с ума сошла. Но откуда в ней это, ведь жизнь у ней скоро кончится и даже детей не останется. Странные люди... Вот и мать - век целый в деревне, а чего там видела - ничего не видела. Как-то сказала ей Нюра за обедом:

- Прожили мы с тобой, Тимофеевна, а че видели? Права баушка Катерина - чурочки мы. Ох, Тимофеевна, поди, не чурочки? - и хитро засмеялась, а глаза спокойные, поверху смотрят.

Откуда это спокойствие. Откуда? И в Казани была спокойна... Неужели из-за Вани, неужели потому, что все еще любит?.. И вот вернется в свои Грачики, опять будет караулить могилку, садить возле нее деревья и ждать весну. А мне кого ждать? На кого надеяться? "Хороших людей держись", - мать наказывала, но как найдут меня эти люди и как их самому найти... Нестерпимо хочу курить... Сигарета успокаивает, опять подхожу к окну. За окном мелькают дачки и садики, все дороги уже в асфальте. Начинаю думать о своем университете, лучше которого и нет в мире. Забавно! Ведь так прямо и говорят люди - лучший в мире университет. Так было трудно сдавать экзамены, а выбрали потом лучших... Лучших? Неужели я лучший? И что это за слово такое - лучший? А как Нюра меня зовет сейчас?.. Промелькнули сразу две деревеньки, одинаковые, как близнята, с голубыми дачками на окраине, с бетонными платформами возле рельс. И снова дачки, тесовые домики. У одного дома стоит старая женщина, взглянула вслед поезду и головой покачала, совсем как мать. "Смотри, в Москве под колесо не попади..." - и я улыбнулся - и лицо ее рядом, можно рукой дотронуться. Совсем рядом...

25

Я увидел ее в тот миг, когда уж не надеялся, что придет. Эти два дня после Нюриного отъезда мы жили молча, не говорили друг с другом. И опять я молча собрался, мать была в школе. Бабушка смотрела на меня издали и вытирала фартуком слезы. Эти слезы и погнали меня к автобусу раньше времени. Бабушка выползла за мной за ограду. И пока я оглядывался, она все стояла на одном месте и смотрела, смотрела, как я ухожу.

А матери не было. И я уже не надеялся, но она вдруг пришла. Она пришла, запыхавшись, прямо с урока: занималась с осенниками, и на ладонях у ней остались пятна от мела, и пахло от нее по-школьному - мелом и мокрыми тряпками. И опять она не смотрела в глаза мне и боялась заговорить о Нюре, о нашей с ней ссоре-беде. Даже рядом постоять боялась, На матери было длинное старенькое пальто, и оно тоже было запачкано мелом. И почему-то вспомнилось, как десять лет назад мы ходили в магазин покупать это пальто, как она его осторожно примеривала, испуганно озираясь, как бы не увидели ее обнову, не осудили, она всегда стыдилась новых платьев, губной помады, духов - вдова так вдова. Я разглядывал это пальтишко, а она между тем осмелела и заговорила, заговорила быстрым прерывистым голосом. Слова ее были такие забавные, что я рассмеялся. Я давно уж заметил, сколько б мать ни читала книг, ни училась - все равно говорить хорошо не умела. Слова какие-то смешные, деревенские, как у тех баб на ферме, которые втихаря и водочку попивают, и поматериваются, а придет, скрючит горе - тише воды, ниже травы - и в словах та же тишь, простота. Я вглядывался в это пальтишко, а она все хотела сбросить с меня какую-то соринку и, наконец, удалось.

- Смотри, в Москве под колесо не попади. И через улицу-то больно не кидайся. Как народ тронется, так и ты с ним. Среди народа забирайся, а то одного-то стопчут. И по ночам один не ходи. И в Москве, поди, есть темны улицы... Как уехал тогда сдавать экзамены, так все ночи продумала, пока не вернулся. А теперь на год... Поди, не на год - каникулы будут?

- Конечно, будут. Не плачь, не надо.

Назад Дальше