Только через десять лет на одном из уральских заводов они встретились снова. Технический директор Дроздов и старый цойтовский мастер.
Август Карлович достаточно много ездил, чтобы ничему не удивляться. Увидев вместо перепачканного тавотом парня бритоголового здоровяка за директорским столом, он спокойно сказал:
- Поздравляю с блестящей карьера.
- Sie wollten sagen - mit Fortwachsen,- ответил Дроздов.
Август Карлович начал сборку своей семидесятой машины. Старые мастера, знавшие Реймера еще до революции, нашли, что немец мало в чем изменился. Те же сизые щеки, стриженая проволока усов и оплывшие веки, даже тот же суконный картузик с наушниками.
Удивительнее всего, что сохранился и знаменитый сундук. Облепленный ярлыками, он стал еще ярче. Каждая страна оставила на его боках свой отпечаток. Были здесь пальмы, автомобили, орлы, китайские иероглифы, следы таможенного сургуча, наклейки польских гостиниц.
Сундук был водворен в гостиницу, и Август Карлович приступил к монтажу. Теперь дело шло много легче, не приходилось торопить и объяснять элементарных вещей. Здесь было много опытных мастеров, прошедших школу на Балахне и Сяси. Знаменитая цойтовская модель, названная в прейскурантах "Левиафаном", была смонтирована в течение месяца.
Наконец все было закончено. Уборщицы вымыли кафельный пол. Закатав рукава, сеточники стали к машине.
Реймер открыл вентиля, забормотала вода, стал слышен шепот пара.
Машина нагрелась, ожила. Барабаны пошли быстрее. Наконец первые хлопья целлюлозы легли на сетку.
Через час возле "Левиафана" стало жарко. Сушильщики работали в одних рубахах. Они бережно принимали узкие серые полосы бумаги и вели их через барабаны. Лента бежала со скоростью сто пятьдесят метров в минуту, но никак не могла добраться до последнего вала. Она то расползалась влажными хлопьями, то, перегревшись, гремя, скатывалась с барабана.
Машина шла полным ходом. Наладчики едва успевали отбрасывать обрывки ленты, еще наполненные влагой и теплом. Бумага заваливала проходы. Ее отшвыривали, сгребали, уносили в мешках и корзинах. Она снова сбивалась в высокие рыхлые горы.
Наступила ночь. Из цеха вынесли пять вагонов разорванной в клочья бумаги. Старики наладчики отказались уступать места смене. Люди упрямо подхватывали и вели куски ленты, и так же упрямо барабаны стряхивали со своих сверкающих боков обрывки бумаги.
Дроздов спокойно наблюдал эту затянувшуюся схватку. Похожие случаи бывали и раньше на Балахне. Никогда еще "Левиафаны" не заводились сразу, как тракторный движок.
Немец рысью бегал по трапам. Жесткие усы его топорщились вызывающе, хотя мешки под глазами изобличали усталость. За последние сутки он отошел от машины только один раз, чтобы побриться и выпить стакан кофе. Август Карлович ни с кем не разговаривал, не советовался. Вооруженный тяжелым американским ключом, он продолжал терпеливо настраивать "Левиафан".
На вторые сутки, пробегая мимо Дроздова, немец сказал сквозь зубы:
- Dieser Schurke ist vollständig!
Лысый череп его взмок от жары и волнения. Третий котел бумажного варева шел вхолостую. Дроздов остановил старика.
- Август Карлович, - сказал он тихо, - я не навязываю вам совета. Машину сдаете вы, но мне думается, у верхних барабанов нарушена синхронность. Проверьте еще раз передачи.
Это был верный совет. К вечеру на площадках "Левиафана" стояло только четверо рабочих. Мимо них плавно бежала широкая лента.
Август Карлович стал собираться домой. Незадолго до отъезда Реймера пригласили в заводской клуб на вечер. Награждали монтажников, и в длинном списке, оглашенном рупорами на весь поселок, стояла фамилия Августа Реймера. Впрочем, больше, чем конверт с деньгами, Августа Карловича взволновал собственный портрет, вывешенный на видном месте в фойе. Мастер несколько раз прошелся мимо фотографии, делая вид, что прогуливается.
На следующий день секретарша предупредила Дроздова:
- К вам немец. В новом костюме и надушен даже.
Август Карлович уже стоял в дверях. Он снял картузик и поклонился неуклюже и церемонно.
- Я хотел бы выражать вам свою благодарность, - сказал он нерешительно.
Директор был вдвое моложе мастера, он взял старика за плечи и усадил в кресло.
- Лучше не выражайте, - сказал он, смеясь. - Бумага идет? Идет. Премию получили? Получили. Все ясно.
- Нет, не все… Я хочу вас приглашайт к себе на небольшой секрет. Сегодня… Сейчас.
- Почему же не здесь?
- Прошу вас, - сказал Август Карлович, приложив огромные ладони к жилету.
Они молча оделись, перешли площадь и поднялись на второй этаж гостиницы, где жили немецкие консультанты.
Войдя последним, Август Карлович повернул ключ в замке и спустил шторы.
- Ого, - заметил директор, - значит, секрет?
Август Карлович не расслышал.
- Да, да, - сказал он, - скоро я буду в Германии. У меня в Лейпциге семья - вы понимайт?
Август Карлович наклонился и вытащил из-под кровати знаменитый сундук. Мастер заулыбался ему, как старому приятелю, он снял пиджак и погладил сундук по крутой спине.
Замок был старинный, со звоном, каких уже не делают в Золингене. "Тилим-бом!" - сказал сундук, распахиваясь, и директор с любопытством взглянул через плечо Августа Карловича.
Это была вместительная копилка технического опыта - целая библиотека, завернутая в толстую сахарную бумагу. Объемистые справочники лежали рядом с чертежами цойтовских машин и старинными словарями с фотографиями канадских заводов. Были здесь еще складные метры, респектабельные прейскуранты, готовальня, лекала и даже образцы целлюлозы, похожие на тонкие вафли.
Дроздов с любопытством разглядывал все это аккуратно разложенное по стульям богатство. Но чем дальше опорожнялся сундук, тем скорее любопытство директора сменялось разочарованием. Все, что вчера представляло огромную ценность, сегодня уже превратилось в историю.
- Вот, - сказал Август Карлович великодушно, - пусть кто-либо берет и пусть читайт!
Дроздов засмеялся.
- Стриженому расчесок не дарят. Лет бы пять назад мы вам во какое спасибо сказали!
- А сейчас?
Поздно, Август Карлович, теперь это… как бы сказать, вроде сундука полишинеля.
- Это вы сериозно? - спросил немец, опешив.
- Вполне. Спокойной ночи, герр Реймер.
Дроздов простился и вышел. Август Карлович машинально сложил книги и захлопнул сундук. "Тилим-бом!" - сказал замок насмешливо.
Пинком ноги Реймер отшвырнул сундук под кровать и подошел к окну.
В старом сосновом лесу, окружавшем завод, горели сильные лампы. Строители не успели поставить столбы, поэтому белые шары висели на разной высоте среди сучьев и хвои.
Август Карлович надел шубу и вышел на улицу. На просеке, возле пакгауза, стоял длинный товарный состав. Парень в буденовке и лыжном комбинезоне просовывал стропы под квадратный, должно быть, очень тяжелый ящик.
Август Карлович тронул грузчика за плечо.
- Что это?
- А кто его знает, - сказал парень, не отводя глаз от груза. - Каландр какой-то, шестьдесят вагонов - одна машина.
- Гамбург?
- Нет, Ленинград.
Август Карлович снова вспомнил о вежливой улыбке директора. Досада росла, как изжога.
- Сундук полишинеля, - сказал он громко. - Natürlich! Да, это есть опоздание.
Грузчик хмуро взглянул на пожилого человека в расстегнутой шубе.
- Опоздали, опоздали… - сказал он, озлясь. - Вся ночь впереди…
И, отвернувшись, громко добавил:
- Вот вредный толкач!
1937
Настоящее
В четыре часа утра техника Зыбина разбудила жена.
- Скорее, - сказала она шепотом. - Ой, Митя, скорее. Кажется, уже началось.
Сонный Митя закинул руки за голову и с наслаждением выгнулся на тахте.
- Слышу, слышу, - сказал он лениво. - Опять паника, Оля.
Зная мнительность жены, Митя был спокоен. Уже три раза после суматошных сборов выезжали они к московскому поезду, и три раза, остановив лошадь в поле, Ольга говорила виноватым и жалобным голосом:
- Ой, Митя… Ну, какая же я трусиха. Вот и прошло…
И они возвращались обратно пешком в певучем густом зное августа, по дороге, белой от солнца и пыли. А вокруг желтели посевы льна-кудряша, лениво громоздились крутые облака и кузнечики проносились над дорогой, разметав огневые подкрылья, такие трепетные и яркие, что страшно становилось за сухие поля. Набегал ветер - тогда миллионы маленьких круглых коробочек льна начинали чуть слышно звенеть. И так всю дорогу, до балки, за которой начиналась деревня; короткие синие тени, пыльный болиголов, мерцание птичьих крыльев над головами, песни, льющиеся с высоты на пересохшее поле холодными тонкими ручьями, и смутный звон, похожий на шепот, - сытый, ленивый шепот горячей земли.
Митя не сердился нисколько. Из-за этого стоило проснуться хоть в четыре утра. Неловко только снова звонить в соседний дом отдыха, выпрашивать для роженицы легковую машину…
- Ты это всерьез? - спросил он сквозь сон. - надо же наконец разобраться.
- Скорее! - приказала она.
И Митя очнулся.
Ольга стояла возле тахты в одной рубашке, не надев даже тапочек. Странно сгорбившись, наклонив голову, она прислушивалась к чему-то, слышному только ей. Потом осторожно выпрямилась, тихо, точно боясь поскользнуться, прошла в соседнюю комнату и стала собираться в дорогу. Всегда нерешительная, немного суматошная, она сразу изменилась необычайно. Лицо стало озабоченным, острым, чужим, голос повелительно резким, какого Митя не слышал ни разу. Она не просила: распоряжалась как человек, имеющий право командовать. Быстрыми, точными движениями открыла саквояж, положила халат, белье и накинула пиджак на плечи оробевшего Мити.
- Скорее, - повторила она.
Это было настоящее. Митя так растерялся, что не смог даже надеть как следует туфли. Так и побежал к сельсовету с развязанными шнурками, сминая голыми пятками задники.
Пчельник… сани… колода… крыльцо. Двери настежь. И сторож не спит - какая удача!
Старенький эриксоновский телефон закряхтел, застонал, готовый рассыпаться, но ответил неожиданно громко и бойко: "Готово". Потом помолчал, плеснул в ухо Мити жиденьким звоном и вдруг сказал наставительно:
- За неисполнение штраф! Точка. Запишите по буквам Козьма… Ульяна… Цецилия… Егор… Константин… Иван Краткий… Никита…
- Повесьте трубку! - крикнул Митя в испуге.
- Не хулигань, - сказал бас. - Я тебе такое повешу. Харитон… Ольга… Тарас… Не стучи. Мягкий знак. Катерина…
- У меня жена родит.
- А у меня торфа горят.
- Я пожалуюсь.
- Хоть Калинину. Двадцать два, дробь шестнадцать. С красной строки.
В отчаянии Митя швырнул бесполезную трубку. Сторож поднял ее, прислушался и заулыбался как старому другу.
- Денис Антоныч это, - сказал он, подмигивая. - Слышь, голос сдобный, крупичатый. А товарищ Микрюков тот в нос себе говорит, гулькает вроде. А Ершов с конной фермы просто шипит, как гусак или лампа паяльная. У него после бани конфузия горла.
- Что же делать?
- А возможно, Зазубрин это, - сказал сторож в раздумье. - Голос у него путаный, мутный… С бабами тенор, с прочими бас. Опять же после выходного - петух петухом. Не пойму я таких голосов.
- Черт бы вас побрал! - закричал Митя, озлясь. - Дайте трубку, у меня жена рожает, я не хочу вас слушать!
Но сторож не обиделся.
- И не слушай, - сказал он спокойно. - Я человек старый, болтливый, а у вас баба, то есть супруга опорожняется. Случай серьезный.
Он сложил руки фунтиком и закричал в трубку:
- Тихон Захарыч! Алло. Замолкни. Алло, это я, Павел Петров… Здравствуйте, товарищ Зазубрин! Тут жена итеэра по первому разу рожает. Ольга Ивановна… Будь добр, прервись…
И трубка действительно замолчала. Митя отчаянно завертел рукояткой.
- А ждете кого? - полюбопытствовал сторож.
- Мальчика, - сказал Митя сердито.
- Значит, сынка… Мальчик всегда приятнее девок. Только мараются чаще. Звоните, звоните… Я тихо.
Он постоял, хотел еще что-то добавить, но вдруг махнул рукой и вышел на цыпочках, отчаянно скрипя сапогами.
Митя долго не мог дозвониться. Слышался девичий смех, щелчки, гудение мотора, потом откуда-то просочился томный, щекочущий голос гавайской гитары, и в довершение мук, испытанных Митей, за окном раздался топот босых ног и восторженный детский крик, почти визг:
- Ой, тетечка Лиза! Ой, скорее! У Семеновых дачница родит.
А когда удалось перекричать и гавайскую гитару, и веселых девиц, оказалось, ехать в Москву невозможно: машина разута, дурит карбюратор, а главное, к шоферу приехал из Мурома тесть.
И все-таки через час они выехали. Не в Москву и не на машине, а в соседнюю районную больницу на лошади, которую догадался запрячь разговорчивый сторож.
Ольга держалась молодцом. Ни упреков, ни слез, на которые она была далеко не скупа. Вздернув гневную бровь, молча влезла на телегу, поправила юбку и, отвернувшись от мужа, задумалась о своем.
Несмотря на тревогу, Митя невольно залюбовался женой. Губы ее от частого покусывания потемнели, окаймленные нежной тенью глаза глядели спокойно и строго, а на висках и худенькой шее чудесно светились пушистые пряди.
Едва они выбрались в поле, как дядя Павел бросил вожжи, и лошадь сбилась на шаг. Запах теплой кожи, дегтя и сена, мелькание крепких белых ляжек, смешной хвост-обдергашка с черной репицей, видной сквозь редкие волосы, пыль, летящая на овсы низко и косо, - все это было так знакомо, обыденно, скучно, что казалось, едут они давным-давно, чуть ли не целые сутки.
Долго сердиться Ольга не умела.
- Эх, ты, теляпушка, - сказала она, посветлев. - Кисель Киселевич.
- Да я…
Ольга покровительственно, точно старшая, похлопала его по руке.
Они ехали среди овсов, голубых, влажных, высоких. Длинная утренняя тень не спеша переступала ногами и встряхивала головой.
Дядя Павел повернул к седокам доброе потное лицо.
- А ведь солдатка тоже тут родила, - заметил он неожиданно. - На покрова, в 1903… Ей-богу!
Он указал на овражек, поросший ольшаником.
- Одна?
- Нет. Я помог, - сказал дядя Павел спокойно. - Я к медицине очень способный… Да и дело нехитрое. Твердость только надо иметь.
Ольга посмотрела на темные, неторопливо-спорые руки дяди Павла и зябко повела плечами.
- Нельзя ли скорее, - попросила она.
- Раньше вечера все равно не опростаться, - сказал дядя Павел резонно. - Я уже знаю. А родила солдаточка так.
Он сел поудобнее и не спеша стал рассказывать, как пришлось носить воду в картузе за две версты и завязывать пуповину шнурком от кисета.
Долго страдала солдатка, и долго гудел дядя Павел, вспоминая подробности диковинной встречи, а заодно и свадьбы, и крестины, и похороны, и прочие интересные случаи жизни.
Умолк он только на краю города, у водокачки, да и потому только, что надо было погонять ленивую лошадь.
Они стали подниматься в гору к больнице по скверной булыжной мостовой. Ольга совсем притихла. На маленькое смуглое лицо ее набежала тень, как будто они въехали в рощу.
- Главное - спокойствие, - посоветовал Митя.
- Я спокойна.
А между тем оба трусили одинаково сильно.
Все спали в больнице, когда они поднялись на крыльцо и забарабанили в обитую голубой клеенкой дверь.
Сестра не захотела будить главного доктора из-за такого обычного случая, но Митя решительно выступил вперед и с неожиданным апломбом соврал:
- Передайте - Зыбин. Архитектор с женой (Ольга поблагодарила его улыбкой). Случай патологический, трудный. Будите… Я отвечаю.
Ольгу немедленно увели в ванную комнату, но главного врача не позвали.
- Это безобразие, подлость. Я ему устрою бенефис, - пообещал Митя, топчась в коридоре.
Он был возмущен медлительностью сиделок и нянек, их равнодушием к такому исключительно важному случаю. Все они двигались не спеша, разговаривали о каком-то шифоне и даже смеялись, точно ничего не произошло.
Одна из них, пожилая, с лицом цыганки, чеканенным оспинами, сказала спокойно:
- Зря не волнуйтесь. У нас процент небольшой.
- Какой процент?
- Петр Петрович - прекрасный хирург, - ответила сиделка уклончиво.
- Вот я с ним и поговорю, - повторил Митя упрямо.
Но когда, скрипя половшими, быстро подошел доктор, тяжелый, самоуверенный, с оттопыренной властно губой, и сунул холодную руку, Митя как-то сразу смутился и, забыв о бенефисе, стал просить умоляющим шепотом - обследовать, проследить до конца, отнестись повнимательнее, то есть то, что всегда говорят в таких случаях молодые мужья.
Доктор посмотрел сверху вниз на притихшего техника, гмыкнул и ничего не ответил.
- Опорожнится, - сказала сиделка ласково. - Женщина ладная, широкенькая.
- Скоро?
- А вы пройдитесь, - посоветовал Петр Петрович, зевнув. - Погуляйте… искупайтесь, Замечательный город!
И Митя пошел, сам не зная куда, - по высокому деревянному тротуару, вдоль забора, на котором лежали тяжелые лапы деревьев.
Утро было неяркое, тихое. На теневых скатах крыш и канав блестела еще роса. Дым слоями ложился на улицы, придавая земле чернильный оттенок.
Мите стало грустно - точно ушел поезд, оставив его на перроне. Один. И как это быстро случилось. Только вчера, собирая в лесу костянику, читали в "Известиях" сводки о боях на Янцзы, ругались из-за пустяков. А сегодня… Что же будет? Ольга так боялась этого дня.
На город, белый и пыльный, смотреть не хотелось. Все здесь было почтенно, добротно и скучно. Старые, казенные дома с колоннами и бутылками балюстрад, кружевная деревянная гниль, из-под которой поблескивают мутные глазенки особняков, низкая галерея торговых рядов, глухие заборы, запах кожи и сена, жестяные овалы страховых номерков, и посредине города сквер с цементным обелиском, крашенным суриком. На фронтоне одного из домов висел еще герб - добрый губастый лев и медведь навытяжку возле ботфорты…
Он попытался представить больницу, толстого доктора, Ольгу на операционном столе - и не смог. В глаза настойчиво лезла всякая мелочь, вроде зеленых новеньких урн или пестрых мыльниц в витрине. "Эгоист! Мальчишка!" - сказал он с досадой и пошел напрямик через площадь.
Дядя Павел еще не уехал. Митя встретил его на базаре в гончарных рядах. Разговорчивый сторож стоял среди женщин и, держа на ладони большой кувшин, объяснял продавцу, какой веселый звон должен быть у посуды. Увидев Митю, он заулыбался и пожелал Ольге двойню.