Сергей Диковский: Избранное - Сергей Диковский 23 стр.


VI

Наступила зима. Шли дожди, особенно скучные, когда нет угля. Скрипели по утрам сёдзи, выпуская на работу счастливцев. А Умэко продолжала сидеть у хибати, на что-то надеясь. Она заметно слабела. Мускулы на ее руках стали дряблыми. Щеки, прежде упругие, как крутые яйца, потеряли свежесть. По утрам, расчесывая волосы, Умэко находила на гребне пряди волос.

Сбережений и тряпок хватило только на зимние месяцы. Последним был продан оби, плотный широкий оби, который хозяйка подарила Умэко перед свадьбой.

В марте госпожа Умэко, накрасив губы и напудрившись сильнее обычного, направилась в порт.

Два часа она провела около каботажной пристани, пока кто-то из прохожих не заинтересовался унылой фигурой Умэко. Впрочем, ей не повезло даже в проституции.

Развязный мальчишка в теннисных брюках, остановивший Умэко у стенки пакгауза, оказался брезгливым. Он долго расспрашивал госпожу Сливу, не скрывает ли она дурную болезнь, и наконец, не поверив ее односложным ответам, попросил открыть рот.

Дрожа от обиды и испуга, Умэко повиновалась, и мальчишка внимательно осмотрел ее чистое нёбо.

- А все-таки ты врешь, детка, - сказал он подозрительно.

Этот унизительный осмотр и брезгливость настолько испугали Умэко, что она никак не могла заставить себя пойти в парк со своим случайным знакомым.

Четыре дня после этого случая она просидела дома, ограничив себя вяленой рыбой и теплой водой.

Затем она снова отправилась в порт, выбрав наименее людную часть. На этот раз переулки привели ее в северную часть, к подножью угольной горы братьев Цуда.

Был вечер. Тяжелая пыль, поднятая лопатами, висела у подножья огромного черного конуса. Казалось, под косыми лучами солнца гора начинает дымиться. Жаркий блеск антрацита еще более усиливал впечатление.

Звенели большие железные лопаты. Девять женщин, девять старух, придавленных тяжестью угольных ящиков, брели по асфальтовой дорожке. Возможно, среди них были и молодые, но плотная угольная пыль и одинаково безобразные куртки с фабричными клеймами на спине уравняли возраст грузчиц. Вытянув жилистые шеи, раскрыв рты, они шли гуськом и ритмично трясли головами. Ни одна из них не имела и тени женственности. Они заматывали головы полотенцами и вместо высоких гэта носили грубую мужскую обувь, похожую на копыта. Странно было слышать, как, переговариваясь, они окликали друг друга: Осень, Ива, Парча… Нежнейшие женские имена, которыми так богат календарь, звучали здесь неприличной шуткой. И только когда угольщицы наклонялись, чтобы принять груз, видны были фиолетовые, запачканные угольной пылью груди.

Боясь подойти к подножью горы, Умэко издали наблюдала за этой однообразной процессией.

Когда пароход был нагружен, грузчицы уселись на краю дамбы и, развязав фуросики, стали закусывать.

Девять старух жевали, свесив ноги с мола. Их черные челюсти мерно двигались, вызывая у Умэко зависть. Не замечая ни великолепно освещенных островов, ни чаек, дравшихся в воздухе, старухи равнодушно смотрели в воду, где среди щепок и нефти плавали выброшенные коком рыбьи кишки.

За весь завтрак старухи не перекинулись и парой слов. Только одна из них пробормотала, устало позевывая:

- Шестьдесят семь.

Неизвестно, к чему относилось это равнодушное замечание - к возрасту женщины или к числу перенесенных ею ящиков.

За угольной горой Умэко нашла будку конторщика. Сонный грязный парень, бесцеремонно осмотрев плечи и руки Умэко, согласился поставить ее на погрузку. В тот же день госпожа Слива получила ящик с брезентовыми лямками. Мальчишка с шумом обрушил ей на спину пару совков и, толкнув в плечо, указал путь к пароходу.

VII

Семнадцать месяцев Умэко двигалась по асфальтовой дорожке между угольной горой и бортом парохода. Госпожа Слива никогда не поднимала головы. И, вероятно если бы ослепла, то не ошиблась бы в направлении - так знакома стала дорога: пять метров клинкера, двадцать пять асфальта, железная крышка колодца… лунка, на дне которой лежит щепка… сходни… скользкая железная палуба и, наконец, черный зев бункерной ямы.

Так было всегда - в дождь, ветер, жару. Всегда на зубах хрустел уголь и солнце казалось зеленым от пыли.

Через год Умэко уже ничем не отличалась от прочих старух. Она давно перестала бегать расслабленной мелкой рысцой, которая считается для японок признаком женственности и хорошего тона. В ее черных жирных волосах появились гниды. Как многие японские женщины, Умэко быстро лысела. Осенью, взбираясь на скользкие сходни, она уже с трудом удерживалась на опухших ногах.

Именно ее, самую страшную, растрепанную и черную, с руками, почти касающимися земли, заснял фотограф для газеты "Каждый вечер". Репортер, самоуверенный мальчишка с целлулоидным козырьком на лбу, примчался к горе на мотоцикле. Объехав пирамиду, он загасил мотор и уставился на старух, точно пойнтер, согнавший выводок утят.

- Са-а… Вот так штука! - сказал он тоном радостного изумления.

Его заметка, напечатанная в тот же день в "Каждом вечере", называлась "Черная каторга". То был взволнованный голос флейты и шепот профессионального шантажиста. Помесь лирики и полицейского протокола, которую так любят японские лавочники. Казалось, что заметку написал не "страдающий от боли прохожий", а внук или сын госпожи Сливы.

"Ноябрьские хризантемы в угольной яме…"

"Жертвы черного ада…"

"Женщины, забывшие цвет неба и день рождения…"

В заключение газета сурово спрашивала:

"Кто осмелится бросить в топки уголь компании Цуда, смоченный потом рабынь?"

Все это было изложено с таким душераздирающим пафосом, что любому писарю компании Цуда стало ясно, что "Каждый вечер" и "прохожий" давно не получали бонуса.

И когда оплошность была исправлена, газета меланхолично заметила:

"Что касается компании Цуда, то бич безработицы не коснулся ее предприятий. Даже старость находит здесь счастливое применение своим умеренным силам".

Ни одной из этих заметок госпожа Слива прочесть не смогла. Во-первых, никогда в жизни она не раскрывала газет, а во-вторых, когда ротация допечатывала "Каждый вечер", полицейский уже составлял протокол.

Только что у самого фальшборта умерла одна из старух. Она лежала на железной палубе, плоская, остриженная по-вдовьи коротко, - рослая крестьянка с усталым и темным лицом. Бой подметал рассыпанный вокруг старухи уголь, и синие осенние мухи уже лезли в раскрытый рот покойницы.

Никто не мог сказать полицейскому, как зовут угольщицу. И только одна из старух, такая же сутулая, черная, кривоногая, как покойница, пробормотала:

- Кажется, госпожа Слива.

Так ее записали и в морге.

1935

Труба

Ничто не смывает усталости лучше, чем горячая ванна.

Если бы хозяева бань любили философствовать, они могли бы сказать:

- Здесь продаются жидкое мыло, пемза и губки… Здесь растворяются и уносятся в море боль, раздражение, грусть, гнев, апатия… Чистка тела и души. И все за пять сэн.

Но хозяева не были философами. Они просто размещали свои мелкие цементные бассейны поближе к рабочим кварталам. И если в будни пустовали даже дешевые кино, то ворчанье кранов и плеск воды не переставали привлекать прохожих.

Кузнецы смывали здесь окалину, бункеровщики - угольную пыль, лебедчики, машинисты маневровых паровозов - масло, разносчики зелени - пыль, рыбаки - чешую, клепальщики - красную ржавчину пароходных котлов. Все они, торопливо смыв пыльную пену, влезали в общий бассейн и садились на корточки, отдуваясь и жмурясь. По вечерам эти большие ямы, наполненные грязноватой горячей водой, превращались в подобие клубов, где встречались завсегдатаи бань.

Так было и на этот раз. Едва Нагано спрыгнул в бассейн, как заметил знакомую тощую спину с крупными, выпуклыми позвонками и лопатками, похожими на крылья ощипанной курицы. Сосед по цеху, штамповщик Такеда, медленно поворачиваясь, приплясывал в мутной воде.

Они встретились взглядами.

- Итак, завтра… - сказал Такеда, как бы продолжая начатый в цехе разговор. - Если мы не будем дураками, они не вырвут у нас и пяти сэн…

- Завтра-то завтра, - ответил Нагано в раздумье, - а что выйдет?

Маленький близорукий Такеда даже подпрыгнул от негодования.

- Бака дэс! - сказал он яростно. - Ох, эти парни с Карафуто! Они готовы всю жизнь сидеть на квашеной редьке… Чего ты боишься? Или тебе жалко оставить голодными своих восьмерых детей?

Последней фразой Такеда явно намекал на молодость собеседника, и Нагано тоже разозлился.

- Я ничего не боюсь, - сказал он, фыркая, - но Хеокици-сан говорил, что забастовки никогда хорошо не кончаются…

- Особенно если орать на всю баню.

…Вместо шести Нагано приехал на завод в пять. И все-таки он не был первым. Во дворе, у подножья огромной железной трубы, уже стояло сотни полторы жестянщиков в выцветших голубых спецовках с белыми фабричными марками на спинах. Конечно, Такеда уже был здесь. Его резкий, горловой голос был слышен даже за оградой. Он кричал, что никто из жестянщиков не позволит вырвать у себя из кармана и пяти сэн. Стоит продержаться несколько дней, и контора уступит. Разве не известно, что Миура-сан получил заказ на консервные банки? Консервы для Маньчжурии - шутка ли? Пусть ответят ты, Ициро, и ты, Умэда, что выгоднее: потерять заказ или вернуться к старым расценкам?

Такеда говорил то, что думали Ициро, и Умэда, и десятки других жестянщиков. Даже многосемейные сочувственно кивали головами. Ради десяти сэн стоит попробовать. Не сидеть же на ячмене и соленом дерьме вместо свежей рыбы… О рабочих закаточного цеха не приходилось и говорить. Они получали вдвое меньше других и поэтому кричали вдвое громче.

Между тем толпа во дворе увеличивалась. У ограды затарахтели полицейские мотоциклы. Кто-то из подростков залаял, подражая собаке. Кто-то крикнул: "Песик! Цюцик! Поди сюда!" Раздался смех… По всей Японии, от Хонсю до Хоккайдо, шпиков дразнят собаками.

Выцветшие спецовки с белыми фабричными знаками заполнили весь двор. Наконец Такеда спросил:

- Но кто же полезет на трубу?

Это был вполне уместный вопрос. С тех пор как в Японии появились фабричные трубы и стачечные комитеты, возник обычай забастовку начинать с трубы. Никакой агитатор не мог придумать лучшей трибуны, чем железная площадка на сорокаметровой высоте, лучшего древка, чем труба, на которую поднимается живой флаг - человек. Если человек на трубе - весь город, весь порт, все предприятия и корабли знают: на заводе Миура бастуют.

Задрав головы, жестянщики смотрели на огромную железную трубу, украшенную тремя синими иероглифами.

Было холодно. Иней осел на прутья узкой лестницы. По ночам там, на сорокаметровой высоте, вероятно, особенно холодно. И притом в случае неудачи можно спуститься с трубы прямо в тюремную камеру.

- Кто же полезет? - повторил Такеда. - Нужен ловкий парень…

Он подумал и добавил:

- Ловкий и, желательно, холостой…

Несколько рук одновременно схватились за лестницу. Нагано, привыкший к стремительности на футбольной площадке, азартно ринулся вверх, но Такеда поймал его за ногу.

- Те-те… не так быстро, - сказал он, улыбаясь. - Возьми куртку… Веревка в кармане. Все-таки тебе кое-что придется выуживать со двора.

Он накинул на плечи Нагано свою теплую куртку и сказал более тихо:

- Лови рыбу на рассвете… Не сдавайся… Ну, быстрей!

Подгоняемый возгласами товарищей, штамповщик ринулся кверху. И вовремя. Растолкав толпу, полицейские прорвались к трубе.

Нагано уже поднялся на первую площадку, когда у себя под ногами заметил кружок полицейской фуражки. Одновременно он услышал, как на дворе заорали:

- Нагано, выше!

- Скорей! Не оглядывайся!

- Ударь его по башке!

Их разделяло не больше пятнадцати метров. Чтобы выиграть время, Нагано побежал по лестнице рысцой, как бегают матросы по штормтрапам. И когда наконец он выбрался на верхнюю площадку, полицейский отдувался на первой.

Постепенно Нагано успокоился. Он видел запрокинутые к нему лица и вытянутые руки. Да и сама труба казалась огромной закопченной рукой, которую подняла к нему толпа. На железной площадке штамповщик чувствовал себя, как на ладони этой дружественной руки. Поэтому, когда полицейский добрался до верхней площадки, Нагано встретил его со всем азартом, который придает молодости уверенность в поддержке.

Он так орал и брыкался ногами, что преследователь был вынужден, как черепаха, втянуть голову в плечи. Но это был настойчивый пожилой полицейский с седеющими висками и толстой шеей упрямого человека. Он сопел и ругался сквозь зубы. Через несколько минут он снова пытался поймать Нагано за штанину и получил такой сильный толчок голой пяткой в лицо, что едва не выпустил перекладины.

Штамповщик отбивал атаки с профессиональной точностью голкипера. В конце концов, действуя одними ногами, он заставил полицейского отступить и услышал, как тот, удаляясь, заворчал:

- Вот дрянь! Посмотрим, как ты будешь дрыгать ногами у нас в участке.

Раскрасневшийся Нагано остался один на завоеванной высоте. Возбужденный легкой победой, он готов был спустить вниз самого надзирателя. Но лестница была пуста.

Он осматривал город с видом победителя. Это была самая высокая труба во всем городе. Она поднималась над другими заводами, как труба океанского парохода над трубами угольщиков. Даже входившие в порт корабли видели прежде всего прославленную открытками трубу господина Миура и только потом дом братьев Иосуке и другие достопримечательности города.

Нагано видел все: погруженные в утреннюю тень переулки, ручейки рельсов, теннисные площадки посольств, окружающий храмы пригородный парк, порт, где катера казались креветками, даже дно моря, покрытое ржавыми пятнами водорослей.

За бухтой виднелся голый берег. Вдоль берега, вдоль всей Японии бежала на юг бесконечная волна.

Но лучше всего виден был голубой от спецовок фабричный двор. Бастовали все цехи. Сотни лиц были обращены к железной площадке. Сотни ртов произносили имя Нагано, известное до сих пор только на футбольной площадке спортивного клуба.

До полудня он слышал смех и одобрительные возгласы. Затем толпа стала расходиться. Многие ушли обедать в соседние харчевни, остальных разогнала полиция. Остались только два пикета - в переулке и у ворот.

Нагано попытался устроиться поудобнее. Но на железной площадке нельзя было даже вытянуть ноги. В конце концов он слегка задремал, пропустив из осторожности руки сквозь решетку.

Он очнулся от холодных брызг, попавших ему в лицо, и, вскочив на ноги, увидел, как сторож и трое пожарных, пустив в ход моторную помпу, поливают площадку из брандспойта.

Несколько пикетчиков пытались вырвать кишку. Толстая водяная дуга раскачивалась в воздухе, то падая в трубу, то обдавая брызгами площадку. Наконец кто-то догадался разрезать шланг; пожарные оттащили помпу к сараю, но Нагано уже основательно промок. Чтобы не схватить воспаления легких, он снял мокрый брезент и фуфайку и размахивал руками до тех пор, пока дующий с севера ветер не показался ему теплым.

Наступили сумерки. На трубе вспыхнули огромные аргоновые трубки рекламы. Нагано ощупал брезент: сырой, совсем сырой… Он снова принялся приседать и размахивать руками, освещаемый мертвым, голубым светом аргона.

Часы на вокзальной площадке показывали два. Уличные торговцы давно закрыли палатки. Огромная панорама у входа в кино погрузилась в темноту. Господа офицеры, пересмеиваясь, проехали в такси заканчивать попойку в публичных домах. А Нагано все прыгал на своей железной площадке.

Наконец он услышал знакомый резкий голос Такеда:

- Ано нэ… Нагано!.. Не зевай!..

Он быстро опустил веревку и через несколько минут вытянул целую посылку. В старенький футон была укутана чашка, полная риса и крошеных яиц, десяток мандаринов и, самое главное, термос с горячим чаем. На дне стаканчика Нагано нашел записку. Такеда предупреждал, что хозяин настроен решительно. Возможно, придется просидеть на трубе еще несколько дней.

Ждать так ждать… Горячий чай настроил штамповщика еще более энергично. Он выкурил сигарету и, закутавшись в футон, скорчился на площадке.

…Шел пятый день, а конца забастовки еще не было видно. Три раза полиция пыталась снять с трубы живой флаг, и три раза он отбивался к великому торжеству заполнявшей двор толпы. Жизнь на трубе приняла даже несколько размеренный характер. В шесть утра Нагано просыпался от скрипа, писка и стука раздвигаемых ставен и стен. В восемь появлялись полицейские. В десять у конторы останавливался коричневый лимузин господина Миура, делавшего вид, что не замечает забастовки. На рассвете Нагано выуживал со двора очередной завтрак и записку.

Впрочем, особых новостей в записках не было.

"…Господин Миура обещал полицейским за очистку трубы пятьдесят иен наградных… Не зевай".

"…Контора отказывается разговаривать".

"…Механики тоже бастуют. Господин Миура беседовал с репортерами и сказал, что заказы будут выполнены в срок".

Только на пятый день Нагано прочел:

"Контора приняла делегатов. Миура-сан уступает пять сэн. Держись!"

Последнюю записку Нагано прочел с трудом. Горели губы. Кровь шумела в ушах. Ночью было так холодно, что Нагано не мог согреться даже под футоном. Вероятно, когда работали печи, труба была теплой, по теперь ее бока, железная площадка, поручни - все было затянуто чистыми кристаллами инея.

Но особенно тяжелой была шестая ночь. Еще с вечера труба загудела от ветра. Пароходы стали раскачиваться, флаги повернулись в одну сторону и оцепенели, вода закипела даже в бухте, и через весь город прошли на восток три пыльных смерча.

Нагано сделал все, что мог сделать человек, застигнутый тайфуном на сорокаметровой высоте. Он завязал платком уши, лег животом на площадку и, пропустив руки сквозь прутья до самых плеч, стал ждать.

Ветер уперся в трубу с такой силой, что штамповщику показалось, будто площадка наклонилась.

Всю ночь пикетчики размахивали карманными фонарями и окликали Нагано. Но ветер мял и отбрасывал выкрики. Нельзя было передать и записки. Веревка, которую опустил штамповщик, вытянулась перпендикулярно трубе. Когда же тайфун стих и рассвело, человека-флага вовсе не было видно. Туман закрывал две нижних площадки.

…Нагано не видел даже конца громоотвода, даже лестницы, по которой он поднялся сюда шесть дней назад. Мимо него, обдавая запахом йода и рыбы, неслись белые клочья. Иногда они опускались ниже, тогда на востоке вырастали корабельные мачты, точно жесткие стебли болотной травы.

Нагано опустил веревку на двор. Теперь это совсем походило на ужение камбалы. Кто-то дернул веревку, давая сигналы. Нагано быстро вытянул сверток и в пакете с мандаринами нашел записку:

"Миура-сан согласен на все… Дождись ночи и слезь".

"Дождись ночи…" Такеда и здесь оказался предусмотрительным.

Назад Дальше