Сергей Диковский: Избранное - Сергей Диковский 48 стр.


Двадцать первого декабря доктор Баг произвел одиннадцатую операцию. Как и в прошлых опытах, были уложены слепой и больной, у которого предстояло ампутировать глаз. Как и раньше, был взят тонкий лоскут роговицы площадью в несколько квадратных миллиметров. Оставалось только перенести трансплантат на расчищенную роговицу Пакконена. И тут выступил на сцену "каротин" Мечниковской больницы, исключительно богатый витамином "А" - продукт переработки моркови. Слава о чудесном действии каротина, обоснованная заключениями физиологов и хирургов, не была до сих пор подтверждена опытами над человеческим глазом. А между тем любому врачу было известно, какую чудесную живучесть приобретают ткани, поддерживаемые каротином, как под действием витамина "А" заживают раны и гаснут воспалительные процессы.

Вероятно, именно капля каротина, введенная в глаз Пакконена, спасла роговицу от обычного помутнения. Впрочем, двадцать первого декабря судьба глаза была еще неизвестна.

Смочив роговицу каротином, доктор Баг укрепил трансплантат целлулоидной пластинкой и забинтовал глаз слепого. Четыре дня Пакконен провел с повязкой, не чувствуя боли и мало надеясь на утешительный результат. Двадцать два года, проведенные им в темноте, привили ему вместе со спокойствием некоторый пессимизм ко всему, что касалось глаз.

На пятый день Пакконену назначили перевязку. Молчаливый и неловкий, как всякий слепой, попавший в незнакомую обстановку, он прошел в палату в сопровождении сестры и остановился спиной к окну.

Доктор Баг снял повязку, и вдруг Пакконен вскрикнул. Он закричал так, как будто его ранил луч света, ворвавшийся в глаз. В крике Пакконена старый хирург услышал испуг, боль и радость.

- Вы видите свет? - спросил доктор быстро. - Где, в какой стороне?

Но и без ответа было ясно, что больной заметил окно.

Дрожа от возбуждения, Пакконен безошибочно повернулся к свету.

- Я вижу! - закричал он, волнуясь. - Что там внизу? Улица? Дом? Да, я вижу… Идут двое… Куда? Ну, конечно, налево… Это у меня останется, да?

Смеясь и плача, он повторял:

- Я вижу! Я вижу! Я вижу!

Потом, спохватившись, он сам прикрыл ладонями глаз, точно опасаясь, что серенький ленинградский денек слишком ярок для слабого зрения.

- Поздравляю, Курт Владимирович, - тихо сказал ассистент. - Редкий случай, но, кажется, трансплантат прижился.

Доктор Баг уже укутывал глаз Пакконена новой повязкой.

- Finis coronal opus, - сказал он строго, - посмотрим, что произойдет с роговицей месяца через два.

…И вот на второй месяц после операции мы сидим в гостях у Пакконена. Черная повязка снята. Глаз Пакконена, освобожденный от бельма, снова стал голубым, прозрачным и ясным.

Доктор Баг не ошибся - роговица живет. Она не мутнеет. Сквозь ее выпуклую чистую поверхность проходит свет окна, лампы, заснеженного переулка, где катается на коньках сын Пакконена.

Ночь, длившаяся для слепого корзинщика двадцать два года, оборвалась под искусными пальцами доктора Бага. Не будем, однако, и преувеличивать - ночи нет, но нет еще и дня с его неисчерпаемыми подробностями, рельефами, объемами и бесконечной гаммой красок. То, что видит Пакконен, пока только рассвет, первые тени богатейшего мира.

Лишенный хрусталика, омертвленный долгим бездействием глаз обладает одной двухсотой нормального зрения. Он видит искаженный и расплывчатый город, наполненный туманом и цветными силуэтами. Он не может читать книги, рассматривать здания, различать ветви деревьев, узнавать лица родных.

И все-таки Пакконен видит. Безошибочным движением руки он берет со стола спичечный коробок и определяет цвета - синий и желтый, даже полоску древесины, не заклеенную бумагой.

Больше того. Он подносит к глазу журнал, долго всматривается в обложку, почти касаясь бумаги ресницами, и потом говорит:

- Буква П… Дальше, кажется, Р и О… "Прожектор"… Ведь так? А это кто?

- Это Киров.

- Сергей Миронович… Знаю.

Все это бесконечно мало для зрячего и бесконечно много для человека, отгороженного от мира в течение одной пятой столетия. Кроме того, зрение Пакконена крепнет. Возможно, удастся подобрать заменяющие хрусталик очки, и тогда…

- Тогда я выберу, на что посмотреть! - восклицает Пакконен. - Вы знаете, что я еще не видел ни сына, ни доктора Бага.

С расчетливостью скопидома и бережливостью обладателя редчайшего инструмента слепой большевик отбирает все, что нужно увидеть в первую очередь. Быть может, удастся попасть на Красную площадь. Во-вторых, метро… В-третьих, колхозные постройки в селе, которые Пакконен прощупывал палкой. Еще - улицу, где все лето ворчали бетономешалки и пахло свежим тесом, известью и смолой. Что там - небоскреб, завод или дворец? Еще депутата городка слепых, которого Пакконен выбрал в Совет, трамваи, мосты, воробьев на снегу… Да, наконец, себя самого. Ведь последний раз удалось причесаться перед зеркалом двадцать два года назад.

Потом, спохватившись, Пакконен быстро подходит к двери.

- Извините, - говорит он, - я иду к доктору Багу.

Он выходит на улицу, и впервые за двадцать два года палка остается висеть на стене.

<1934>

Волнение

На берегу Камы, в двухстах километрах от Перми, живет человек замечательней силы воли. Он болен. Он неподвижен. У него нет обеих ног и рук. "Гангрена спонтана" - болезнь, страшная своей повторимостью, - каждый год подвергает его жестоким физическим пыткам.

Человек этот не считает себя побежденным. Жизнь не тлеет, она ярко горит в его ослабевшем, израненном теле, Парторг колхоза "Высокие горы" Иван Ожгибесов работает без скидки на слабость.

Он - агитатор, редактор, лектор, докладчик, рабкор, режиссер, даже автор стихов. Ему приносят образцы зерен и первые колосья, томы ленинских сочинений и жалобы на сельпо, плакаты о ящуре и музыкальные инструменты, учебные гранаты и театральные парики.

Жизнь проходит шумным потоком через дом, где высоко на подушках лежит человек обаятельной энергии, страсти и воли.

Если послушать самого Ожгибесова, жизнь его - ровная степь. Нет здесь ни высоких подвигов, ни сильных страстей, ни ярких событий. В Красной Армии человек не служил, с белыми не дрался, рекордов не ставил.

В какой кузне закалился этот сильный характер?

…В 1924 году сапожник Иван Ожгибесов отморозил ноги. Но он был крепок и молод. Боль показалась сапожнику пустяковой. Он вытер ноги водкой и успокоился.

Весной открылась гангрена. Ивану Ожгибесову отняли ногу. А несколькими месяцами позже в лугах, на гулянье, студент-практикант встретил инвалида-гармониста. Окруженный толпой слушателей, Ожгибесов передвигался на костылях. Студент и сапожник разговорились. В те годы комсомол увлекался гармонью. Трехрядки "страдали" и на сцене Большого театра и на посиделках. Любая гармонь могла стать комсомольской союзницей или подголоском кулачества.

Студент насвистал инвалиду-гармонисту несколько новых песен, подарил значок и предложил встретиться еще раз… Трудно сегодня вспомнить, как студент и гармонист договорились до организации комсомольской ячейки. Важно, что встречи эти, как говорит Ожгибесов, "оставили волнение на всю жизнь".

Это долгое волнение не ослабевало, а крепло с годами. Сельский сапожник, комсомолец и впоследствии единственный коммунист села Боголюбы, прошел школу, лишенную внешнего блеска, но давшую замечательную жизненную зарядку.

Он был избачом. Беседовал о налогах, о причинах молнии и о сапе. Выклеивал статьи из "Крестьянской газеты", читал вслух Демьяна Бедного, налаживал барометры, гримировал, режиссировал, играл марши и польки на вечерах. Он был кооператором. Он агитировал за Советскую власть бубликами, ламповыми стеклами, керосином. Прекрасная школа для молодого коммуниста - лавка сельпо, где крестьянство на ощупь оценивало экономическую политику большевиков.

Он был счетоводом колхоза. Это тоже большая школа - научиться считать точно, быстро и честно, чтобы не пропала ни одна трудовая копейка, чтобы каждая борозда оставляла свой след в гроссбухе.

Год за годом гангрена медленно четвертовала сельского активиста. Сначала он ходил на костылях. Болезнь вышибла из рук Ожгибесова эти подпорки. Он стал передвигаться с помощью рук. Не долечившись до конца, он в 1929 году выписался из больницы. Избача "взволновала колхозная идея". На собрание его принесли на руках. Он произнес страстную речь, сумев передать другим свое волнение и убежденность в успехе.

С каждым днем, слабея физически, чувствуя, как распространяется боль и зловещая чернота, Ожгибесов продолжал упрямо нести на плечах тяжесть начатой работы. Как ни допекала болезнь, Ожгибесов всегда стоял в центре событий. Он выселял из села кулаков, писал громовые статьи о дезертирах уборки и выступал на суде общественным обвинителем против лодырей и воров.

Каждый день товарищи брали Ожгибесова на спину и несли в поле, к молотилкам, амбарам, конюшням. Он сам хотел осмотреть сбрую, ощупать лошадиные холки, по душам поговорить с бригадирами. В беседах с людьми он умел находить сильные, простые слова. Самые озлобленные, горластые участницы женских собраний начинали налаживать ясли, самые ленивые конюхи хватались за скребки.

Он брал с собой в поле газеты, гармонь, "ильичевку". Ожгибесова снимали с пролетки или с чьей-нибудь крепкой спины и опускали на траву. Сильный голос его слышен был далеко. Он читал, пересказывал постановления и статьи, иногда играл на гармони и сам сочинял частушки.

…Теперь гармонь висит на гвозде. Человек остался с одной искалеченной рукой. И все-таки Ожгибесов не сдался. Он выучился писать левой рукой, стал диктовать свои статьи пионерам, с которыми у него давняя дружба.

"Волнение жизни" не оставляет этого мужественного, бесконечно измученного человека. Летом этого года председатель колхоза Толстиков решил спекульнуть огурцами. В разгар уборки он нагрузил лодку и отправился за сто верст на строительство Бумкомбината. Председатель колхоза и парторг были друзьями, но, когда Толстиков вернулся домой, он встретил ледяную усмешку парторга.

- Вот ты из каких! - сказал Ожгибесов. - Ну, спасибо. Зайди на собрание, порадуй колхозников.

По требованию Ожгибесова председателя выгнали из колхоза. И так велико было негодование парторга, что в тот же вечер он передал в райком и в рик заявление о "батраке кулацкой жадности". Письмо было написано в стихах крупным детским почерком. Парторг уже не мог писать сам: он диктовал пионерам.

Неистребимой силой дышит каждая строка в дневнике безногого и безрукого человека, обреченного на вечную неподвижность. Здесь тезисы докладов Пика и Димитрова, пометки о рекордных удоях, названия абиссинских провинций, список учебных пособий для школы. За всю свою жизнь Ожгибесов выезжал из села только два раза: в Сарапуль и Пермь, но он постоянно в движении. Радио переносит его то на Красную площадь, то на палубу черноморского крейсера.

Этот бесстрашный человек называет свою болезнь ржавчиной. Семнадцать раз ржавчина заставляла парторга ложиться на операционной стол, и семнадцать раз он поднимался, чтобы жить, организовывать, воевать.

В феврале 1936 года мы были в "Высоких горах" и не застали парторга. Ожгибесова увезли в город Осу на очередную операцию. Там, в больничной палате, он рассказал о судьбе "взволнованного на всю жизнь" молодого сапожника из села Боголюбы.

Он сидел на подушках, сероглазый, молодой и очень спокойный. Пальцы его последней руки были замотаны, "ржавчина" вела наступление. Но даже боль не могла согнать с лица парторга улыбку - эту вечную спутницу силы. Возле больного лежали газеты, записная книжка, исписанная острыми, крупными буквами, и несколько писем.

Он расспрашивал, шутил, рассказывал о своих "фантазиях и мечтах". Единственная рука его была все время в движении. И не хотелось верить, что завтра будет очередная операция, не хотелось смотреть на пустой рукав и плоские складки одеяла.

Был февраль. В окна бились сухие снежные комья. Парторг рассказывал о наступающей колхозной весне, о событиях, заглушающих жестокую боль.

1936

Башмак

В ночь на 23 октября дежурного врача Мичуринской больницы вызвали к телефону. Говорила станция Кочетовка. Чей-то застуженный голос, перебивая каждую фразу тревожным алеканьем, просил выслать лошадь: только что на сортировочной горке вагоном отрезало пальцы какому-то Панину.

- Кому-кому? - переспросил врач.

- Башмачнику! - заорал телефон. - Башмачнику первой руки! Езжайте прямо к будке, на путя.

- Путя, путя, - сказал врач с досадой. - Заснул, должно быть, ваш башмачник.

Лошадь выслали немедленно. Но пока врачебная таратайка летела сквозь дождь и темноту по отчаянной грязи, прибыл на пригородном поезде сам пострадавший. Это был остроносый, слегка смущенный парень, утонувший в брезентовом плаще, как в колоколе. На мокром, иссеченном дождем лице остроносого боролись озабоченность и острая боль. Правая изувеченная рука была наспех замотана покрасневшим бинтом. Впрочем, как показалось врачу, ночной пациент не слишком интересовался своей раздробленной рукой. Он походил больше на человека, явившегося для очередной перевязки, чем на больного, которому через минуту будут ампутировать пальцы.

Попросив веничек, башмачник обмахнул огромные спецсапоги и, пройдя на цыпочках по зеркальному полу, запыхавшимся голосом спросил, где находится телефон.

- Телефон после, - сказал врач сурово, - режут пальцы, а потом к телефону… Сестра, разденьте товарища.

Но товарищ, несмотря на смущенный вид, оказался на редкость упрямым. Сняв плащ, он продолжал настаивать.

- Звиняюсь, - говорил он виноватым глухим топом. - Я по служебному… Я к старшому… К товарищу Мацневу.

И так настойчиво упрашивал, так волновался ночной пациент, что доктор, ворча, подвел его к телефону.

Все стало понятным, как только парень снял трубку.

- Дайте будку! - закричал башмачник на весь коридор. - Кто? Мацнев? Старшой?.. Ну, что у нас на шестнадцатом? Ничего?.. Ничего… Как ничего? А хопры? Руку отрезало? Кому? Да то ж я сам говорю. Сам Панин. Не руку, а пальцы. Сколько? А чи я доктор, знаю?

Он повернулся с виноватой улыбкой, и стало сразу видно, как наволновался этот странный парень.

- Звиняюсь, - сказал он тише, - я по служебному. Может, и пальцы оставил и там кто знает чего накрошил. Все-таки четырнадцать хопров. И цистерна с бензином.

- Ну и как, - спросил врач, захваченный волнением пациента, - накрошило?

- Не успело, - сказал пациент с облегчением, - полтора метра осталось.

И он стал, морщась, разматывать свою окровавленную культяпку.

…Два пальца спасли, пересадив на них кожу с плеча, третий пришлось ампутировать. Башмачник остался в больнице. Он оказался не слишком разговорчивым собеседником, и каждый раз, когда сиделки расспрашивали о подробностях несчастного случая, спешил перевести беседу на узкотехнические темы.

- Скоба на башмаке укрепляется с внутренней стороны, - говорил он, укачивая руку. - Это раз. Сочтите еще скорость… Километров двадцать… Это два… Вот и вышло.

И только через несколько дней из московской и местных газет в больнице узнали, что "Панин И. М., башмачник первой руки, беспартийный, рождения 1906 года", самоотверженно пожертвовал пальцами, чтобы спасти пятнадцать вагонов. "Самоотверженно" - именно так было сказано о молодом молчаливом башмачнике в выписке из приказа, которую принесли товарищи в больницу.

- Да вы же герой-спартанец без пальца! - воскликнул доктор, воспитанный на классических образцах человеческого мужества. - Муций Сцевола из деревни Терновая!

- Иван Михеевич, - поправила сиделка, знавшая плохую память врача на имена и фамилии.

Она была права. Хрестоматийный римлянин, опустивший руку в огонь, полузабытый герой классных наставников и гимназических латинистов, никак не мог служить мерилом мужества для башмачника. А мужество это, лишенное всякой рисовки, спокойное мужество молодого пролетария, запомнилось всей стране.

В ночь на двадцать третье октября Панин работал на шестнадцатом пути - самом загруженном и опасном участке северной сортировочной горки. Здесь пробегали вагоны ускоренных поездов, холодильники, двухоски с виноградом, с битой дичью, стеклом, новыми автомашинами. Здесь проплывали четырехосные нефтяники, гудели железные, полные углем копры и тяжелые американки с перилами вдоль плоских крыш.

Они бежали то в одиночку, то небольшими стаями, одни стремительно, другие немного медленнее, и вся задача Панина заключалась в том, чтобы отнять у сотен тони металла, скользящих под гору, излишнюю скорость. Вагоны должны были дойти до места назначения, но дойти мягко, не разбив чугунных лбов. Для регулировки служили башмаки. Десятки истертых железных полос с загнутыми краями и приподнятыми концами лежали возле Панина. Их нужно было подкладывать под колеса. Подкладывать так, чтобы башмак не соскользнул от толчка. Не слишком рано и не слишком поздно.

Со стороны это казалось несколько рискованным, но однообразным, не требующим большого расчета занятием. Мерный взмах руки… визг колеса, налетевшего на башмак… пучок искр… и вагон скользит дальше в замедленном темпе. Но это было неверно. Всматриваясь в силуэт, скользящий с горы, нужно было учитывать многое: вес, количество тормозов, тип вагонов, инерцию, температуру, даже погоду… В сильный мороз или дождь башмаки казались смазанными маслом, а в оттепель металл вел себя как напильник, сопротивляясь движению с неожиданной силой.

Двадцать третьего октября башмаки скользили легко. Почти бесшумно пролетали мимо Панина четырехоски. Ночь уже была на исходе, когда башмачник услышал картавый голос рожка. Старший башмачник играл тревогу, предупреждая шестнадцатый путь.

Панин взглянул на горку. Ему показалось, что вместо вагонов летит с погашенными огнями паровоз. Однако в ту же секунду понял, что, возглавляя цепочку вагонов, вниз летит нефтяная цистерна.

- Пятнадцать копров, осторожно. Принимайте! - сказал со столба рупор.

И в наступившей тишине Панин услышал нарастающий железный гул.

По привычке он еще раз осмотрел рельсы. Все было в порядке. Однобортные башмаки стояли на месте. Тревожили только число вагонов и скорость. Впереди под горкой, куда неслись пятнадцать копров, стояли две цистерны с нефтью и четыре товарных вагона.

Позже было установлено, что вагоны были пущены под горку вместо трех тормозов на одном. Еще не зная этого, Панин все же побежал вперед, чтобы в случае надобности подбросить башмак. Но не успел он сделать и десятка шагов, как услышал визг железа… Башмаки были сорваны колесами тяжелых копров. Не сдерживаемые ничем, четырехосные вагоны теперь бесшумно и плавно летели в темноту, вниз, навстречу нефтяным цистернам.

Спотыкаясь о крестовины, Панин бросился вперед.

Рожок на горке продолжал звать на помощь. Но подручный был далеко внизу. Только один Панин, "башмачник первой руки", мчался вдоль рельсов, ища глазами башмак.

Башмак лежал рядом на пятнадцатом пути. Панин на лету рванул его за ручку, и в ту же секунду мимо него бесшумно и плавно промчалась цистерна.

Назад Дальше