- Нет, это отпало еще до приезда комиссии… А что касается поведения матросов при тушении пожара на "Марии", то оно, как теперь выясняется, было прямо геройским!.. Я ведь что же мог видеть сам лично, когда в самом начале катастрофы сброшен был тентом в море? А комиссия именно на это обратила внимание, сколько матросов пострадало во время борьбы их с огнем!.. По материалам этой комиссии картина получилась совершенно обратная: не то, как преступно и подло губили свой корабль матросы, а то, как они его отстоять пытались! Вели себя, как им полагается вести себя в бою с противником, а из них преступников хотели сделать!
- И что же все-таки, - перегрелся порох или вообще там какие-то химические процессы, как вы говорили, от чего и взрывы? - спросил Сыромолотов.
- Нет, я слышал, что эту версию совершенно отбросили… Порох будто бы был лучшего качества, новейшего производства, - прошлогодний, - испортиться не мог… И перегреться не мог, так как там температура, в крюйт-камере, не была такой уж очень высокой. У нас на Сухарной балке лаборатория есть, там занимаются этим делом, - порох исследуют, когда его получают, - должен, впрочем, сказать, что я там никогда не был и как там исследуют, - этого не знаю. Знаю только, что подозрение с пороха комиссией снято: порох, дескать, безгрешен. Но вот газы в крюйт-камере, легко воспламеняющиеся газы, - эфир, спирт, ведь они были же… Ведь зачем-нибудь соблюдалась там вентиляция… Так что если, например, вздумалось закурить там матросам, без всякого злого умысла, зажечь спичку, закурить, горящую спичку бросить, как это делается, на пол, - мог ли от этого, - называется это "неосторожное обращение с огнем", - мог ли произойти взрыв, - да ведь чего взрыв? - Снарядов!.. Решила комиссия, что не мог… Большого количества газов скопиться не могло, и от спички они бы не воспламенились. Оставалась, значит, только одна причина: злой умысел.
- Чей? - спросила Надя.
- В этом-то и был весь вопрос для комиссии: чей именно? Опрошено было триста с чем-то человек и ведь не только нашего экипажа, и с "Екатерины", и с "Евстафия", и даже из портовых рабочих, - все этот злой умысел искали. Если он умысел, если он вдобавок еще и злой, то кому же он мог прийти в голову? Своим, которые воюют, отечество и в частности Севастополь защищают, или чужим, которые с нами воюют, нам хотят нанести как можно больше урона, - то есть зла, - так как для следствия послали из Петрограда все-таки умных людей, а не чиновных болванов, то они и пришли, очевидно, к единственно умной мысли: гибель сильнейшего линейного корабля могла быть на руку только нашим врагам; они, враги, с какими мы воюем, и подослали своего шпиона, - или как хотите его называйте, - человека, конечно, и смелого, и ловкого, который сам лично каким-то образом проник в крюйт-камеру…
- Как же он мог проникнуть внутрь "Марии"? А вахты ваши на что тогда сдались? - спросила Нюра.
- Вахты?.. А если, например, ремонт на корабле и приходит партия портовых ремонтных рабочих. Вот между ними, этими рабочими, и мог проникнуть к нам шпион… который, разумеется, уже несколько месяцев, может быть, тому назад залез в портовые рабочие и, конечно же, был он отличный рабочий и на лучшем счету у своего портового начальства. И ему могли вполне доверить всю партию, какую он привел на "Марию", и как же было его не пропустить вахтенным? А у нас недавно был именно такой случай, - портовые рабочие на "Марии" были и что-то чинили.
- Вот видите! - вставил Сыромолотов. - Чинили!.. И при-чинили!
- И один из них, действительно, мог при-чинить… величайшее зло, - поправил его Калугин.
Однако Нюра, как наиболее знающая порядки на военных судах из всех, кто теперь слушал ее мужа, задала ему недоуменный вопрос:
- Как же все-таки он мог проникнуть туда, где снаряды были? Ведь там должен же был стоять матрос на вахте? И дверь-то туда заперта, я думаю, или нет?
- Тут есть что-то и для меня не совсем понятное, но я слышал, будто комиссия, каким-то образом побывав на "Екатерине", - "Мария" была ведь одного типа с "Екатериной", - сделала там открытие, что можно было проникнуть через орудийную башню. Для меня лично это - дело темное, я - моряк, как говорится, не серебряный, а мельхиоровый, но вот почему на это не обратили внимания дальнего плавания, настоящие моряки? Теперь, конечно, когда "Мария" лежит уже на дне, поздно изучать ее устройство, но главное, что хоть клевета на экипаж самой "Марии" развеяна, и я, как видите, на свободе. Что касается числа взрывов в крюйт-камере, то их было не три, не четыре, а больше, только те были слабые. Время их было записано на "Екатерине" в вахтенном журнале; эти записи велись, пока командир "Екатерины" по своему почину или по приказу Колчака не отбуксировал свой корабль на катере подальше от "Марии". Нашему командиру Кузнецову и старшему офицеру Городысскому Колчак приказал оставить "Марию". Теперь по Севастополю везде ходят патрули, и туда новому человеку лучше не показываться, но почему же прежде было такое благодушие? Ведь несомненно, что тот мерзавец, который взорвал "Марию", действовал не один. Несомненно, что и в Кронштадте живут себе такие же типы и даже связи блюдут с немецким флотом… Крейсер "Паллада" погиб от немецкой подводной лодки буквально в минуту: только что шел и вдруг - одни только деревяшки плавают, а "Паллады" нет… Можно думать, что теперь уж и в нашем флоте такой катастрофы в своей же бухте больше уж не будет, однако цену за науку взяли с нас дорогую. Раз имеешь дело с таким врагом, который все твои секреты отлично знает, то…
- Кстати, "секреты" вы сказали, - перебил Сыромолотов. - Что же теперь, после этой следственной комиссии, будут писать что-нибудь в газетах?
- Едва ли… Едва ли разрешат это, - поморщился Калугин. - И какой смысл писать о гаком своем поражении? Ведь это поражение без боя, притом же совершенно бесславное. Зачем писать об этом? Для пущего торжества нашего противника? Чтобы во всех немецких и австрийских газетах поднялся трезвон, чтобы еще тысяча человек там, в Берлине и Вене, записалась в шпионы ради совершения таких геройских поступков? Конечно, лучше будет с нашей стороны об этом промолчать. Навели тоску на Севастополь, так хотя бы не на всю Россию. Прошляпили дредноут и молчите, и смотрите во все глаза, чтобы опять чего-нибудь не прошляпить.
- Ну, кое-что сво-бод-но могли бы прошляпить, как вы выразились! - пылко сказала на это Надя, и Калугин ее понял.
- Кое-что прошляпить - это совсем другая материя!.. Да это и никто не назовет "прошляпить", - разве только махровые черносотенцы, которых сколько же по сравнению с людьми здравого рассудка? Горсть!
- Пусть даже и не горсть, а целый миллион! - поправила Надя.
- Даже, скажем, пять миллионов, - поправил жену Алексей Фомич.
- Пусть десять даже! - поправила художника Нюра.
- Хорошо, пусть миллион, пусть пять миллионов, пусть десять, - со всеми тремя согласился Калугин, - все-таки это незаметное меньшинство.
- Гм… Меньшинство, вы говорите? - оживился вдруг Сыромолотов. - А если это меньшинство будет состоять из таких, как злоумышленник, погубивший и дредноут, и несколько сот человек? Ведь у этого меньшинства будут в распоряжении и умы, и таланты, и даже, пожалуй… пожалуй, как бы сказать, - пожалуй, даже помощь со стороны тех, с кем мы сейчас воюем, а?
- О чем вы это, Алексей Фомич? - встревоженно обратилась к нему Дарья Семеновна.
- Да тут, Дарья Семеновна, ничего нет страшного, - успокоил ее Алексей Фомич. - Только как говорилось в старину: с одной стороны нельзя не признаться, а с другой нельзя не сознаться.
А Калугин, отвечая ему, заговорил:
- Пришлось мне как-то слышать на эту тему: "Нас все равно, как мурашей, - куда же с нами справиться? Поди-ка передави всех мурашей в лесу! С ума сойдешь, не передавишь!" - говорил это один матрос другим, а я шел мимо и слышал. Вот что такое огромное большинство, Алексей Фомич! Дредноут "Мария" - он ведь был народное достояние, а не чье-либо личное, и экипаж на нем был кто же как не народ? А в меньшинство кто же попадет? Какая-нибудь дюжина… пусть даже две… пусть три всяких кранихов. Вам приходилось, конечно, как художнику, видеть муравьиные кучи в лесу, а мне тем более они знакомы, поскольку я - лесничий. Вот у меня и вертится все в мозгу. Нас, как мурашей: всех не передавишь. На то, что передавить могут многих, оказалось, вполне готовы, и это не пугает - война как война! Необходимые издержки.
- Так же, как и при взрыве "Марии", - вставил Алексей Фомич, - много погибло, но… гораздо больше все-таки осталось.
- И кто остался, те стали гораздо умнее, - поддержала мужа Надя.
- Да уж смерти посмотреть в глаза, - поумнеть можно, - согласился Калугин. - И мне представляется весь наш фронт от Черного моря до Белого моря. По полукружью сколько людей там поумнело! Ведь это не десятки, не сотни тысяч, а все те же миллионы. Войны тем и любопытны для постороннего наблюдателя, конечно, что благодаря им люди быстрее все-таки движутся вперед…
- К новым войнам? - досказал по-своему Сыромолотов.
- Если хотите, - да, к новым войнам, пока…
- Что "пока"? - очень живо спросила Надя.
- Пока не упрутся в стенку, за которой войн уже предвидеться не будет.
- Я вас понимаю, Михаил Петрович, - улыбнулся, глядя в это время в возмущенные глаза Нади, Алексей Фомич. - Упрутся в стенку потому, что увидят: черт возьми, какой же убыточный путь прогресса эта самая война! Где-то я читал о двух шотландских кошках, которые дрались между собой до того, представьте, яростно, что от них остались всего-навсего одни хвосты! Так вот чтобы такого грустного пейзажа не получилось на полотне Земли, начнут грядущие поколения думать: а нельзя ли как-нибудь обойтись друг с другом поделикатней, чтобы не вспоминали историки с сокрушением сердечным: "Эх, был когда-то девятнадцатый век! До чего же необыкновенно золотой был этот покойничек!"
И так горячо вырвалось это у Сыромолотова, что все, включая и Дарью Семеновну, улыбнулись.
1951–1956
Зауряд-полк
Глава первая
Миллионы
I
Только что кончился первый месяц мировой войны, когда в канцелярии одной из ополченских дружин, расположенных в Севастополе, с утра сошлись: заведующий хозяйством подполковник Мазанка, командир роты, поручик Кароли, адвокат из Мариуполя, грек, и недавно прибывший в дружину, назначенный начальником команды разведчиков, прапорщик Ливенцев, призывом в ополчение оторванный от работы над диссертацией по теории функций.
В приказе по дружине было сказано, что они трое в этот день должны были, как члены комиссии, обревизовать месячную отчетность эскадрона, хотя и причисленного к дружине, но стоящего где-то в отделе, а где именно - этого не мог объяснить им командир дружины полковник Полетика. Впрочем, этот странный человек редко что мог объяснить, и теперь он, коротенький, бородатый, голубоглазый, близкий к шестидесяти годам, но больше рыжий, нежели седой, сидя у себя за столом в кабинете, говорил им:
- Так вот, красавцы, вы уж там смотрите, наведите порядок у этого ротмистра… вот черт, - совсем забыл, как его фамилия!.. Лукоянов, а? Или Лукьянов? С усами такими он черными.
- Лихачев, кажется, - сказал Мазанка.
- Ну вот - конечно… конечно, Лихачев!.. Вы там хорошенько… Кстати вот тут у вас один красавец - математик. Он сосчитает, что надо. На Северной стороне это… эскадрон этот… Туда поедете…
- На Северной? Я что-то не видал на Северной кавалерии… - качнул серой от проседи головой долгоносый Кароли, очень загорелый, почти оливковый, приземистый и излишне полный.
- На Северной артиллерия, - сказал Мазанка, - а кавалерия наша, кажется, в Балаклаве…
- Вот, черт знает, "кажется". Заведующий хозяйством должен знать, а не то чтобы "кажется"! В Балаклаве же, конечно, а не… не на этой, как ее называют?.. На Северной! Не на Северной, нет, а, разумеется, в Балаклаве.
И даже как будто рассердился немного Полетика, а Ливенцев, еще не привыкший к нему и удивленно его наблюдавший, с наивностью кабинетного человека, имеющего дело с точными и строгими рядами формул и цифр, поднял брови, присмотрелся внимательно к своему командиру и сказал весело:
- Вообще, господин полковник, этот таинственный эскадрон надо во что бы то ни стало разыскать и… распечь за то, чтобы он не прятался!
Высокий, с подстриженной бородкой, еще не старый, темноволосый, говоривший певучим тенором, единственный из трех, красавец Мазанка посмотрел на Ливенцева неодобрительно, но Полетика думал, видимо, о другом и даже не расслышал того, что сказал этот худощавый, но крепкий, со стремительным профилем прапорщик, он копался в это время в бумагах и бормотал:
- Шоссе… шессо… шессо… Сколько там шессо? Двенадцать верст?.. До Северной… то есть до Балаклавы… Возьмите линейку, кучер вас довезет.
- А когда вернемся - вам доложить? - спросил Мазанка.
- Доложить? Гм… Доложить-доложить, - а что тут такое докладывать? Напишите рапорт по форме, - там посмотрите, как это пишется, по какой форме… Доложить!.. Будто там вы у него обнаружите что-нибудь, у этого ротмистра… Лоскутова… Я его видел, помню… Усы такие длинные, черные… Ну, идите, черт возьми, что же вы стоите?.. Куда-то девал пенсне, а без пенсне я как… как баба без юбки…
- Вот пенсне! Под бумагами, - подал ему пропавшее пенсне поручик Кароли, и все вышли из кабинета, а прапорщик Ливенцев, выходя, любопытно обернулся на этого командира тысячи человек ополченцев и шепотом спросил Кароли:
- У него что такое? Размягчение мозга?
На что Кароли, - он был тоже веселый человек, - ответил:
- Накажи меня бог, - его надо сделать начальником штаба при верховном главнокомандующем на место генерала Янушкевича!
Канцелярия была унылая, насквозь прокуренная комната, дощатой перегородкой отгороженная от остального длиннейшего каменного сарая, принадлежавшего порту. И столы и скамейки в канцелярии были кое-как сколочены из плохо оструганных досок, причем больше всего привлекла внимание Ливенцева в первый день, как он здесь появился, надпись крупными, старательными готическими буквами на деревянной перегородке: "Приказист", и под этой надписью другая, на спинке какого-то подобия стула: "Стул приказист". Это странное слово очень смешило Ливенцева.
Ополченцы за перегородкой размещались просто на полу, на соломе. Ходили они в своей одежде; винтовок им не выдавали: были только учебные, служащие для практики в разборке и сборке, и то не трехлинейки, а берданки. Впрочем, усиленно говорили в штабе крепости, что скоро прибудут откуда-то японские винтовки времен русско-японской войны. Ввиду строжайшего запрещения каких бы то ни было отпусков по три-четыре человека из роты пропадали ежедневно в самовольных отлучках, и Ливенцеву приходилось производить каждый день по нескольку дознаний и изобретать для провинившихся ополченцев обстоятельства, смягчающие их тяжкую вину, так как уходили отцы семейств, больше чем сорокадвухлетние степенные дяди, схваченные мобилизацией на полях и не успевшие распорядиться по хозяйству. Они оборачивались за несколько дней, сами понимая, что уж раз запрещено, надо спешить, и умоляюще глядели в глаза Ливенцеву, давая свои показания.
С крутого берега над портовыми сараями видна была вся бухта с боевыми судами и внешний рейд с тральщиками и сторожевым крейсером. В первый день, как приехал сюда Ливенцев, все боевые суда были густо обвешаны матросскими рубахами и подштанниками, так как был день мойки белья, и смешливый Ливенцев долго хохотал над таким преувеличенно мирным видом грозных судов.
Стоял золотей сентябрь. Погода была великолепная. Всюду валялись арбузные и дынные корки. И хотя прапорщика Ливенцева стесняла шашка, которая все съезжала наперед и норовила попасть между ногами, и хотя очень надоедало то, что все время надо было подносить руку к козырьку, принимать или отдавать честь, все же куча свалившихся на него обязанностей, самых неожиданных и большей частью для него непостижимых, занимала его чрезвычайно; с непривычки к такой суете он к вечеру очень уставал и тупел. Главное, его, до призыва имевшего дело только с безмолвными рядами математических выкладок и с очень молчаливой старухой-матерью, вдруг бросило в людской водоворот, причем одни люди зависели от него, от других зависел он сам, а третьи, ничего не понимавшие в теории функций, вдруг почему-то оказались его товарищами.
Он не успел еще отвыкнуть от того, что считал важнейшим своим делом, и привыкнуть к мысли, что самое важное теперь, даже и в его жизни, как и в жизни всех кругом, вот эта самая, месяц назад начавшаяся война. Его еще не прищемило войной даже до боли, в то время как для миллионов кругом война была уже смерть. И хотя каждый день читал он газеты и телеграммы с театра военных действий, все-таки он представлял себе то, что там делается, только так, как это писалось в донесениях: наши войска победоносно наступали в Галиции, брали один за другим города, и десятки тысяч пленных, и огромные стога снарядов, стоявшие на австрийских полях, и как будто ничего не теряли сами, - прогулка, феерия!.. Как и всем кругом, читавший только русские газеты, ему казалось, что война для Австрии дальше уже немыслима, остается только просить пардону, что месяца через два немецкие державы заговорят о мире, а он снимет эту чрезвычайно неудобную шашку и снова засядет за диссертацию вплотную и закончит ее в назначенный себе самому срок, если начнет работать усерднее и наверстает потерянное время.
Походка у него была с неверным постановом ног и ныряющая - всем корпусом и особенно правым плечом - вперед.
Так как теперь, когда они трое шли к ожидавшей их линейке, было еще утро и он не успел устать, то все кругом было ярким для его глаз: и блеск солнца на отшлифованных подковами и железными шинами булыжниках мостовой, и пара сытых, но секущихся серых лошадей в линейке, и зеленый овод, вившийся над лошадьми, и даже то, что фамилия кучера-ополченца оказалась Блощаница.
И когда они уже ехали, выбираясь из провалья к базару, чтобы попасть оттуда на Балаклавское шоссе, немолодой уже, долговязый белобрысый офицер верхом на прекрасном гнедом белоногом коне попался им навстречу, и Мазанка крикнул ему:
- Корнет Зубенко! А мы к вам!
Корнет остановил коня, Блощаница придержал свою пару серых, и Ливенцев тоже узнал корнета, - они познакомились дня два тому назад на Нахимовской просто потому, что одни и те же буквы - инициалы названия дружины - и цифры были на их погонах, но Ливенцев думал, что он артиллерист. Мазанка певучим своим тенором говорил Зубенко:
- Про вас я совсем забыл! Ведь вы в эскадроне у Лихачева!
Гарцуя около линейки, Зубенко, человек очень скромного вида, даже как будто застенчивый, вообще не потерявший еще способности краснеть, толстощекий и красногубый, пожал всем троим руки широкой в запястье рукой и спрашивал удивленно:
- К нам? Зачем к нам? Ревизовать отчетность! Вот как!