Нужно слышать, как требует, стуча ладонью по папке, прямой и резкий Карпилов - алиментные дела особенно возмущают старика:
- Детей, сукин сын, бросил!.. Сам в кофейную ходит, а годовалый на черном мякише… Очень ловко… Год! Не меньше!
Он долго защищает свое предложение, и Табунова терпеливо разъясняет, почему нельзя посадить в исправдом девятнадцатилетнего малограмотного парня, бросившего жену и ребенка. Спокойнее. Нельзя горячиться.
- Ну тогда, товарищ Табунова, давайте его перевоспитаем, - говорит, успокаиваясь, заседатель.
Перевоспитать - на его языке значит дать несколько месяцев принудительных работ.
…Приговор вынесен. Подсудимые заплатили штрафы, сели в изоляторы или уехали строить Волго-канал. Секретарь суда перевязал шпагатом и отправил на нижнюю полку очередное дело. Приговор вынесен, но дело не кончено. В этом Клавдия Андреевна Табунова убеждена твердо.
Ни в каком кодексе, конечно, не написано, что, дав хулигану три месяца принудительных работ, судья должен интересоваться судьбой его товарищей, еще не севших на скамью подсудимых. Но Табунова убеждена в обратном.
Только что перед нею прошла стайка молодых людей в "капитанках" с золотыми шнурками, до того похожих друг на друга, что, кажется, крикнуть одному "Жорка" - и обернутся все остальные.
Хулиганы затеяли поножовщину. Хулиганы избили рабочего АМО. Молодые бездельники выбили стекла в магазине.
Формально рассуждая, все это 74-я статья. Штраф, принудиловка, ссылка в лагеря. Похожи друг на друга несложные дела, похожи развязные молодые ребята с напудренными лицами. Но Табунова смотрит пристальнее. Десятки дел о хулиганстве сливаются для нее в одно дело о сквере "Липки", где по вечерам шатается скучающая молодежь. За фигурой восемнадцатилетнего организатора драки она видит то, чего нет ни в каком обвинительном акте: пыльную тишину холодного, казенного клуба, рваную старую ленту в кино, оркестр, разучивающий пять лет подряд все тот же марш "Милитер".
Она делает в блокноте отметку. Завтра судья будет звонить в завком предприятия, где работают молодые хулиганы. Завтра судья забежит в райком, чтобы без предисловий сказать:
- Ноябрь - особенный месяц… Заметьте, как много хулиганов…
Есть процессы, похожие на уроки политграмоты. На этот суд, иногда в дополнение к урокам о советском строе, можно водить школьников. Здесь они увидят, как разнообразны и ярки маски одного и того же лица. Как держатся за руки, составляя одну цепь, воры, расхитители колхозного хлеба, растратчики, базарные спекулянты, бандиты и перекупщики. И как по-кошачьи цепки, живучи, осторожны те, кого простодушные политики считают похороненными в нашей стране.
…Быстро сдернув старый треух, поднимается навстречу судье плотный, золотозубый человечек в кавалерийском полушубке.
- Знаете, в чем вы обвиняетесь? - спрашивает Табунова.
- Не пойму… Счастлив буду…
- За спекуляцию.
Человечек плохо имитирует изумление. Он делает телячьи глаза. Он бьет себя руками по ляжкам и почтительно хихикает. Спекуляция… Ну не смешно ли?
- Ах, это вы из-за бараньей ножки?.. Я купил и я же под суд?!
Но протокол милиции точен. Баранья ножка только частная деталь из биографии спекулянта.
…Сорок два года. Холост… До 1925 года держал на Таганском рынке мясную палатку…
Еще несколько вопросов, и все ясно.
Человечек в полушубке закрыл палатку. Вот он гремит гирями в ЗРК. Нельзя в ЗРК - он надевает фартук весовщика, садится на полок грузчиком, берет в зубы свисток сцепщика, забегает с рассветом на заставы, чтобы снять пенки с колхозной торговли.
Этот играет в недоумение. Он дисциплинировал себя настолько, что трусость, разочарование и наглость находят на лице подсудимого только одно отражение - вежливую, резиновую усмешечку. Его ненависть к судье, к милиции, к фининспектору, ко всему окружающему его миру тлеет тихо. Он готов пойти на любую пакость, но слишком трусит и ограничивает себя бараньими ножками.
Но иногда судья Табунова встречает ненависть откровенную и крутую.
…Медленно подплывает к столу высокая грузная старуха в лисьей шубе с буфами. Круглая лисья муфта висит у нее на груди на черном шнурке. Закинув голову, старуха презрительно смотрит на маленькую рыжеватую женщину-судью, быстро перелистывающую бумаги.
Старуху обвиняют в поджоге. Еще за неделю до пожара она вынесла из своей комнаты все, что могла: подушки в кружевных чехлах, сдобные одеяла, крикливый, как попугай, зеленый граммофон, альбом с пасхальными открытками и бамбуковые трехногие столики. Последним был вынесен закутанный в одеяло, - такой же злой и раздутый, как старуха, - кактус.
Поджигательницу выдала злость к новым рабочим жильцам, заставившим ее потесниться. Садясь на извозчика, старуха сказала: "Все равно вам не жить в этом доме".
Она вернулась в свое опустевшее логово, пряча под шубой бутылку с керосином. Через несколько дней ночью вспыхнул дом.
На суде старуха держится, как на кухне своего дома: огрызается на свидетелей, даже размахивает жилистым лиловым кулаком.
- Натащили керосинок! - кричит она, поворачиваясь от стола к залу, - развели, господи боже, пьянство-хулиганство. Дети и те в сортирах курят. Вот и докурились…
Табунова молча выслушивает шипящие восклицания. Она прищуривается. Нужно спросить так, чтобы и заседателям и сидящим в зале стало ясно, что ненависть этой старухи подогрета не огнем чужих примусов. Пожары не вспыхивают из-за бабьих дрязг на кухне. Нужно спросить о самом главном.
- А дом вам принадлежал? - отчетливо спрашивает Табунова, когда старуха втискивает беспокойные руки в муфту и умолкает.
Собственный дом. Судья нашла главное. Это чувствует сама поджигательница. Голос ее опускается с крика до ворчания. Руки по-прежнему спрятаны в муфте, но черный шнурок сильно врезался в шею… Вопрос попал в цель.
- Записан… за мной, - говорит старуха отрывисто, - бог дал… бог и взял…
В камере судьи Табуновой всегда много слушателей. Эту большеротую худенькую женщину уважают за лаконичные и меткие вопросы, за особенную ясность и простоту, за терпеливость и ровность.
Иногда о ней говорят:
- Табунова? Это рыженькая? Она весь кодекс наизусть помнит.
Табунова знает кодекс ровно настолько, чтобы выводы, сделанные во время процесса, немедленно приняли конкретную форму.
Нужно знать кодекс, но для того, чтобы пользоваться им, необходимо обладать уменьем не только подбирать соответствующую статью. Судей-формалистов снимают безжалостно, а иногда и самих сажают на скамью подсудимых.
Есть обстоятельство, которое позволяет ответить, откуда у молодого судьи эта трезвая убежденность, непримиримость и логика. Клавдия Андреевна Табунова - педагог, судья и прежде всего большевичка. Она смотрит на подсудимых глазами класса-победителя. В этом ее сила.
Ей знакомо римское право. Она терпеливо разбирала на семинарах кодекс Юстиниана… Два года Табунова училась в вузе. Она и сейчас по вечерам перечитывает "Историю Верхсуда и его возникновение".
Уголовный кодекс обязателен для судьи, так же как боевой устав для красного командира. Но пользоваться уставом может тот, кто знает обстановку. Поэтому так изрезаны, исчерканы синим карандашом номера "Правды" на столе судьи Табуновой. Поэтому каждый день путешествует закладка по страницам ленинского шеститомника. "Что делать?" - рабочая книга судьи Табуновой, оперативное руководство, которое позволяет взглянуть дальше камеры суда четвертого участка.
Судьей Табунова стала неожиданно для себя. Биография ее замечательна своей повторимостью. Таких биографий, наполненных волевой устремленностью и дисциплиной, в архивах партии сотни тысяч… Была комсомолкой со дня основания организации в Казахстане. Кончила педтехникум. Работала в женотделе. Любую путевку райкома принимала без разговора. Брала полотенце, блокнот, смену белья и ехала, куда пошлют: заготовлять хлеб, раскулачивать баев, учиться на прокурора. Ей подбрасывали анонимные записки. Грозили изнасиловать, пристрелить. Она пожимала плечами и продолжала убеждать, разоблачать, отыскивать ямы. Вероятно, в таких поездках будущий судья приобрел умение различать противника под любой личиной. Она получила классическое образование среднего активиста-партийца нашего времени. И никакая лекция, никакая статья о сопротивлении кулаков не могли показать Табуновой тактику классового врага яснее, чем пшеница, скрытая в двойной стене пустого амбара.
До последней путевки Табунова была педагогом-обществоведом. Несколько лет она терпеливо разъясняла ребятам, что такое конституция и какая разница между президентом и председателем ЦИК. Она работала уже инспектором наробраза, когда ее снова вызвал райком. Оказывается, суд в районе был оголен, - за судейскими столами сидели живые приложения к уголовному кодексу. В учраспреде Табуновой сказали:
- Придется, Клава, семилетку оставить - юристом будешь. Посылаем в нарсуд.
- Надолго? - спросила она.
- Неизвестно.
- Навсегда?
- Может быть…
И вот Табунова пристально смотрит на подвижного человека полувоенного, полугражданского вида. Он заместитель председателя артели "Коммунальная очистка". Дело страшно разбухло. В нем сотни справок, расписок, квитанций, доверенностей, ордеров, показаний. Обвиняемый смотрит в глаза судьи и, волнуясь, убежденно говорит:
- Я человек интеллигентный! Я удивлен. Мне инкриминируют невозможные вещи…
Но Табунова видит ясно. Растрачено девять тысяч рублей. Украдены сено, овес. От истощения пало двадцать коней. Артель "Коммунальная очистка" полна спекулянтов, коммунист председатель - растяпа, а его юркий чистенький заместитель - прохвост. Никакие справки и возмущенные жесты не могут скрыть грязного жульничества… И суд определяет: семь лет…
Дело о краже кровельного железа для школы. Дело о краже двух мешков отрубей. Дело о хищении картофеля. Приговор вынесен. Братья Асеевы и Грушин осуждены судьей Табуновой за разворованную картошку, но коммунист Табунова не успокаивается. На отдельном листке она пишет:
…"Суд обращает внимание КК Сталинского райкома на поступки членов партии - управляющего заготконторой Фролова и ответственного исполнителя Королева. Суд просит КК принять соответствующие меры к членам партии Фролову и Королеву и обратить внимание на проверку работы базы и состояние приемного пункта"…
Фролов и Королев картошки не крали. Табунова-судья не может посадить их на скамью подсудимых, но Табунова-коммунистка заметила безответственность и безволие хозяев базы.
На судебном языке записка эта называется частным определением. А говоря проще, хозяйским замечанием хорошего коммуниста.
Суд закончен. Камера пуста, но Клавдия Андреевна не уходит. Она судья, секретарь ячейки и, кроме того, консультант. В соседней комнате молодуха с лоскутным свертком в руках третий час требует у секретарши:
- Вызовите ту… рыженькую. Мне ей два слова.
Табунова выходит к барьеру. Женщина с ребенком улыбается ей как старой знакомой. Все понятно.
- Не платит? - спрашивает судья, взглянув на сверток. - Давно?
- Не платит, - вздыхает женщина, - третий месяц…
Так возникает новое дело, "о неплатеже алиментов".
Разве можно отказать в разговоре литейщику "Серпа и молота". У него только один вопрос: нужно ли заявлять в суд, если его избил под пьяную руку приятель? Судиться или плюнуть на это дело?
Литейщику неизвестно, что в его же цехе работает товарищеский суд завода.
…И вот, наконец, Клавдия Андреевна заканчивает день. Она бегло просматривает дела на следующее заседание. "Кража кошелька с пятью рублями", "кража белья", "дело о хищении трех пар ботинок".
- Страшно интересно, - говорит она, растирая озябшие пальцы, - одни крадут, а другие смотрят. Здесь тоже частного определения не избежать.
…Судья четвертого участка живет на другом конце города. Это отчасти удобно: в трамвае судья Табунова читает беллетристику.
Она расстегивает портфель и достает старую книгу со вздыбленным конем на обложке. Книги о гражданской войне - ее старая комсомольская слабость.
И вдруг Табунова спохватывается и бежит к выходу. Какая досада. Увлеченная книгой, она проехала свою остановку. К квартире надо ехать обратно три остановки.
1934
Операция доктора Бага
Зимой 1913 года Иван Пакконен внезапно ослеп.
Как это случилось, не смогли объяснить ни сельский фельдшер, ни врач петербургской больницы, к которому доставили молодого слепца.
Сам Пакконен помнил только последнюю поездку за мякиной. Был сильный ветер. Градусник на крыльце школы показывал −30°. В амбаре, где отец набивал мешки, от сухой и острой пыли у Пакконена зачесались глаза. Он снял рукавицы и смазал веки слюнями.
Потом долго ехали полем. На середине дороги парень уснул, а когда въехали в село, Пакконену почудилось, будто он раскрыл веки в воде. Так мутны стали очертания колокольни и сосен.
Вскоре боль прошла, но глаза продолжали слабеть и слезиться. Мир терял ясность. Сначала исчезли буквы, потом узор полотенца, ветви деревьев, воробьи на снегу, лица родных, облака, даже цвета.
Через неделю Пакконен стал спотыкаться о табуреты, через две он мог ходить только с палкой. А через месяц отец отвел испуганного и присмиревшего парня в петербургскую глазную больницу.
Доктор осмотрел огромные бельма Пакконена и опустил в комнате шторы.
- День или ночь? - спросил он больного.
- Не знаю, - ответил Пакконен.
Было ясно, что парень слеп безнадежно. Никакие промывания и операции уже не смогут вернуть к жизни его мертвые, точно закапанные известью глаза.
С этого дня Пакконен забыл о врачах. Потеряв надежду стать зрячим, он успокоился. К тому же в подвале, где работали девять слепых корзинщиков, было настолько темно, что зрения вовсе не требовалось.
Здесь среди связок ивовых прутьев Пакконен провел пять лет. С шести утра до шести вечера он плел корзины для хозяек и путешественников, химической посуды и пива. Пальцы его, выдубленные соком ивы, стали желты и потеряли чувствительность. При всем желании он не мог прочесть на ощупь ни строчки из огромных книг Брайля. Да и кому была охота тащиться через весь город в читальню слепых за евангелием или вегетарианской брошюрой.
О событиях, происходивших на улице, Пакконену рассказывал знакомый приказчик. От него он узнал, например, что убили какого-то принца, объявлена мобилизация и в соседней мастерской шьют только шинели. Впрочем, о войне Пакконен знал и помимо приказчика. Четыре года он слушал бестолковый грохот повозок и орудий, вопли баб, песни и топот марширующих рот, стук костылей и бесконечные разговоры о Пинских болотах, где снаряды рвали в клочья российскую армию.
Из окна подвала он слышал революцию, ее первые выстрелы, песни, кряхтенье переполненных солдатами грузовиков, обрывки речей, разговоры о Ленине, громыхание сдираемых вывесок, окрики патрулей у мостов - шум бессонного, кипящего Питера.
Недалеко от дома, где жил Пакконен, засели юнкера. Их выбивали трехдюймовками. Под пальцами слепого вздрагивали от залпов оконные стекла. Их дрожь, волнение, которым был наполнен весь город, передались корзинщику. Едва выждав утра, он снова бросился к глазному врачу. Заранее соглашаясь на самую рискованную операцию, он просил вернуть к жизни хотя бы только один глаз. И снова ему терпеливо и вежливо объяснили, что глаза его безнадежны, а медицина не знает чудес.
В непроницаемой темноте прошли для Пакконена двадцать два года - двадцать две огромные ночи. За это время он переселился в городок слепых, из корзинщика стал щеточником, из Ивана - Иваном Адамовичем, полысел, женился и совсем забыл о глазах.
Вместо глаз ему служили наушники. Радио помогло Пакконену больше, чем брайлевские книги, которые он так толком и не научился читать. Не выходя из комнаты, Пакконен посещал зимовщиков Арктики, опускался на дно Черного моря, взбирался на Эльбрус, был молчаливым свидетелем рождения новых заводов, участником колхозных вечеров, ежедневным посетителем оперы и усерднейшим слушателем лекций. Он присутствовал на октябрьских парадах в Москве, узнавал голоса Калинина, Ворошилова, Шмидта. Он слышал Москву, Вену, Челябинск, Лондон, Самару, Филадельфию и Новую Землю, рожок пастуха и миланскую оперу, голос охотника-гольда и грохот моторов самолета "Максим Горький".
Радио было бережливым воспитателем, настойчивым и умелым пропагандистом, постепенно подготовившим Пакконена в партию. В тридцать втором году Иван Пакконен - один из лучших щеточников городка для слепых - стал большевиком.
К этому времени советская медицина научилась совершать если не чудеса, то нечто к этому близкое. Трепанация черепа стала операцией, доступной не только столичным больницам. Швы, наложенные на сердце, перестали числиться клинической редкостью. Рентген, санитарные самолеты, банки с консервированной кровью вошли в широкий обиход медицины. Электронож стал вторгаться в самые неприкосновенные участки человеческого тела. Никому не известные врачи никому не известных больниц блестяще удаляли больные почки, желудки, пересаживали кожу, железы и кости, возвращая пациентам силу, здоровье и молодость.
Бесстрашное искусство хирургии ставило на ноги самых безнадежных, самых обреченных больных, у изголовья которых еще пять-шесть лет назад наиболее оптимистично настроенный врач мог сказать только "mortus".
Не удивительно поэтому, что Курт Владимирович Баг, старейший специалист Офтальмологического института в Ленинграде, осмотрев около тысячи слепых, заинтересовался Пакконеном. Среди сотен ослепших от травмы, бленнореи, трахомы и поражения нервной системы Пакконен был одним из наиболее безнадежных. Двадцать два года в его глаза ни разу не проникал свет. За это время рассосался, исчез объектив человеческого глаза - хрусталик, радужная оболочка срослась с задней поверхностью роговой и окончательно исчезло светоощущение.
Доктор Баг решил пересадить Пакконену взамен пораженной здоровую роговую оболочку. В самой мысли этой ничего нового не было. Еще в прошлом столетии петербугский доктор Штраух пересаживал роговицу собакам и кошкам. Сотни опытов проводились и проводятся в Одесской школе Филатова, у Одинцова в Москве и Орлова в Ростове.
Сам доктор Баг уже десять раз пересаживал своим пациентам трансплантат - тончайшие лоскуты роговицы. Но как бы искусно и тщательно ни была проведена операция, трансплантат не приживался. Лишенная питания роговица быстро мертвела, мутнела, погружая пациента в окончательную, непроницаемую темноту.