Стало жарко. Съежились тени. По улицам, оставляя крупные, пыльные капли, проехала бочка с водой. А Митя все еще бродил по скрипучим тротуарам, не зная, о чем думать, что делать в такие минуты. В маленькой жизни его до сих пор не было по-настоящему серьезных событий. Техникум… зачеты… диплом… Вот и все. Если не считать велосипедного кросса и двух парашютных прыжков. В двадцать два года он все еще казался подростком. И даже теперь, когда следовало думать о вещах солидных, значительных, вел себя по-мальчишески: пил скверный квас, читал объявления на столбах, листал журналы в киоске, в то время как нужно было…
Не надумав, что же все-таки нужно, он снова вернулся в больницу. Но сиделка довольно бесцеремонно выставила его за дверь.
- Жалость ваша ей ни к чему, - сказала она.
Окна палаты были раскрыты. Митя влез по пояс в крапиву и долго прислушивался к смутному шуму родильного дома. Звуки были совсем не больничные; щелкали счетами, гремели посудой. Ни стона, ни крика.
Митя подумал и медленно пошел вдоль ограды к реке.
Вода блестела, как чешуя. Солнце рикошетом било в глаза, и прутья вязов у берега казались обугленными.
Он вошел в тень и вскоре увидел настоящие, живые цвета: светлую траву и яркие точки гвоздики, мерцание зеленой воды и сверкающую среди листьев далекую синеву.
На другом берегу реки желтели свежие срубы. Тощий мальчишка, стоя по пояс в воде, щекотал веточкой рака. В трех шагах от него в плетенке, устланной мхом, шевелились черно-зеленые клешни.
- Это какая деревня? - спросил техник без всякого любопытства.
- Это Орешки, - ответил мальчишка.
Они помолчали. Митя смотрел на испачканные зеленью брюки, мальчишка разглядывал рака.
- Большие по гривеннику, - заметил ловец деловито и, кивнув на больницу, солидно осведомился:
- Жену привезли? По первому разу?
- Привез.
- Покричит - перестанет, - рассудительно сказал собеседник. - По первому разу всегда трудно родить.
Это было сказано так солидно, что грустный Митя чуть-чуть усмехнулся.
- А ты почем знаешь?
- Я все знаю, - сказал собеседник, - у нас в пятом классе уже сердце прошли.
С этими словами он поднял плетенку и, поставив ее на плечо, пошел на ту сторону речки - маленький, строгий, в длинной рубахе, волочащейся по воде.
Странное дело: Митя пожалел, что мальчишка скоро ушел. Так не хотелось сидеть в тихий, сытый полдень наедине с тревожными мыслями. Пусть смешной ловец раков, пусть дядя Павел с его грубоватым подмигиванием и несуразными разговорами. Кто-нибудь должен сидеть рядом, дышать, говорить, отвлекать; в консультации обещали: крупный ребенок - трудные роды. Почему? Ольга много двигалась, мало ела в последние дни.
На солнцепеке в жесткой отаве отрывисто и ритмично вскрикивал кузнечик. Загадать? Смешно… Если вскрикнет три раза - все будет удачно… Раз… два… Низко скользнула ласточка… Молчание. Не смешно ли? Помеха - значит неточно. Он загадал дважды, и оба раза вышло несхоже. Первый раз - жить, второй… Чушь! Она так здорова… Но против воли мерещилось: запах можжевельника, жара, резиновые пузыри со льдом, ноги в белых босовичках, лицо грозное и прекрасное, и на крышке, прислоненной к стене, глазетовый крест. Почему крест? Потому что так уже было - мать хоронили в июле.
Охваченный темным предчувствием, он кинулся вверх, обогнул тихий дом и едва не сбил Петра Петровича, отдававшего распоряжение санитару:
- Ну, что? Началось?
- Не так скоро… Не так скоро, - сказал доктор сердито.
- А вы не скрываете?
- Что-с?
- Почему так тихо? Она без сознания? - Митя засопел от волнения. - Скажите как мужчина мужчине.
- Что-с?
Доктор снял очки, взглянул на Митю выпуклыми голубыми глазами и, фыркнув, исчез в коридоре.
Митя твердо решил не уходить со двора. Пусть ругают, пусть гонят. Он должен быть здесь. Знать. Слышать.
Он стал угадывать звуки: запели колесики больничной тележки, повезли… Не Ольгу ли? Заныл в ванной комнате кран. Кто-то вскрикнул. И снова тихо. Зной, голу бая дверь, душный запах больницы. Даже от ромашек во дворе несло йодоформом.
Под вечер сестра вынесла Мите ломоть хлеба с повидлом и сказала, что Ольга мается пятый час.
- Поясница слабовата, - пояснила она. - Городские все так.
- Началось?
- Ешьте, ешьте, - сказала сестра.
И ушла, оставив ломоть на перилах. Митя смалодушничал - взял хлеб. (В такие минуты!) "Мальчишка", - сказал он с досадой и грустью. Однако повидло слизал.
Это было совсем бессовестно, потому что настоящее уже началось. В операционной зажгли свет и закрыли окно. Снова провезли по коридору ужасную тележку. И так как голубая дверь больше не открылась, Митя зашел с другой стороны корпуса и стал расспрашивать всех без разбора - нянек, сторожа, прачек, сестер, даже больничного повара. Все отвечали охотно, но так бестолково, что Митя совсем отчаялся узнать что-нибудь точное.
Наконец кто-то в белом халате обронил на бегу:
- Родила… Родила…
Митя метнулся вдогонку:
- Ольга? Кого?
- Не знаю. Кажется, мальчика.
И сразу стало легко и спокойно, точно Митя отошел от края обрыва. Сын! И ни стона. Вот выдержка. А ведь как плакала раньше. Сын! Вот и все. Просто и сильно.
Он ходил по двору по высокой траве, освещенной окнами дома, смеялся и говорил сам с собой. Никогда, даже в первые дни знакомства, когда они тайком целовались в воротах, он не знал такой огромной, несуразной, взлохмаченной радости. Сильнее, чем парашютный прыжок, с его жестким рывком и могучим ощущением силы, жизни, простора. Да разве не был весь день затяжным прыжком в пустоту? Все стало теперь близким, доступным, возможным.
Стукнула дверь. Он обернулся и увидел Петра Петровича. Доктор стоял на крыльце и старательно, слишком старательно завязывал тесемки халата.
- Сын?
Доктор спустился и взял Митю за лацкан пиджака:
- Вы, кажется, парашютист… смелый человек.
Митя не понял:
- Сын?
- Да, - сказал доктор. - Был сын.
Отрывисто, точно сердясь, он стал говорить еще что-то о конституции и слабости связок. Но Митя не слышал.
Сразу пропали яркие окна, доктор и двор. Кроны деревьев сомкнулись. Стало тесно и душно, точно в колодце. И откуда-то издалека, с огромной высоты падали на голову холодные редкие капли слов.
- Или - или… Угроза… Ждать… Эфирная маска… Резекция.
Потом кто-то чужой спросил Митиным голосом, с трудом ворочая фразы:
- Ольга… Это что? Она будет жить?
Он заставил себя взглянуть на врача. Колодец рассыпался, звон исчез. Накрытый звездным небом двор стал просторен и тих. Возле Петра Петровича с полотенцем в руках стояла сестра.
- Надеюсь, да, - сказал доктор отрывисто, - но детей больше… Что делать, или мать, или сын.
- Она знает?
- Она не должна знать. Покамест.
Митя резко вырвал лацкан из рук доктора. Гнев и отчаяние мешали ему говорить.
- Это вы… вы… - начал он.
И умолк. В дверь вместе с лучом света вырвался голос Ольги.
- Няня, он плачет, - говорила она. - Время кормить… Почему он кричит?
- Мой сын… Это сделали вы… Мясник, - сказал Митя в отчаянии.
Они глядели друг другу в глаза.
- Не смейте. Я практикую тридцать два года.
И снова Митя услышал нетерпеливый, тревожный голос жены:
- Няня, вы слышите?.. Принесите его.
- Покажите ей кого-нибудь, - сказал Митя решительно, - слышите? Покажите сейчас!
- Разве от Богачевой, - спросила тихо сестра. - Мальчик третьи сутки один.
Доктор кивнул головой. Скрипнула дверь, и снова тихо в палате. Звезды стали крупнее и ярче. С неба веяло холодом.
- Я оставлю вас ночевать у себя, - решил доктор.
Он осторожно взял маленького техника за плечи и подтолкнул к воротам, но Зыбин поспешно и сердито ответил:
- Оставьте. Мне надо… Там ждут.
Никто его не ждал. Дача в Лужках была темна и пуста. В кармане звенели ключи.
- Ничего вам не надо, - сказал доктор решительно. - А впрочем… подождите минуту.
Он скрылся во флигеле и вскоре вынес тяжелую машину с прямым старомодным рулем. Митя не взглянул на нее.
- Ну, что же вы? Да не бойтесь. Опасности нет.
- Я хочу…
- Знаю, нельзя.
Он попытался загородить Мите дорогу, но маленький техник сердито толкнул Петра Петровича в грудь, побежал по крапиве к ярким, распахнутым настежь окнам палаты. Третье с краю - он знал.
Ломая ногти, Митя взобрался на узкий выступ стены и схватился за ставень.
Ольга лежала возле окна - бледная, похорошевшая, неузнаваемая. Такой праздничной, ясной, волнующей красоты Митя не видел ни разу. Чистый полукруг зубов, выпуклый детский лоб, тонкая шея, окаймленная грубой тесьмой казенной рубахи, лицо измученное, милое, ясное, и глаза с дрожащими яркими точками в глубине темных зрачков - удивительные материнские глаза, в которых и гордость, и боль, и испуг. Не глаза - свет, торжество, сама звездная радость.
Услышав скрип петель, она запрокинула голову и, еще не видя Митю в окно, но безошибочно угадывая присутствие мужа, сказала:
- Сын… Знаешь… Сын.
Стоя на цыпочках, вцепившись в наличник окна, Митя молчал.
- Ты видел его? Да?
- Завтра… Спи…
- Он не такой, как все. Он особенный, - сказала она шепотом, - и Петр Петрович особенный, и сестра. Сын, Дмитрий, сын!
Она повторяла то, что говорили до нее сотни матерей в этой высокой гулкой палате, и все-таки старые слова были неповторимо яркими, свежими, как неповторимы весенняя зелень, рождение, всякое искреннее и сильное чувство.
Она улыбалась, говорила о мертвом ребенке как о живом, сердилась на няню и твердила, что время кормить.
И это было ужасно - видеть счастье, огромное, полное, уверенное, как сама жизнь. Знать, слушать, молчать.
Он хотел спрыгнуть, бежать в темноту от солнечных глаз, усталой и гордой улыбки, от слабых рук, которые никогда не почувствуют ни тепла, ни тяжести сына. И не мог. Стоял на узком выступе, вцепившись ногтями в наличник окна.
Ольга запрокинула голову и увидела мужа.
- Ой, какой ты смешной! - шепнула она. - Почему ты не радуешься? Знаю, ты боялся… Молчи.
- Не могу, - сказал Митя. - Сердце мое, Олик. Птица родная. Пойми.
- И не надо. Я так устала. Сын… Сын…
Он пожал руку, горячую, слабую, неловко спрыгнул в крапиву и побежал к воротам, где стояли доктор с сестрой.
- Ребенок! Чей это?
- Письмоноски одной, - сказала сестра неохотно. - Женщина одинокая, тихая, в Орешках жила.
- Она умерла?
- Да.
Они помолчали. С Заречья тянуло влагой и холодом. Луны еще не было видно, но воздух над рощей, светлея с каждой минутой, уже отсвечивал бронзой. Крупные, спелые звезды горели в черной листве.
Большой жук с размаху ударился в белый халат, испугался и упал на дорогу.
- Не говорите никому, - сказал шепотом Митя. - Не говорите ей, я прошу.
Доктор не ответил.
- Невелик грех молчать, - сказала сестра.
Зыбин вскочил на седло и, сильно работая педалями, погнал машину вниз, в темноту, где смутно белело шоссе.
1939
Приключения катера "Смелый"
Конец "Саго-Мару"
Я расскажу вам эту историю с одним только условием: разыщите в Ленинграде нашего моториста Сачкова. Сделать это нетрудно и без адресного стола.
Он живет в доме номер шесть, у Елагина моста. Если запомнить приметы, вы узнаете парня, даже небритого. Рост его сто семьдесят два - ниже меня примерно на голову. Глаза обыкновенные, волосы тоже. Грудь сильно шерстистая, а на плече по старой флотской моде выколот голубой якорек. В оркестре он первая домра, на футбольной площадке всегда левый хавбек.
Если найдете, передайте Сачкову, что "Саго-Мару" не видно даже во время отлива. В прошлом году из воды еще торчала корма, а месяц назад, когда мы проходили мимо Бурунного мыса, на косе сидели только чайки. Так всегда бывает в этих местах; что не съест море - проглотит песок.
В 1934 году вместе с Сачковым мы служили на сторожевом катере "Смелый". Сачков - мотористом, я - рулевым. Славное было суденышко - короткое, толстобокое, точно грецкий орех, крашенное от топа до ватерлинии светлой шаровой краской, как и подобает пограничному кораблю. Весело было смотреть (разумеется, с берега), когда море играло с катером в чехарду, а "Смелый" шел вразвалочку, поплевывая и отряхиваясь от наседавшей волны. Не раз мы обходили на нем камчатское побережье и знали каждый камень от Олюторки до Лопатки.
По совести говоря, "Смелый" доживал в отряде последние годы. Он был достаточно устойчив и крепок, чтобы выйти в море в любую погоду, и слишком нетороплив, чтобы использовать эти качества при встрече с противником.
Там, где успех операции зависел только от скорости, на "Смелый" трудно было рассчитывать… Так думали все, кроме Сачкова. Это понятно. Сидя в машинном отделении, никогда не увидишь, что делается наверху. Кроме того, Сачков был упрям и обидчив. Стоило только за обедом заметить, что "Соболь" или "Кижуч" ходят быстрее, чем "Смелый", как наш механик мрачнел и откладывал ложку.
- А вы научитесь сначала отличать примус от дизеля, - советовал он обидчику, - вот тогда сядьте на "Соболя" и попробуйте меня обогнать.
Никаких возражений он не терпел и все, что говорилось о старом движке, принимал на свой счет… "Нет в море катера, кроме "Смелого", и Сачков - механик его", - говорили про нас остряки.
У этого тощего остроносого парня была еще одна странность: он любил математику. Подсчитать, когда поезд обгонит улитку или во сколько минут можно наполнить бочку без днища, было для него пустяком.
Квадратные корни наш моторист извлекал быстрее, чем ротный фельдшер рвет зубы. Этому, конечно, трудно поверить, но я видел сам, как Сачков, получив увольнительный билет, шел в городской парк, ложился на траву и начинал щелкать задачи, точно кедровые орехи. При этом он улыбался и чмокал губами.
Дошло до того, что Сачков принес в кубрик и повесил рядом с портретом наркома какого-то бородатого грека, о пустыми глазами и бородой, закрученной не хуже мерлушки. Когда я указал ему на неуместность соседства, он махнул рукой и сказал:
- Не валяйте дурака, Олещук. Что вы Пифагора, что ли, не видели?
В то время мы еще не знали, что Сачков готовится в вуз, и сильно удивлялись чудачествам моториста.
Понятно, что математические успехи Сачкова никакого отношения к работе катера не имели. Если нам удавалось взять на буксир японскую хищную шхуну, облопавшуюся рыбой, точно треска, то зависело это вовсе не от умения моториста решать уравнения. С каждым походом мы все больше и больше ощущали медлительность нашего катера.
В тот год мы охраняли трехмильную зону на западном побережье, куда особенно любят заглядывать японские хищники-рыболовы. Море там невеселое, мутное, но урожайное, как нигде в мире.
Были здесь киты-полосатики, метровые крабы, кашалоты с рыбьими хвостами и мордами бегемота, камбалы величиной с колесо, тающая на солнце жирная сельдь, пятнистый минтай, пузатая треска, корюшка, пахнущая на воздухе огурцами, морские ежи, рыба-черт, каракатицы, осьминоги, морские львы, ревущие на скалах у мыса Шипунского, бобры, котики, нерпы, - словом, все, что дышит, ныряет, плавает, ползает в соленой воде.
Я не назвал красную рыбу и ее родичей - кету, горбушу и чавычу, но лососи - особая тема… Рыба эта мечет икру только раз в жизни и обязательно в той реке, где нерестились ее предки. Каждый год, начиная с середины июля, лососи валом идут в пресную воду. Если река обмелеет, они будут ползти, если дорогу закроет коряжина или камень, они будут скакать.
В это время Камчатка теряет покой. Все, кто может отличить камбалу от кеты, надевают резиновые сапоги и лезут в воду навстречу лососю. В устьях рек появляются нерпы, отощавшие медведи выходят к ручьям, ездовые собаки, чуя запах свежей юколы, скулят и рвут привязи.
По ночам на берегу и в море горят огня. Рыба рвет сети, топит кунгасы. Вода в реках кипит. Ловцы, засольщики, резчики ходят облепленные чешуей, усталые, мокрые и веселые.
Оживают и хищники. Японские промышленники похожи на треску: чем больше рыбы, тем шире разевают они пасти. Я не пророк, но знаю твердо: когда-нибудь рыбий хвост станет им поперек горла.
"Железные китайцы" на консервных заводах жуют лососей круглые сутки, японские сезонники на арендных участках не вылезают из моря, пройдохи синдо ставят в неводах двойные открылки. Но этого мало. Господа из Хоккайдо посылают к Камчатке москитный флот, вооруженный переметами и сетями. Неуклюжие, но добротные кавасаки, вместительные сейнера, быстроходные шхуны, древние посудины с резными бушпритами, сверстники фрегата "Паллада", - сотни прожорливых хищников слетаются сюда, точно мухи на кухню. Самые мелкие идут с островов Курильской гряды - без компаса и без карт, с мешком сорного риса и бочкой тухлой редьки, напарываются на рифы, платят штрафы и все-таки пытаются воровать.
Их тактика труслива и нахальна. Если пограничный корабль поблизости, хищники держатся за пределами трехмильной зоны; здесь они ждут, чинят сети, вяжут фуфайки или прохаживаются по палубе с таким видом, как будто не могут налюбоваться камчатскими сопками.
Стоит только отвернуться, как эта орава устремляется к берегу и с непостижимым проворством хватает рыбу за жабры.
Многие из хищников были хорошо нам знакомы. Любой из нашей команды мог за три мили узнать кавасаки "ПГ-43" или двухмоторный катер "Хаяи", всегда таскавший за собой целую флотилию лодок. Особенно много крови испортила нам шхуна "Саго-Мару". Это было суденышко тонн на семьдесят, с крепким корпусом и хорошими обводами. В свежую погоду оно свободно давало миль десять - ровно столько, чтобы вовремя уйти в безопасную зону.
Вероятно, "Саго-Мару" имела базу поблизости, на острове Шимушу, потому что появлялась она с удивительным постоянством, каждый раз вблизи Бурунного мыса, где стоит японский консервный завод.
Намытая рекой песчаная отмель и мыс Бурунный образуют здесь неглубокий залив, в котором всегда плещется рыба. Трудно сказать, что привлекает ее в эту мутную воду, но в июле залив напоминает чан для засола сельдей.
Рыба проникает сюда в часы прилива через отмель и после отлива попадает как бы в мешок. В поисках выхода она устремляется через узкий проход вдоль мыса Бурунного. Вот тут-то она натыкается на переметы или сети, украдкой расставленные японскими хищниками.
Рыбаки, преследующие треску и лосося в этом заливе, рискуют не меньше, чем рыба. Шхуна с осадкой семь футов может выйти отсюда, только держась в проходе параллельно мысу Бурунному. Однако это обстоятельство нисколько не смущало наших знакомых.