- Я б не сказал, - напротив, они очень любят русскую водку. Но дело в том, что они пьют маленькими глоточками, из рюмок грамм так по двадцать. А от маленьких глоточков и от того, что не закусывают, хмелеют они очень быстро.
- Пить не умеют, вот и все, - выручил меня другой сосед. - Какие они против нас питоки. Да ему ежели вот этот тонкий стакан - его и под столом не найдешь.
- Слабаки.
- Теперь понятно. А то я все думал, почему же такое - за границей не запивают. Конечно, ежели двадцать грамм, их и во рту не найдешь. Это даже смешно, двадцать грамм водой запивать или, скажем, ситром. Двадцать грамм - это курам на смех, разве это питье?
Между тем было налито по второму. Караси на сковороде поредели. Но все еще тянулись к ним руки пирующих. Пятнадцать человек не могли усесться близко к сковороде, руки тянулись издалека. Приходилось поддевать карася вилкой, класть его на левую ладонь, так нести к себе и не торопясь расправляться.
После второго стакана заговорили все сразу. Я тоже что-то пытался говорить, но сосредоточиться на чем-то одном было невозможно. Каждый вел свою линию. И казалось каждому, что его не поняли, не услышали, и нужно сказать все сначала, еще один раз, громче прежнего.
Справа от меня оказался старик Андрей Николаевич. Он воевал, наверное, еще в первую германскую, однако хлебнул и второй войны. И теперь, выпив, блаженно улыбался, смотрел на все умиленными слезящимися глазами. Время от времени он припадал к моему плечу и сладко и напевно, почти шепотом, доверительно просил:
- Володя, Володя, уж я тебя прошу… ни о чем не прошу, а только одно… Ты уж посодействуй там, где нужно, чтобы… - тут старик делал выразительную паузу и с ликованьем в голосе завершал: - Чтобы мир - во всем мире!
Невоевавший парень привязался к пожилым фронтовикам с идеей, которая казалась ему сейчас самой главной:
- Мужики, пускай я не воевал, но я вас все равно осуждаю. Вы воевали? Воевали. Ордена и медали у вас есть? Есть. А где они?
Действительно, на пиджаках и рубахах фронтовиков не было не только медалей с орденами, но даже орденских планок.
- Я спрашиваю, где ваши медали и ордена? Пускай я не воевал, но я скажу… Вы должны сейчас надеть все медали и ордена и устроить в селе парад.
- Да сиди уж ты, какой тебе парад, если нас всего шесть человек. Ну какой парад?!
- Все одно! Пусть и шесть! Вы должны сейчас надеть все ордена и пройти по селу мимо правления колхоза или мимо клуба, чтобы все как следует и чтобы состоялся парад.
В шутку парня спрашивали:
- Ладно, пущай парад. А кто его будет принимать? Ты, что ли? Становись на крыльцо, а мы все мимо тебя пойдем. Ну, отвечай, голова садовая, кто будет принимать наш парад?
- Старший по возрасту, вот кто, - нашелся парень.
Разговор отвлекся. То он переходил на горох, который посеяли около леса, и теперь мальчишки будут из леса творить на горох набеги. То на сухую погоду, которая установилась в этом году слишком рано. Так и шло.
- Подумаешь, пожалел, что мальчишки горохом попользуются. Ну и пусть пользуются. Витамины. Мальчишки, чай, наши же.
- Нет, мужики, вы неправильно делаете. Я бы на вашем месте все ордена и медали…
- Володя, Володя, ты уж посодействуй там, где нужно…
- А пруды наши давно пора бы почистить. Разве это карась? Это заморыш какой-то, а не карась.
Тут вдруг вскочил Александр Иванович, который, когда выпьет, делается очень чувствительным.
- Мужики, мужики, о чем вы говорите, опомнитесь! Горох, пруды, караси… Разве об этом надо сейчас говорить… Вьетнам ведь гибнет!
На этих словах Александр Иванович вдруг ударил себя в грудь кулаком. Однако ничто уже не могло сосредоточить разговор в одной точке и вывести его в одну линию. Говорили по-прежнему кто во что горазд.
- Горох! Да, бывало, горох нарочно около дороги, чтоб детишкам удобно было лакомиться.
- Бульдозер в колхозе есть, долго ли ему овраг перекрыть. Да это ему - тьфу, пустяк!
- Еще Глебов хотел…
- Вот я и говорю, вы неправильно поступаете. Нужно устроить парад, пройти мимо правления колхоза…
- Володя, Володя, нам ничего больше не нужно, ни о чем не просим, только одно… ты уж посодействуй, чтобы… чтобы мир во всем мире.
- А пруды мы почистим, будут как зеркало, лучше новых.
- А гусей и уток раньше держать запрещали, было постановление на миру, на сходке, они портят траву и воду.
- Мужики, мужики, опомнитесь, о чем вы!.. Какие гуси, какая трава…
И опять не удалось Александру Ивановичу повернуть разговор на Вьетнам. На некоторое время, что вполне естественно, переключились на фронтовые воспоминания.
- Я сначала в истребительном батальоне был. Дадут бутылку с горючей смесью, танки…
- А мы подходим к озеру Балатон, берег крутой, высокий…
- Концлагерь разбили. Ворвались, а там скелеты…
- Неправда, немцы бы их сожгли.
- Живые скелеты, не понимаешь? Которых истребить не успели. На коленях ползут, обниматься лезут, а нам жуть.
- А я всю войну в партизанах был, в Белоруссии. Потом наша армия подошла.
- А что, мужики, Америка с Англией на нашей стороне воевали, наверно, и у них жертвы были.
- Какая война без жертв?
- А сколько примерно американцев и англичан за всю войну полегло?
Мужики поглядели в мою сторону. Мне где-то попадались на глаза цифры, и я запомнил.
- Американцы потеряли двести пятьдесят тысяч человек, англичане - триста тысяч.
- За всю войну?
- Да, за всю.
- Не может быть.
- Почему же не может?
- Как же так?! Вместе воевали, заодно, одних и тех же немцев били. У нас двадцать миллионов человек, а у них двести пятьдесят тысяч. Не может быть!
- Слушай, что тебе говорят. Чай, он (это про меня) не сам придумал, подсчитано.
- А ежели немцы?
- Что немцы?
- Сколько мы немцев положили за всю войну?
- А немцев четыре с половиной миллиона.
- Н-да, а ты говоришь…
Разговаривая, постепенно отсели от газет и сковороды. Старик, успокоившись, блаженно, тихо заснул. Женщины вдруг запели "Златые горы". Запели громкими, не очень слаженными голосами, но все-таки песня пошла. Я подумал: вот ведь какая судьба. Никто не знает: кто написал эту песню - "Златые горы", слова и музыку. Один ли автор, два ли. Но если два, то оба вполне безымянны и неизвестны. И все-таки каждая деревенская свадьба, каждый деревенский праздник, - вернее, музыкальная и песенная часть каждой пирушки, - начинается с этой песни. Если есть гармонист и если после всех разговоров он растянет мехи гармони, то обязательно с этой песни, с этой залихватской запевки:
Когда б имел златые горы
И реки полные вина,
Все отдал бы за ласки, взоры,
Чтоб ты владела мной одна.
Если нет гармониста, а одни только певуньи, то и они начнут с этой песни и будут, закрыв глаза, полупоя-полукрича, в подробности сообщать:
Умчались мы в страну чужую,
А через год он изменил.
Забыл он клятву роковую,
Когда другую полюбил.
И за что этой песне такая честь?! И мелодрама, и, как сказал бы иной городской интеллигент, непролазная пошлость, а вот поют и поют на всех вечеринках и на всех свадьбах, поют с упоением, надрывая голоса, сотрясая стены, если дело происходит в стенах.
Не плачь напрасными слезами,
Постой немного под окном.
С пустой котомкой за плечами
Ты не войдешь в отцовский дом.
- Мужики, мужики, не дело. Давайте теперь какую-нибудь фронтовую.
- Правильно, правильно, фронтовую. "Землянку" давайте.
- Обязательно "Землянку".
Запели "Землянку". Однако петь ее оказалось труднее, чем "Златые горы". Песня шла вразнобой, но все же хватило выдержки, допели до конца. А потом кто-то завел "Враги сожгли родную хату…", и опять ударили дружно, согласно. Я даже не ожидал - будто разом протрезвели все.
На сковороду с карасями и на остатки хлеба, разбросанные по газете, напали куры. Они совсем не смущались поющих людей, но клевали торопливо, лихорадочно, словно понимали, что кто-нибудь сейчас спохватится, махнет рукой и крикнет:
- К-ши, к-ши!
Но никто не спохватился и не кричал. Мы с бывшим бригадиром Василием Михайловичем, как не поющие, сидели немного в стороне и наблюдали. Василий Михайлович обвел взглядом и притихших мужиков, и баб, смахивающих слезы, и всю живописную картину нашего празднества. Я увидел, как живым огоньком загорелись глаза бывшего бригадира. В них появилось что-то почти детски-восторженное. Он схватил меня за руку и зашептал:
- Володя, Володя, ты гляди… ты гляди… и разбили немцев!
Поминки
В двенадцать часов воскресного дня, когда я собрался прогуляться к реке поглядеть, не подняло ли зимний лед, к нам прискочила Шура Тореева.
- У тети Агаши поминки пр Ивану Дмитриевичу. Просила вас прийти. Что ей сказать?
- Скажи, сейчас придем.
- Тогда поскорее, все уж пришли, сидят.
У тети Агаши самый плохонький домик из всего села. У нас в селе, можно сказать, нет плохих домов. Где были похуже - подрубили, обновили, покрасили. Сейчас если лежат перед домом свежие бревна, то это уж на баню. Некоторые берутся за палисадники.
Домик тети Агаши тоже был когда-то новым, справным, ровным. Жили в нем всегда только двое: Иван Дмитриевич, поминать которого нам сегодня предстояло, и тетя Агаша. Детей у них никогда не было. Отсутствие лишних ртов, бережливость и трудолюбие - вот почему в доме Ивана Дмитриевича водились самые белые пышки и пироги. Запасов белой, даже желтоватой, "единоличной" муки им хватило чуть ли не до войны.
Домик постепенно ветшал и одним углом врастал в землю. Но старились и его жители. Много раз говорили старичкам: пора подрубать, задавит. Но Иван Дмитриевич и тетя Агаша точно рассчитали, что на их век хватит.
Сам Иван Дмитриевич много лет работал ночным сторожем: ночью ходил по селу и через каждый час звонил в колокольчик около пожарницы. Сначала старик носил берданку, которая, впрочем, вряд ли была заряжена, а потом стал бродить просто с палкой.
Не могу сказать, был ли Иван Дмитриевич добрым человеком, потому что ничего ни разу не пришлось мне у него просить. Но то, что он был безобидным стариком, подтвердит любой житель села. Свои семьдесят пять лет он ухитрился прожить так, что не обидел ни одно живое существо на свете, не то что человека.
Будучи мальчишкой, я залез однажды к Ивану Дмитриевичу в сад за вишеньем. Наевшись черных, надклеванных воробьями ягод, я стал пробираться к лазейке, через которую влез. У лазейки с палкой стоял хозяин сада. Он ждал меня, улыбаясь в свои рыжие, коротко постриженные усы.
- Ну что, попался? С собой-то много ли нарвал? Совсем не нарвал? Молодец. В другой раз приходи, ешь, только с собой не бери.
Проходя мимо Ивана Дмитриевича, я все же опасался подвоха: не огреет ли палкой. Не огрел. Больше я не лазил к нему за вишеньем.
Последние годы Иван Дмитриевич сторожил не село, а одну только церковь. Он же топил в церкви печь, подметал, зажигал свечи. Весной прибирал возле церкви мусор.
Но церковь закрыли. В ней разместился колхозный склад. Вместо икон и медной утвари появились мешки овса, гороха, комбикорма, ящики с гвоздями, туши мяса, коровьи головы, ноги. Вместо ладана и горящего воска пахло перестоявшейся солониной.
Деятельность Ивана Дмитриевича переключилась на сельский наш магазин. Он тоже там безвозмездно и бескорыстно подметал, помогал продавщице разбирать товары из ящиков, но больше сидел на мешке с солью.
Целый день в магазине народ, разговоры. Старику не скучно. Если бы последить из окна, за день Иван Дмитриевич раз двадцать продвигает валенками в галошах от магазина к дому и обратно. Расстояние, правда, шагов семьдесят, не больше, но так день и пройдет.
Старики в нашем селе умирают все больше в восьмидесятилетием возрасте и почему-то чаще зимой. Проживешь зиму в Москве, приедешь в апреле в деревню, и кажется чудно, что Сергей Васильевич Бакланихин, допустим, больше не попадается навстречу где-нибудь на тропинке. Так за последние три зимы умерли Иван Васильевич Кунин, Сергей Васильевич и Кузьма Васильевич Бакланихины, тетка Марья Бакланихина - все за восемьдесят, а Олена Грыбова так и за девяносто.
В селе не говорят вслух, но все про себя знают, чья примерно очередь умирать, кто сейчас самый старый и самый слабый житель. Вот почему смерть семидесятипятилетнего Ивана Дмитриевича всех удивила. Говорили, качая головами: "Поторопился. Очередь была не его".
Умер он в одночасье. С утра болела голова. Пришел из магазина и повалился. Онемели ноги, отнялся язык. Правда, еще целые сутки дышал, но не очнулся хотя бы и на минуту.
Это все произошло в начале февраля. По прошествии сорока дней осиротевшая тетя Агаша устроила поминки.
Теперь нужно рассказать, почему пришла за нами именно Шура Тореева.
Во-первых, Тореевы - соседи тети Агаши, но это еще не вся причина. То, что Сергей Тореев очень порядочный (хотя и не без слабостей) человек, само по себе, вероятно, ничего не решало бы. Нашлись бы в селе и еще порядочные мужики. Тем более что Тореев (или, как все у нас говорят, Торев), не наш олепинский мужик, но пришел "во двор". Теперь-то, конечно, никто не считает его чужим. Весь дом по нему стал называться не Московкиным, а Торевым. Подрастающие поколения, наверно, и не знают, что Сергей пришлый. Но Иван-то Дмитриевич за семьдесят пять лет мог бы воспитать в себе симпатии к кому-нибудь постарше и покорнее. Значит, был еще один, главный, решающий случай.
Тетя Агаша взяла в сберкассе на какие-то нужды восемьдесят пять рублей. Тугим сверточком в платочке положила в какой-то там юбочный потайной карман, приплюхала домой. Через некоторое время к ней пришла Шура Тореева.
- Ну, сказывай, чего потеряла?
- Ничего не теряла.
- Догадайся, чего потеряла, а то не отдам, - смеялась Шура.
Тетя Агаша щупает сквозь юбки свой карман, а в открытую посмотреть не хочет: не любят у нас на чужих глазах деньги считать. Шура наконец сжалилась, подала ей сверточек - восемьдесят пять рублей - по деревне деньги не малые.
Иван Дмитриевич с тех пор стал твердить:
- Слушай, старуха, я раньше тебя помру…
- Полно тебе, молчи уж. Я вон какая старая, едва хожу, а ты хоть бы что…
- Не перечь, а слушай. Я раньше тебя помру. Значит, наказываю: держись за Торева.
Вскоре стало известно, что Иван Дмитриевич отписал на Торевых и свою покосившуюся избушку, и то, что было накоплено за долгую и тихую жизнь, - восемьсот рублей. С тем, однако, отписал условием, чтобы как следует похоронить тетю Агашу, когда она умрет.
- Ишь ты, как получилось. Теперь и рассуди, - говорили впоследствии где-нибудь у колодца. - Не пожалела, вернула находку, восемьдесят рублей, тоже ведь не восемь копеек. Ан, через это нашла - восемьсот. Теперь и рассуди.
Тореевы, с первого дня, с самых Иван-Дмитриевичевых похорон, взяли тетю Агашу под свою опеку. Вот почему именно Шура Тореева пришла звать на поминки.
Мы пошли.
Мало того что сам дом был весь перекошен: и завалинка, и окна, и крыша, и труба, даже лавочка перед домом, но и внутри, оказывается, у него перекосились каждый порожек, каждая планочка. По кривому крылечку мы, протиснувшись в кривую наружную дверь, прошли в кривые сени, потом оказались в еще более кривом коридорчике, а потом уж, низко наклонившись, шагнули в горнилу.
Как ни странно, горенка в этом домишке, где все криво, оказалась прямой и ровной. Буквой "Т", но не вплотную друг к другу, поставлены два стола. За передним, поперечным столом ко времени нашего прихода сидело семеро мужиков. Значит, я должен был сесть восьмым, да еще пришел вскоре председатель колхоза.
За продольным столом, ближе к дверям, сидели женщины. И за тем и за другим столом потеснились, прогремели табуретками и стульями, мы уселись.
Единственная причина, из-за которой иногда не хочется идти в гости в тот или иной деревенский дом, - водка. И хорошо бы отдать честь, поговорить по душам, но как вспомнишь… Из рюмочек почему-то не принято. Не успеешь устроиться на место, как перед тобой возникает граненый стакан, налитый доверху. Не пойти в гости никак нельзя. Тотчас скажут, что зазнался москвич, считает зазорным с нами, простыми тружениками деревни… Но пить из стакана (разумеется, не единожды) тоже ведь никак нельзя без риска помереть либо тут же за столом, либо придя домой, на кровати.
Кроме того, я узнал о завещании Ивана Дмитриевича, в котором он просил свою старуху собрать на поминки мужиков и напоить, "чтобы уводили под руки".
На столе стояла следующая еда: селедка с луком и маслом, студень, яйца, крупнорубленые, облитые сметаной, открытые консервные банки с сайрой, консервы в томате, печенье и мед. Без меда не бывает ни одних поминок.
Усевшись, мы прежде всего съели по ложке меда - полагается по обычаю.
- Ну что же, мужики, теперь вроде бы все собрались, помянем…
- Не чокаться, мужики, не чокаться. На поминках не полагается.
Если бы кто-нибудь не видел происходящего, а только слышал, то он по этому возгласу: "Не чокаться, мужики, не полагается" - точно подсчитал бы, сколько раз поднимались от стола тяжелые граненые стаканы.
Велик ли обычай - не чокаться, - но сразу все как-то притихли, сразу все поняли важность происходящего. Не чокнувшись, выпили и закусили.
- А ведь как помер-то, - доносилось с женского стола. Это значит, вновь пришедшей рассказывают все подробности, как именно Иван Дмитриевич помирал. - Голова, говорит, разламывается. Я говорю, полежи, Ваня. Приляг, пройдет. Сразу, сразу послушался, прилег. Потом как крикнет: "Баба!" Я к нему. А он уж только глядит.
- Как помер-то, а? Такую смерть за деньги не купишь.
- Не купишь, милочка, не купишь.
- Кабы такую смерть бог послал…
- Не говори, милочка, не говори.
У нас за столом тянулась своя ниточка.
- А ведь очередь-то, мужики, была не его.
- Нет, не его.
- Она, брат, очереди не признает. Бывает, вроде и молодой и на вид и так, а смотришь, и нет. А старик живет.
- Известно, скрипучее дерево дольше стоит.
- Вон хоть теперь соседа твоего возьми. Алкоголик? Алкоголик…
- Ну, давайте, мужики, Не чокаться, не чокаться, не полагается.
- Я и говорю. Сосед твой алкоголик? Алкоголик.
- Чего говорить? Запоями страдает всю жизнь.
- А сколько лет?
- Восемьдесят два.
- То-то и оно.
- Постойте, постойте, мужики, я вас спрошу: вино пить вредно?