Ценский Том 10. Преображение России - Сергей Сергеев 17 стр.


Алексей Фомич смотрел на него, слушал его бормотанье и думал обиженно: "Как же это он так? Ни малейшего сочувствия мне, а говорит о чем-то своем… Вот что значит глубокая старость!"

Но, как бы проникнув в его мысли, старец, сначала старательно и беззвучно пожевав губами, проговорил, наконец, глядя на Алексея Фомича в упор:

- Ваш сын… А почему же… почему вы этого ему не воспретили?.. Я говорю об этой самой вот покупке дома… Зачем?

- Хотел он, чтобы своя у него была мастерская, - объяснил Алексей Фомич. - В этом он подражал мне, своему отцу, - но должен сказать, что ведь и всякий художник этого хочет, если он - талант, а не… какой-нибудь учитель рисования в низших классах женской гимназии. Художник же талантливый должен расти, каждый день расти, как молодой дуб, как… слоненок!.. Должен занимать все больше и больше пространства, должен захватывать все больше и больше от жизни!.. Стяжатель он должен быть, да, - стяжатель все новых и новых впечатлений, а не толочься на одном месте!.. И что награбил у жизни глазами художник, тащи в свою мастерскую!.. Но, однако, награбленное это не прячь бесполезно, а пускай немедленно в оборот, - создавай картины!.. Картины, - вот цель жизни художника! А где же писать картины, если нет своей мастерской? Вот Суриков жил в Москве, и что же? Ведь он даже и мастерской своей не имел! Разве это не пощечина искусству? Какая-то полутемная комнатенка, гитара висит на стене, как у ротного писаря, бюст глиняный в углу на полу торчит, - и уж много лет он там торчит, а зачем? Это, видите ли, его, Сурикова, меценат Мамонтов от скуки лепил, - свя-тая реликвия!.. Ну, возьми да и выкинь его ты к черту, - зачем же он у тебя торчит и пыль разводит?.. А комнату для работы над картинами ему, видите ли, Исторический музей дал! Исторический, видите ли, музей должен был ему мастерскую дать, - Сурикову! Автору "Боярыни Морозовой" и "Утра стрелецкой казни"!.. Нет, скажу я вам: мастерская для художника - это… это альфа и омега, - это прежде всего, Петр Афанасьевич, - и сын мой правильно поступил, раз заработал для этого деньги… Это-то правильно, да… Но потом… потом он приезжал продавать за бесценок свою мастерскую, потому что началась война и его должны были взять туда, где отрывают художникам правые руки… чтобы больше уж не думали они о живописи!

- Да ведь кажется… кажется мне, идет дело к тому, что… уж не нужна никому станет живопись вот-вот… - вставил Петр Афанасьевич, лишь только сделал передышку Сыромолотов. - Пушки теперь, пушки картины пишут… И такие это картины, что хоть не смотри их… И, скажу откровенно вам, неприятно, нет, неприятно мне, что я… до этих картин дожил… И го-раз-до бы лучше было мне, если бы, скажем так… умер бы я раньше… перед войной… да.

- А почему же именно было бы лучше? - оживленно спросил Алексей Фомич, не вполне поняв старца.

- Почему?.. - Петр Афанасьевич несколько как бы задумался, но ненадолго. - Потому что умирать человеку надо вовремя, - вот почему… Понял, зачем люди на свете живут, уважение к ним приобрел, - вот… вот тогда ты и помри с миром… "С миром", - это не зря ведь… так говорится… "С миром", а не "с войною"!.. Не "с войною" - вот что… Не доживай до того, чтобы уж и уважать людей было бы тебе не за что… и чтобы… и понимать бы ты даже перестал, зачем люди живут! - Помолчал немного, поглядел на зятя-художника внимательно и договорил: - Не знаю, понятно ли… для вас, Алексей Фомич, я сказал, а только… иначе уж сказать не умею…

- Нет, отчего же, - я вас понял, понял, - успокоил его Алексей Фомич. - Потому и понял, что сам иногда так же думаю… Думаю, да, но-о… не желаю так думать, - в этом разница! Нахожу доводы, чтобы так не думать… и вот почему. Живопись - это мысль, мысль, воплощенная в краски… А без мысли человек - что же он? Мычать, траву щипать и жвачку жевать? И хвост у него непременно вырасти должен: не умеешь мыслить, - махай хвостом!.. После этой войны будет всем ясна катастрофа с мозгом! Способность мыслить замрет надолго, и не у нас только, а во всей Европе… Разве в германской, австрийской, французской, итальянской армиях нет художников, поэтов, молодых философов, людей науки? Есть сколько угодно, и могли бы они вон на какую высоту двинуть человеческую мысль, а их заставляют валяться в грязи в каких-то там вонючих окопах!.. А почему они поз-во-ля-ют, - вот как надо сказать во всеуслышанье, - почему позволяют обращать себя в свиней, известных любителей грязи?.. И что это за Цирцея такая, которая могла обратить их в свиней?.. Это… это сплав Вильгельма, Франца-Иосифа, Николая, Георга, Пуанкаре и еще нескольких негодяев, надевших юбку Цирцеи!.. И разве все другие - не Цирцеи, а того же пола, как и Цирцея, - матери, сестры тех, кто отдан на съедение в эту войну, совсем неспособны ни мыслить, ни даже пикнуть? Разве не могут они все вместе, - только непременно все вместе, - завопить: "До-воль-но!.." Да так завопить, чтобы и никаких пушек не было бы уж слышно?.. Почему же они молчат, хотел бы я знать? Разве они рожают детей и дрожат за них, пока они понимают в жизни столько же, сколько слепой щенок в астрономии, разве затем они все это, чтобы кто-то забрал весь смысл их жизни и обратил их в свиней? Почему все терпят вот уже два года эту сумасшедшую воину и никто не протестует?

- А каким же образом… могли бы они… протестовать? - с заметным любопытством спросил старец, поднимая повыше нависшие было на глаза белые брови. - Писать об этом в газеты? А газетам разве позволят… это печатать? Не-ет! Нет, не позволят такое печатать, нет…

- Выйти на улицы, - вот что должны сделать женщины!.. Выйти на улицы всем, везде, во всех городах и селах сразу, - тогда это будет внушительно! Выйти и кричать: "Довольно!"

Так как Алексей Фомич, увлекшись, сам выкрикнул это, не соразмерив силы своего голоса с небольшими комнатами невредимовского дома, то отворила дверь и вошла обеспокоенно мать Нади, Дарья Семеновна, и Петр Афанасьевич тут же обратился к ней с видом настолько серьезным, что она могла принять его вполне за шутливый:

- Вот что вам надо делать, Дарья Семеновна, - выйти на улицу и там кричать: "Довольно войны!.. Сыты мы вашей войной!.. Прекратить немедленно!"

Алексей Фомич удивился, что старец проговорил это, хотя и сильно тряся головою, но без обычных для него пауз, и, представив свою картину "Демонстрация", на которой он шел вместе с Надей и двумя студентами, братьями Нади, сказал значительно:

- Этот-то выход на улицу и можно будет назвать голосом народа!

О том, что на фронте в Галиции серьезно ранен сын Алексея Фомича, знала уже Дарья Семеновна: он рассказал это ей тут же, с приходу, когда не видел еще старика Невредимова. И она не только покачала сокрушенно головой, но еще и потянулась к его губам своими в знак семейного сочувствия в беде. Нашла и слова утешения, что теперь уж Ваню выпустят в отставку, а что касается бицепса, заметила, что бицепс - это ведь не вся же рука, что и кроме бицепса на руке много мускулов, и авось они приучатся его, этот вырванный бицепс, заменять и двигать руку.

- Да, вот, и в самом деле, - отозвался на это обнадеженный Алексей Фомич. - Лишь бы только пальцы могли шевелиться вполне послушно, лишь бы кисть они могли держать крепко, - кисть, карандаш, уголь!.. Ведь техника-то у него уже есть, - ее бы, технику, не потерять совсем, - совсем, - это важно! - а что она окажется, конечно, неминуемо ниже, чем была, это… это, может быть, и преодолимо, а?.. Лишь бы не было каких-нибудь осложнений при лечении, как это иногда бывает…

Теперь, войдя, Дарья Семеновна глядела несколько непонимающе, почему это вдруг расшумелся Алексей Фомич, и он вложил в ее спрашивающие глаза:

- Женщины, Дарья Семеновна, - ведь это же половина человечества, а после больших войн, - это уж нам говорит статистика, - их становится больше, чем мужчин, и если они о себе не заявляют громко, то кто же виноват в этом? Только они же сами! И мне, - лично мне, - должен вам признаться в этом, - кажется вот теперь, что война их раскачает, и не у нас только, а во всем мире, - культурном, разумеется, мире, который и войну эту затеял… Но у нас в особенности! Если не женщины, то кто же? Женщины должны начать у нас революцию, - вот к какому выводу я прихожу!

Захлопотавшаяся по сложному хозяйству, весьма уже пожилая, мать восьмерых детей, кроткая на вид Дарья Семеновна совсем не похожа была ни на какую деятельницу революции. Она только слабо, одними уголками губ и глаз улыбнулась на то, что было сказано ее зятем с таким подъемом, а между тем ведь ни на одну минуту не могла забыть она, что все пятеро сыновей ее были взяты в армию…

- Дарья Семеновна!.. Телеграмму вам телеграммщик принес, - приотворив немного дверь, но не просовывая в нее даже и головы, сказала в это время кухарка Невредимовых Аннушка, и Алексей Фомич увидел, как сразу угасла улыбка на лице Дарьи Семеновны, как это лицо побледнело.

Точно кольнуло его, поднялся со стула Сыромолотов, чтобы поглядеть в окно на двор. Он уже приготовился увидеть опять того же старичка с суковатой палкой, но телеграмму принес другой, совсем почти еще мальчишка, вида беспечного, даже, пожалуй, озорного, но тоже с кожаной блестевшей на солнце черной сумкой через плечо и с палкой, только гладкой и потоньше, чем у старичка.

- Что бы это могла быть за телеграмма?.. От кого это? - встревоженно спросил Петр Афанасьевич, и голова его при этом не то что задрожала, а как-то даже дернулась раза три.

- В прапорщики, должно быть, произвели Сашу и Геню, - догадался что ответить ему Алексей Фомич: он знал, что пока еще в школе прапорщиков были оба младшие сыновья Дарьи Семеновны.

- А может быть, да… Может быть, так и будет, - пытался успокоить себя старец. - Я забыл уж, когда их туда зачислили, в школу прапорщиков, но могли… могли ведь выпустить и досрочно…

И, подняв брови, зашевелил он губами, чтобы высчитать, вышел ли срок к производству племянников его в прапорщики, но… это оказалось уже ненужным: вошла Дарья Семеновна с телеграммой, которая, как рассмотрел издали Алексей Фомич, не была распечатана ею.

- Ну что? - спросил он ее вполголоса.

- Боюсь я, - прошептала Дарья Семеновна, и Сыромолотов ее понял: он взял телеграмму из ее рук, как-то совершенно бездумно положил ее в карман пиджака и тут же вышел из комнаты.

- Что там, а?.. От кого? - спросил старец, по лицу Дарьи Семеновны стараясь угадать, кто и о чем телеграфирует.

- Это так себе… Это, наверно, пустяки какие-нибудь, - попробовала солгать не только ему, но и себе самой мать пятерых сыновей, служивших в армии.

И прошло еще с полминуты, когда снова приотворилась дверь, и Алексей Фомич, так же как перед тем Аннушка, не показываясь сам и даже ничего не говоря, только поманил ее пальцем.

И она пошла, еле отрывая от пола сразу похолодевшие и очужевшие ноги и держась за сердце. А так как она забыла затворить за собою дверь, то напрягший весь свой слух Петр Афанасьевич слышал, как вскрикнула она: "Петичка!.. Петя!.." - и как потом зарыдала неудержимо, не справившись с материнским горем.

Больше уж незачем было Петру Афанасьевичу спрашивать, что там, в этой зловещей телеграмме: он догадался, что на фронте убит его любимец, в честь его получивший имя свое, инженер-путеец Петя, прапорщик-сапер…

Когда Алексей Фомич, проводив рыдающую Дарью Семеновну в ее спальню и оставив ее там на заботу Аннушки, крупной полнотелой женщины пятидесяти с лишком лет, вернулся в комнату старца, обдумывая на ходу ложь, какую нужно бы было ему сказать, он увидел прежде всего, что голова старца не повернулась к нему: она была неподвижна и как-то неестественно запрокинута на спинку кресла, в котором он сидел, а обе руки конвульсивно шевелили пальцами на его острых коленях…

Глаза старца были открыты, но неотрывно смотрели куда-то вверх, и в них не было уже никакой мысли; рот, с деснами, лишенными зубов, был тоже, как и глаза, широко открыт, но безмолвен…

Пораженный, с минуту стоял Алексей Фомич, глядя только на шевелившиеся пальцы старца, но вот и они перестали шевелиться.

- Что это?.. Обморок… или… - проговорил вполголоса Алексей Фомич и, почувствовав сильную слабость в коленях, опустился на стул и опустил голову.

Он не мог не опустить ее: из нее как будто сразу вылетели все мысли, и только опустив ее и закрыв глаза, оказалось возможным снова начать думать.

Не было во всю жизнь Сыромолотова, чтобы столько обрушилось на него сразу за какой-нибудь час, точно действительно рухнула над его головой крыша и с потолка на него посыпалось, хоть выбегай поскорее из дому.

Он понял, что перед ним не обморок, а смерть, и что этой смерти могло бы не быть вот теперь, здесь, если бы другая смерть не выхватила там, на фронте, брата Нади, которого ему так не привелось даже и увидеть.

Убит Петя, а как именно? Может быть, разорван на куски снарядом так, что и собрать тело нельзя?.. Алексей Фомич в лихорадочном беге мыслей представил было такое разорванное на куски и разбросанное по земле тело, но тут же поднялся…

Он еще раз подошел к тому, с кем только что говорил и с кем говорить больше уже никто не будет, и ему стало страшно. Он хотел было протянуть свою руку к его руке и не мог… Подумал вдруг: "Нельзя мне быть здесь одному дольше". - И пошел туда, где рыдала, - что было слышно отсюда, - Дарья Семеновна.

Открыв дверь ее спальни, он остановился. Почему-то все-таки представилось ему: если сказать о том, что умер Петр Афанасьевич, то это отвлечет Дарью Семеновну от ее горя, как его самого отвлек от личного удара другой, сильнейший удар: так во время нестерпимой зубной боли иные колют чем-нибудь режущим больную десну.

- Дарья Семеновна! - сказал он громко.

Она лежала на кровати, и на плече ее он увидел толстую старую утешающую Аннушкину руку, а сказать громко ему пришлось, чтобы она могла расслышать его сквозь свои рыдания.

- Дарья Семеновна! - повторил он, подойдя. - Встаньте, пожалуйста!.. Посмотрите, что там с Петром Афанасьевичем!

- С Петром… Афанасьевичем? - И поднялось красное мокрое лицо от подушки.

- Да… Ему что-то плохо, - твердо проговорил Алексей Фомич.

И сначала ахнула Аннушка, потом, уперев руки в ее колени, поднялась Дарья Семеновна.

Она смотрела еще заплаканно, она еще вздрагивала от рыданий, подавляемых ею, но когда Алексей Фомич повторил: "Очень плохо!" - поняла его, видимо, так, как ему и хотелось быть понятым.

Она как бы отупела вдруг и стала безвольной и бессильной. Сыромолотов поддерживал ее под локоть, когда она согбенно выходила вслед за Аннушкой из спальни.

Эту спальню ее от кресла с телом старца Невредимова отделяла всего только одна комната в несколько шагов шириною, но Сыромолотову показались чрезмерно тяжелыми и долгими сделанные им шаги.

Он отвернулся к окну, когда обе женщины приблизились вплотную к креслу. Он, художник, всю жизнь стремившийся только к тому, чтобы видеть и запомнить как можно больше людей в каких угодно положениях и при любой обстановке, не в состоянии был теперь оставаться только художником; и даже как-то совершенно непроизвольно обе руки его поднялись к ушам при первых резких вскриках сначала Аннушки, а за ней Дарьи Семеновны.

Должно было пройти несколько не поддающихся подсчету мгновений, пока он, наконец, ощутил в себе решимость подойти к женщинам, а подойдя, заметил, что щеки его вдруг как-то совершенно незнакомо ему захолодило от первых в его сознательной жизни слез.

Глава девятнадцатая

У Аннушки, как знал это Алексей Фомич, часто болели зубы и зимою непременно бывали "прострелы". От зубов обычно она просила в аптеке какой-то "уксус от четырех разбойников", от "прострелов" другое, не менее загадочное средство - "семибратнюю кровь", - и он удивлялся, как такие лекарства отпускали ей в аптеке.

При простреле спины или поясницы Аннушка хотя и не лежала, но, говоря безнадежным тоном: "Вступило!" - двигалась кособоко, поохивала, грела спину и поясницу около кухонной плиты.

Когда она отворяла входные двери Алексею Фомичу, он заметил у нее некоторую кособокость в соединении с мрачностью взгляда, но, видимо, "прострел" был уже на исходе. Теперь же точно выбило сразу из нее то, что "вступило", такой она стала деятельной и подвижной, насколько позволяла ей это тучность.

Вместе с нею Алексей Фомич перенес тело старца на диван, с которого пришлось снять валик и подставить стул, так как после смерти тело как бы вытянулось, оставаясь легким.

Дарья Семеновна уже не рыдала больше, она оцепенело примолкла. И хотя время от времени шептала про себя: "Что же я теперь буду делать?" - но двигалась тоже, держась близ Аннушки, а не зятя.

И когда Аннушка заговорила о том, что надо обмывать тело, Алексей Фомич вспомнил о своей Фене и сказал, что пойдет домой, пришлет ее, а мимоходом зайдет на почту телеграфировать Наде, чтобы приезжала немедленно.

Слишком тяжело ему было в невредимовском доме, и по улице он шел не обычным своим шагом, который местная молодежь назвала "мертвым сыромолотовским", а походкой хотя и пожилого тяжелого человека, но явно спешащей.

Он зашел даже и на почту, - это было по дороге, - но посылать телеграмму раздумал: и самое слово это "телеграмма" теперь казалось ему очень зловещим, и не хотелось беспокоить Надю, которая все равно ведь должна была приехать если не сегодня, то завтра, и успела бы вызвать Нюру, если бы нашла, что та сможет быть на похоронах дедушки, обремененная грудным ребенком, оставив обожженного мужа, за которым тоже нужен был уход.

- Ну, Феня, придется тебе идти к Дарье Семеновне, - сказал он, воротясь домой: - Там у нее и останешься, сколько потребуется: несчастье там.

- Батюшки! - прошелестела Феня, и круглые глаза ее остановились.

- Петр Афанасьич…

- Неужто померли? - догадалась Феня и начала мелко и часто креститься, как бы отгоняя испуг от глаз.

О том, отчего умер Петр Афанасьевич, промолчал Сыромолотов, так как она хорошо знала всех детей Дарьи Семеновны, когда были те еще подростками…

Феня немедля ушла, и он остался один на один со всем тем, что на него так жестоко свалилось в этот день, точно был он тоже дредноут, и один за другим прогремели в нем совершенно нежданные оглушительные взрывы.

А взрывы - это опустошения. При взрывах даже в отдаленно стоящих домах вылетают разбитые стекла окон и гулко хлопают, открываясь, двери. И вот такой дом открыт настежь, - и входи в него кто хочет войти.

И не входили уж даже, а вламывались, врывались такие гости, которые и совсем не нужны были хозяину, "как воздух для дыхания", и уходить не хотели…

Вот дня через два похоронят Петра Афанасьевича, а перенесет ли этот перелом в своей жизни Дарья Семеновна? Не ляжет ли на него, художника, тяжкая обуза с невредимовским домом и в такое время, когда стремительно падают в цене деньги, растут неимоверно на все цены и наследники оставшейся от старца собственности разбросаны по разным фронтам?

Эту собственность надо сохранить для них, а между тем совершенно ведь неизвестно, что будет дальше. Непонятно даже, нужно ли сохранять эту недвижимую собственность, неизвестно, и как вообще можно что-нибудь сохранить, не только недвижимость, когда все так стремительно движется во что-то неизвестное еще пока, но уже явно обильное смертями.

Назад Дальше