- А ты быстро: раскуси, раз-раз - и запей чаем.
Лаура приподняла ее за плечи. Таблетка хрустнула на зубах. Зайга осторожно отпила несколько глотков горячего чая.
- Вот видишь, не так уж и страшно.
- Еще как страшно.
Лаура засмеялась.
- Допей все. Вот так. А теперь я тебя хорошенько укрою.
Она отворила окно. Дождь перестал. Облака неслись и неслись, растрепанные, низкие, словно поздней осенью. Но в воздухе еще веяло пряным ароматом лета. Сырость для сада благодать, давно нужен был дождь, теперь деревья воспрянут, только для некоторых, наверно, будет уже поздно.
- Что там такое, мама?
- Ничего… Вон блеснула первая звезда. Может быть, утро будет ясное, солнечное.
Ветка жасмина, шевельнувшись под ветром, коснулась Лауриной руки мягкими, еще влажными зелеными листьями. Странно, почему же тогда о стекло билось что-то сухое, будто неживое?
- Завтра я буду здорова, - пообещала Зайга. - Правда, мама? - И в темноте раздался тихий смех.
- Наверное, дружок…
3
В сумерках сеновала нитями протянулись солнечные лучи, будто здесь развесили сушить желтую пряжу. Батюшки, сколько дырочек и щелей в крыше - макет звездного неба, да и только. Немного фантазии, и можно разглядеть целые созвездия. Прямо вдоль конька проходит Млечный Путь (просто удивительно, как это ночью Рудольф не вымок до нитки!), справа сияет Большая Медведица, а там вон, пожалуйста, всенепременная Полярная звезда - где ей и должно быть, точно на севере. Гораздо больше воображения понадобится, чтобы найти Малую Медведицу…
На дворе, облепив провода, неистово галдели ласточки, молодые вместе со старыми, в голосах молодых порой слышалось нечто вроде нетерпения, нетерпимости, возможно, назревал конфликт между отцами и детьми. Утро было солнечное, ласковое. Рудольф догадался, что проспал долго. Половина десятого, вот и прекрасно. Дрых, как медведь в зимней берлоге! Он не слыхал ни того, как Мария выпустила кур, ни того, как доила корову, хотя обе процедуры каждое утро сопровождались зычными монологами, так что Рудольф всегда просыпался и потом, в зависимости от "планов на будущее", либо вставал, либо поворачивался на другой бок.
Он нехотя вылез из-под одеяла и прямо так, как спал, в одних трусах спустился вниз.
А-а-а-а…
Стыд и позор зевать во весь рот в половине десятого! У него было такое ощущение, будто его здорово помяли. И все же машина пострадала больше. Вид у нее такой, словно она прошла через глиняное творило. Чертовски удачно он выбирал дорогу, ничего не скажешь. Теперь грязь хоть зубами отдирай. Это тебе не песочек, который чуть ли не сам осыпается, стоит ему обсохнуть. Глина держится как замазка, попотеешь, пока дымчато-серые хромированные бока обретут свой исконный цвет. Ничего, ему полезно поработать, мытье автомашины всегда удивительно прочищает мозги и повышает сознательность, побуждает к раскаянию в грехах и подвигает вести более благонравный образ жизни.
Рудольф бегом спустился к озеру, выкупался, слегка размялся гимнастикой и, вполне придя в норму, стал медленно взбираться на гору. Из кухонной двери плыли навстречу аппетитные запахи. Вареная картошка - раз, соленые огурцы - два, что-то жареное - три, ага, жареная рыба, значит, пошел в дело вчерашний улов, брошенный им во дворе, он уже не помнит - на лавке или в траве?
- Пламенный пионерский привет! - крикнул он Марии.
- Здравствуй, здравствуй, - отвечала она. - Что, опять мокрый?
- Насквозь.
- Тебе бы только в воде торчать. Позавчера - баня, вчера под дождем вымок, как бездомный пес. Штаны еще на лежанке сохнут, а он уж на озеро бегом, как на пожар! Гляжу - ну да, он самый на берегу выламывается.
- Вот тебе раз - выламывается! Я делал глубокие приседания.
- Иди, иди в тепло-то, надень чего-нибудь сухое. Вот полотенце, вытрись как следует.
Вытираясь на ходу и оставляя мокрые следы на чистом, добела выскобленном полу, Рудольф прошмыгнул в дом. Эйдиса не было. В стекло билась и свирепо жужжала, не находя выхода, оса. Рудольф взялся за чемодан. Какой легкий! Не надо быть ясновидцем, чтобы угадать - он пуст, и приложила тут руки, он невольно вздохнул, наверняка Мария, больше некому.
- Пока ты спал, я разложила твои вещички на полки. Чтобы за каждым пустяком не лазить в чумадам, - призналась она и повела Рудольфа к шкафу показать, где что лежит.
Перечисление вещей под аккомпанемент осиного гуденья походило на мелодекламацию.
- Тут твоя бритва, тут гляделки, тут галстуки, тут рубашки.
Рудольф слушал вполуха, что говорила Мария, глядя на ее затылок, где тонкие с сединой косички были уложены в виде котлеты. С его сатиновых трусов, щекоча холодком ноги, стекала вода.
- …зеленая небось заграничная, больно тонкая.
- Что, Мария? - рассеянно переспросил он. - Зеленая? Да, кажется, чешская.
- …носки положила, глянь, в самый уголок. Трусы… - Мария поглядела назад. - Да ты и не слушаешь, что я говорю!
- Я слушаю. Носки в уголок и так далее, - поспешно возразил Рудольф, Он не мог дождаться, когда кончится инвентаризация, он и в самом деле уже начинал мерзнуть.
- Книжки во-он, на самом верху! - продолжала Мария. - Коробочка с крючками и - как их? - золотыми рыбками прибрана сюда. Там и твои лекарства. У тебя нету ничего от сердца?
Она справилась так просто, как спросила бы "от поноса" или "от клопов".
- У меня только ядовитые, - засмеялся Рудольф.
- Будет тебе болтать, озорник! - заругалась Мария, но на коробку с медикаментами взглянула косо. - Примочка твоя…
- Это мужской одеколон.
- А не все равно? - удивилась она. - И пахнет не то цветиками, не то листушками… Ну, чего смеешься? А пузатую бутылку, - Мария понизила голос, хотя дома, если не считать Шашлыка, только они вдвоем и были, - пузатую бутылку, которая была под бельем, па дне чумадама, я сунула, глянь, за шкаф, чтобы старик не унюхал. Насосется сам как комар и тебя собьет с пути.
- Я, Мария, уже лет двадцать как сбился.
- Смотри, не спейся! - остерегла его Мария от пьянства, так же как накануне вечером Эйдис остерегал от женщин: где-где, а уж в Вязах у Рудольфа не было никаких шансов сбиться с пути истинного. - Мужик, он до гроба все равно что дитя малое, - добавила она, пораздумав. - Накорми его, обиходь, доглядывай за ним, заставляй щетину скоблить, гони в баню. А пол-литра завидит, тут уж сам бежит, да еще вприпрыжку.
- И девочек.
Мария оглянулась.
- Кого?
- Девочек.
- Твоя правда. И мой тоже. Когда пошустрей был, так глазами и зыркал за каждой юбкой. Теперь-то уж что! Один только поганый язык остался. А в прежнее-то время, как бывало…
- Я вам, Мария, пол закапаю, - дипломатично напомнил о себе Рудольф.
И Мария, вспомнив наконец, что он все еще стоит, завернувшись в полотенце, мокрый и полуголый, засуетилась, стала его торопить:
- Одевайся, одевайся, а то простынешь! - Она скрылась в кухне и загремела посудой, всячески давая понять, что он может переодеваться без опасений.
Рудольф с удовольствием это и сделал, все же спрятавшись на всякий случай за спинкой кровати, так как Мария могла неожиданно вспомнить что-нибудь, не терпящее отлагательств, и нежданно появиться в двери. Но она вошла лишь после того, как услыхала жужжание электробритвы.
- Иди, Рудольф, завтракать!
"Харьков" вкрадчиво жужжал ему в самое ухо.
- Что вы сказали?
- Есть иди, говорю.
- Сейчас, Мария. Соскоблю бороду.
- Так это больно долго и…
- Две минутки!
- …и все остынет.
- Я, Мария, раз-два - и готово.
Она не настаивала, но и уходить не уходила, и, наблюдая, как Рудольф бреется, опять принялась неторопливо рассуждать о неполноценности мужского сословия. Разве у мужика, к примеру, дрогнет сердце, оттого что добро пропадает, разве ты заставишь мужика съесть лишнюю миску супа, который, того и гляди, скиснет? А уж если что пригорело или пересохло, воркотни не оберешься… Это был очередной Мариин монолог, если не считать, что Рудольф, энергично водя бритвой по щекам и подбородку, время от времени вставлял: "Где там!", "Ни в жизнь!", "За добро не жди добра", "Путь к сердцу мужчины ведет через желудок…".
- Так. - Рудольф выдернул вилку из розетки, и "Харьков" замолк. - Я к вашим услугам и, между прочим, голоден как волк.
- Так ты задай рыбке жару. Я вот грибков принесла. Знаю, что любишь.
- А сами? - спросил он, видя, что стол накрыт на одну персону.
- Я поела со стариком.
- Эйдис ушел?
- Ну да, поехал на Максе за отрубями. В Пличах кончились. Кто же станет из-за трех-четырех мешков машину гонять. - Мария устроилась против Рудольфа и не то прислуживала ему, не то им командовала. - На, возьми огурчик. Помажь маслицем. Грибов положить? А сметана - не взыщи уж. Два раза пропустила, а все редкая. Не иначе как в сепараторе сменить резинку нужно. Если б ты в Риге поглядел, а, сынок?
- Надо посмотреть, как она, эта резинка, выглядит, - отозвался он, вынимая кости из плотвы с поджаристой корочкой.
Мария принесла резинку, пожаловалась:
- Пока машина была новая, сметану такую делала - прямо хоть ножом режь, а теперь…
- Sic transit Gloria mundi! В молодости и мы были хваты, - не переставая есть, согласился Рудольф.
- Постыдился бы про старость говорить! - чуть не всерьез рассердилась Мария. - Ты еще дите настоящее.
- Ничего себе дите, уже седина пробивается.
- В двое очков твоей седины не углядеть. А ты посмотри на меня!
- Вам, Мария, покрасить бы волосы (она замахала на него руками), щеки у вас как маков цвет (она неожиданно зарделась, и произошло чудо!), вставить зубы ("Есть у меня, милок, есть чужие зубы, да от них голову ломит, ношу только по большим праздникам!"), затянуться в корсет ("Дурной, что я - по смерти соскучилась?"), надеть туфли на высоких каблуках ("Каблуки твои в глине завязнут - в низинке у бани"), а если еще подкрасить губы ("Тут уж все собаки следом кинутся!"), никто не даст больше сорока - сорока пяти…
- Ишь, озорник! - засмеялась Мария; было видно, что слова Рудольфа ей не так уж неприятны - все же она женщина. - А ты хитрая лиса! В мои-то годы лишь бы руки-ноги слушались, и то благодать… Кислое молоко будешь или кофий?
- Если горячий еще, то лучше кофе.
Мария пошла к плите и пощупала кофейник.
- Не то чтобы с пылу, с жару, а рука не терпит. Может, подогреть?
- И так хорошо, Мария.
Наливая кофе и размешивая сахар, она продолжала:
- Человек… он все равно как дом. Сперва и не заметно, что стареет. А приходит время, смотришь, двери защемляет - стены садятся. Потом зимой невесть откуда холодом тянет, летом дымит плита, весной с потолка капает, а осенью по углам плесень заводится. Дальше - больше. Я по себе вижу и по Эйдису. Ведро с водой тяжельше кажется, земля кочковатей, хлеб не угрызешь. Самой чудно, как я раньше все успевала. И колхозных коров подою - одиннадцать, и свою не забуду, одной ногой на ферме, другой - в своем саду, и мужик тоже в рваном-грязном не хаживал… На вот, пей! Дали пенсию. "Ну, - говорит Эйдис, - теперь буду греть кости на солнышке да покуривать, а бегом побегу, только когда прохватит понос…" А придет бригадирша с фермы - то загон починить надо, привезти что-нибудь или отвезти - и нету моего Эйдиса, поминай как звали.
- "Фигаро здесь, Фигаро там…"
- Так и носится, - согласилась Мария, - А как не пойти? Взять хотя бы трактор с плугом - за час-два всю пашню перевернет. А какой машиной загородку свинье починишь? То-то и оно. Иной раз такое зло берет: дров дома не нарублено, на забор дунь - завалится, крыши худые - насквозь светятся, а его где-то черти носят. "Пусть их молодые, говорю, почешутся или ты, старый хрыч, мало поработал па своем веку?"
- А Эйдис?
- Эйдис! "Где ты видишь молодых-то, балаболка, покажи мне!" Что правда, то правда. В Заречном, там еще да, а на этом берегу озера только сын Залита в колхозе шофером - прошлый год из армии вернулся. Остальные разбежались кто куда. Ну, мы тут, в Вязах, два пня. В Пличах телятницы - любую возьми - пять десятков стукнуло. Залит сам - какой он работник, с одной ногой, другую в Риге отняли, пальцы чернеть стали.
- Гангрена?
- Ну нет! Еще в войну отморозил… И теперь, когда Рича нету, из Томариней тоже в колхоз ходить некому. Альвина - у нее, верно, уж года вышли, а у молодых своя работа, почище.
- А кем он был, этот Рихард?
- Рич? На тракторе ездил, трактор его и погубил.
- Кто? - но понял Рудольф.
- Трактор, трактор! Позовут приусадебную землю вспахать - ставят бутылку. Где пашет, там и пьет, к ночи трактор по дороге вихляется, как цыганский конь… Когда суд грянул, они все глотки драли. Кто больше всех поил, тот больше и драл глотку. Люди, они как собаки: стоит одной тявкнуть, все лают, одна другой громче. Не стерпела я тогда: "А раньше? Где вы раньше были?" А они: "Кто бы кто его защищал, но не ты! Правда что сдурела!" - Мария помолчала, по круглому лицу прошла тень грусти, она глубоко, судорожно вздохнула. - Люди говорят, - продолжала она, - что Август Томаринь… на нем вина, что наш Мик… нашего Мика… С теми, кто пришел за Миком, Августа не было. Но с повязкой на рукаве шастал и он, и другие. И грозить он грозил, это да… "Ну погоди, красный щенок, комсомолец…" А что наш Мик кому плохого сделал? Все из-за этой земли, Рудольф, из-за десяти гектаров полей, которые нам от Томариней отрезали. Земля, земля… Где же она теперь? Там она, где и была, и всем хватило ее - и Августу, и Мику, и нам хватит по три аршина, в обиде никто не останется…
Она снова замолкла, сидела, неподвижно глядя в сторону, словно прислушиваясь к далеким, ей одной слышным звукам. В стекло вес еще отчаянно билась оса. Рудольф потянулся и положил руку на Мариин кулак, который она сжала, произнося слово "земля", будто сгребая ее в пригоршню.
- Мария…
Она вздрогнула, глаза затуманились слезами, но напряжение стало понемногу ее отпускать.
- Скажи мне, милок, - отчего рождается зло в человеке? - снова заговорила она. - Пристает оно, что ли, как зараза? Или от рождения оно в груди и спит там; спит, пока придет день и оно, как семя сорняка, пустит росток?.. До войны Август Томаринь казался таким, как все. В земле копаться, правда, не любил, зато в лошадях души не чаял. У него лошади не знали кнута, сами шли за ним, ногу давали, как собака лапу, за кусочек хлеба, и был у него вороной жеребец, Музыкантом звали, тот, бывало, подогнет колени - просит сахару. Театр, да и только! Человек, который так любил живую тварь, - как он мог людей убивать? Как он мог отогревать в тулупе народившегося жеребенка и плевать на своего родного сына?
- Пожалуй, он не исключение, Мария. В это трудно поверить, и все же многие кровавые убийцы не только нежно любили своих жен, но и были безумно привязаны ко всяким пуделям, кошкам, канарейкам.
Мария кивнула.
- Стало быть, не может сердце вместить столько зла, - рассудила она. - Каждому, даже последней дряни, хочется быть добрым хоть для кого-нибудь, хоть для птицы, хоть для червя.
- Не знаю, Мария, может быть, вы и правы. Видимо, туг и действует, если можно так выразиться, принцип равновесия, хотя с таким же успехом это может быть и принцип мусорной свалки. В каждой мусорной яме, на каждой помойке всегда найдется какая-то годная или относительно годная вещь. Или же принцип вакуума - просто заполняется пустое место.
Мария поняла его буквально.
- Ты думаешь, у Августа не нашлось места для Рича? - усомнилась она. - Навряд ли. Ведь оно как бывает; когда на свет родится первый ребенок, думаешь - всю свою любовь ты отдала ему, ничего не осталось, ни капли. А народится второй, смотришь - и на него хватает. И на десятого, оказывается, довольно. И твоя большая любовь не распадается на десять маленьких, а все десять - большие. Для ребенка любви всегда хватит, он с ней на свет родится… Ну ладно, не впервой парень не хочет жениться на девке, с которой спал, но так-то выгнать со двора, как собаку! Люди говорят, Альвина прижила ребенка, Рича, когда батрачила в Томаринях. Как сумел Август к ней подъехать, уму непостижимо, все удивлялись, ни ростом не вышел, ни лицом, ну богат - это да. Вся земля по эту сторону озера, до самого леса, в ульмановское время Томариням принадлежала и Пличам. Может, возмечтала Альвина заделаться хозяйкой? Смолоду красивая была как картинка, парни за ней ухлестывали, в драку лезли, она могла выбирать, какого душа пожелает. Так нет, попала как кур в ощип… Родила прежде времени, только семь месяцев носила. Этот Рич родился малюсенький, точно обваренный, глядеть страшно. Так и думали - не жилец на этом свете. Чах, чах, а потом все ж выкарабкался. У батрачек дети живучие. И какой видный парень вымахал, если б ты видел. Ничего от отца, разве что супротивный нрав. Лицом в Альвину как две капли воды. На вечерках петь да плясать он первый. Если б не пил горькую… Намаялась с ним бедная Лаура. Ни приведи бог быть за пьяницей. Иной раз встречу на дороге - на ней лица нет. "Ну, Лаура, как живешь?" - "Спасибо, хорошо". А по ней видать, какое там хорошо. Гордая! Альвина - та плакала в голос. Шутка ли: и чужого ребенка сиротой сделал, и своих все равно что сиротами оставил. Лаура? Лаура каменная сделалась, только сумочку стиснет - даже пальцы побелеют.
Черная кожаная сумочка с металлической пряжкой, сжатая тонкими пальцами так, что побелели косточки суставов…
Странно, Рудольф удивился, как внезапно и живо эта мелочь, эта маленькая деталь отозвалась в нем. Да, он знал… он видел, что волнение Лауры выдают только руки.
Она стоит, отвечая на вопросы судьи: гладко зачесанные медные волосы, стройная и прямая в темном платье, как черная свечка, серые глаза смотрят открыто, губы шевелятся, порой открывая крупные влажные зубы, шевелятся беззвучно на фоне рыданий Альвины, и ничто не выдает ее горя, лишь беспомощные, сжатые в отчаянии руки.
"Проклятая фантазия!" - досадует он на себя.
- Как поешь, сходи, Рудольф, - задумчиво продолжала Мария, - посмотри девчоночку. Все людям спокойнее, будет.
- А не покажется им это… - рассеянно начал он и не сразу нашел нужное слово, - назойливым?
Мария всплеснула руками.
- Послушаешь тебя - диву дашься! Назойливым! По-твоему, в Томаринях прынцы какие живут или… короли?
- Я хотел крышу починить в хлеве.
- И думать забудь про крышу! Сколько их там у тебя, вольных денечков-то? Заездят тебя в твоей Риге до нового лета, как соседскую клячу. Отдыхай, кидай свой шпиннинг, а то сходи по грибы, если уж хочешь быть такой хороший.
- Вымою машину, тогда посмотрим, - неопределенно ответил Рудольф.
Он долго чистил "Победу", однако возня с машиной на сей раз не принесла ему того удовлетворения, какое обычно давал физический труд. Во время работы его не покидала нервозность, смутное ощущение, что надо куда-то спешить, он только забыл, куда и зачем. Рудольф начистил до блеска сперва стекла "Победы", потом серые бока, натянул чехол - все делал привычно, по порядку. Затем вымылся сам, переоделся и, помедлив, вышел со двора на аллею. Непонятно почему, он чувствовал жгучее нетерпение и в то же время недовольство собой, как будто он поддался - и вот… Чему поддался? Зачем поддался? Взбредет же в голову…