Ценский Том 10. Преображение России - Сергей Сергеев 25 стр.


- Правда, это больше касается ротмистра Лихачева, чем вас… А конек у вас славный! - говорил Мазанка.

- Горячится… Но я все-таки приеду, - у меня тут сегодня немного дел… Фураж замучил… Вот только узнаю насчет сена, и назад… Конечно, ведь вы и обедать будете там у нас? Я к обеду поспею приехать… Всех благ!

И они разъехались, и, следя за его посадкой, Кароли сказал презрительно:

- Э-э, корнет тоже, а сидит - как собака на заборе!.. Накажи меня бог, все эти, из отставных которые, ни к чертовой матери не годятся.

А Ливенцев заговорил оживленно:

- Господа! Вот какая штука! Я было забыл совсем: наш доктор Моняков что сказал мне об этом корнете… Дело было на Нахимовской, дня два назад. Стремлюсь зайти в магазин, купить колбасы. Попадается на улице вот этот, как оказалось, корнет Зубенко. Вижу по погонам - наш брат! Сказали друг другу по два теплых словца. "Давайте, говорю, в магазин зайдем, по фунту колбасы купим". Как шарахнется от меня мой корнет Зубенко! "Что вы, говорит, колбасы! Теперь колбаса уже стала восемь гривен фунт. То есть, я о чайной говорю, о двадцатикопеечной, а к другим сортам и приступу нет!.." И от меня тягу! Я смотрю, - тужурка на локте заплатана, и так весь вид какой-то потертый хотя и не голодающий отнюдь. Думаю: может быть, семейство большое, - нуждается… А тут сзади наш доктор подходит, Моняков, говорит: "Это кто такой от меня помчался?" - и вслед корнету смотрит. "Почему, спрашиваю, от вас, а не от меня?" - "Потому что вы его не знаете, а я знаю!" - "Если даже он вас обокрал, доктор, простите ему, говорю, ради его бедности!" Доктор мой даже рот разинул. "Как так "бедности"! - кричит. - Да у него шестьдесят тысяч чистого дохода с одних только недр! Французы ему аренды за антрацит платят! А имение-то три тысячи десятин, - дает оно что-нибудь или один убыток?"

- Как три тысячи десятин? - спросил Мазанка.

- Как шестьдесят тысяч доходу? - одновременно спросил Кароли.

- Не знаю уж как! Оставляю это на совести доктора.

- Это миллионное состояние, что вы!.. - возмутился Кароли. - У такого чтобы миллионное состояние? Не может быть! Шестьдесят тысяч, считайте даже по шесть процентов, - вы математик, не будете спорить, надеюсь, что в земле у этого Зубенко миллион!

- А три тысячи десятин земли, - если черноземной, под пшеницей… И не заложена… А какой ему смысл ее закладывать, шестьдесят тысяч получая?.. Как вы эту землю считаете? По триста пятьдесят, меньше продать нельзя… Вот вам еще миллион! - подсчитал Мазанка.

- Выходит, два миллиона! Вот поди же! - удивился теперь и Ливенцев.

- Накажи меня бог, я бы такого и в письмоводители к себе не взял! А у него состояния два миллиона!

- Да ведь, может быть, все пустое, - счел нужным утихомирить Кароли Ливенцев. - Доктор наш ведь земец, поэтому радикал… И чуть что - кричит: "Это вы прочитаете во "Враче"!" Корреспондент, видите ли, журнальчика "Врач"… Наверное, он здорово преувеличил.

- А ротмистр Лихачев не из тех ли мест, где станция "Лихачево"? - спросил Кароли Мазанку.

Но на этот вопрос ответил не Мазанка, а кучер - Блощаница. Он сидел на передке, устроив ноги по сторонам дышла, но при вопросе Кароли обернул рябое бородатое лицо к нему в упор и сказал с радостной ухмылкой:

- Это же, вашбродь, ихнее имение там и есть, а как же!.. И даже там у них при воротах две пушки стоят…

- Пушки даже? Вот как? Очаковских времен?.. А именье богатое?..

- Именье выдающее!.. Я эти места хорошо знаю… Я у господ Подгаецких, поблизу, служил в кучерах, и сколько разов я их к Лихачевым в гости возил!..

Выехали, наконец, на шоссе. Зажимая носы, проехали мимо свалок. Потом стали попадаться по обеим сторонам шоссе какие-то небольшие усадебки с виноградничками, садами и даже небольшими клочками стерни по известковому овражистому плато.

- Вот где люди пшеницу сеют, - где самая крейда, або алебастр, - кивнул на эти клочки стерни Блощаница. - А что касается Лихачева-помещика, то у него с десятины если не полтораста пудов снимают, то бывало даже и так, что все двести!

И пока ехали до Балаклавы, - Ливенцев это видел, - никак не могли успокоиться ни подполковник Мазанка, ни бывший адвокат, поручик Кароли, ни даже кучер Блощаница.

В имениях и десятинах, - много ли их или мало, - ничего не понимал Ливенцев. Ему было тридцать семь лет, но он как-то так расположил свою жизнь, что ничего не пытался сделать в сторону десятин, имений, угольных копей, миллионов, даже просто сколько-нибудь прочных условий жизни. Он даже и не служил нигде в последнее время, а жил случайными уроками, и меньше всего в жизни понимал он то, что было предметом внимания многих: богатство.

Он вышел из семьи, в которой никогда не было того, что называется достатком, и в то же время никто не говорил ни о бедности, ни о богатстве. Отец его был пианист, он тоже в молодости неплохо играл и даже колебался, когда окончил гимназию, куда ему поступить - в университет или консерваторию, и, среди колебаний этих, поступил вольноопределяющимся в пехотный полк, чтобы отбыть повинность. Потом затянул он и студенческие годы, так как три раза менял факультеты. Он был холост. Мать-старуха нуждалась уже не во многом. Он, как говорится, легко относился к жизни. И в то же время, как многие кабинетные люди, любил вплотную наблюдать людей, то есть буквально вплотную, очень приближая свое лицо к каждому новому лицу, хотя близоруким он не был.

У него было большое любопытство к человеку, как совершенно неповторимому среди других человеческих особей существу. Возможно, что это было в нем просто пифагорейство, но он как-то про себя вычислял задачи человеческих лиц и составлял невнятные еще, зыбкие еще в своих основаниях, но возможные по идее формулы человеческих лиц в состоянии покоя, человеческих жестов, походок, манер говорить, глядеть, улыбаться, смеяться, сердиться, негодовать, приходить в ярость. Он был больше человекоиспытатель, чем соучастник жизни тех, с кем приходилось ему жить вместе, и теперь, на пути к Балаклаве, приближая свое отнюдь не близорукое лицо то к лицу Мазанки, то к лицу Кароли, он был доволен, что вот расшевелил их тем, чему сам не придал никакого значения, - рассказом о корнете Зубенко, который был возмущен дороговизной колбасы до того, что не хотел ее покупать, и наглыми накидками военных портных до того, что стоически продолжал носить старую, заплатанную кадровую тужурку…

И широколицему рябому Блощанице он был благодарен за его вовремя вставленные пушки у лихачевских ворот и полтораста-двести пудов пшеницы на баснословном лихачевском черноземе.

II

Балаклавские греки, смуглые Кости и Юры, были очень недовольны войной. Все они были рыбаки и жили морем; теперь их не пускали в море ни днем, ни ночью. Теперь на берегах расположились батареи, в их домишках - солдаты-артиллеристы. Им оставили бухту для мережек, но в мережки попадала несчастная рыбья мелочь - барабульки и карасики, величиной в пятак, и Кости и Юры ходили похудевшие, почерневшие, мрачные. Напрасно они жаловались военному начальству и спрашивали, чем же теперь им жить. Начальство коротко отвечало: "Война!" Так было в Балаклаве только тогда, когда заняли ее англичане шестьдесят лет назад, но это помнили только очень старые люди, и от тех времен остался в полной неприкосновенности только один небольшой дом, комнатки в котором были в два аршина высотою. И уходить за рыбой по ночам, оставлять своих жен на произвол солдат тоже боялись Кости и Юры. И когда линейка въехала в Балаклаву, на все вопросы Блощаницы, где здесь квартирует эскадрон ополченцев, Кости и Юры мрачно отвечали: "Почем знаем?" - и отворачивались хмуро. И только когда Кароли весело заговорил с ними по-гречески, очень удивленные, они показали, как проехать к эскадрону. Но по-гречески же спросили они Кароли: если нельзя ловить рыбы в море, то чем же им жить? И по-русски ответил им Кароли: "Почем знаем?"

Это был дом какого-то немца, выселенного на Урал, вместительный дом с большими табачными сараями: у немца были табачные плантации. Теперь в этих сараях устроили конюшни, поблизости расквартировали людей, а сам Лихачев и Зубенко и небольшая канцелярия эскадрона разместились в доме.

В тужурке, расстегнутой на все пуговицы, в синих рейтузах старого образца, в вышитой тонкой рубахе, с сигарой во рту, ротмистр Лихачев сидел на веранде и читал "Русское слово". Приезд ревизионной комиссии очень его удивил, и он, улыбаясь приветливо, все-таки широко раскрывал выпуклые черные глаза. У него был прекрасный открытый лоб без морщин, пухлые щеки, безукоризненно выбритый круглый подбородок, и усы, так запомнившиеся полковнику Полетике, действительно были из таких, которые запоминаются: холеные, завитые обдуманными кольцами, черные породистые усы… В то же время Ливенцеву подумалось, что из него, по внешности, мог бы выйти хороший дирижер румынского оркестра.

Когда Мазанка объяснил ему, что вся эта ревизия - простая проформа, что она назначена командиром бригады по обеим дружинам, что он, ротмистр, отнюдь не является каким-то преступным исключением, Лихачев сделался исключительно приветлив, тут же крикнул писаря, а писарь тут же достал нужные книги и счета, и ревизия началась без проволочек и закончилась в какие-нибудь полчаса.

Комиссия нашла все в полнейшем порядке, и Лихачев, как хороший хозяин, вполне довольный неожиданными, но любезнейшими гостями, повел их по конюшням показывать лошадей своего эскадрона, так как ученье уже кончилось и люди были распущены на обед.

Посмотрели лошадей. И Мазанка и Кароли оказались любителями этого вида животных и большими его знатоками, Ливенцев же смотрел на лошадей сначала с любопытством, ему присущим, потом однообразие их форм начало его утомлять. Безусловно гораздо больше, чем все лошади эскадрона, занимал его сам ротмистр Лихачев.

Он держал себя так, как будто дело было не в какой-то там Балаклаве, а в его имении, где у ворот исторические пушки, а на воротах, может быть, даже и львы, где, конечно, старинный липовый парк и объемистые амбары, способные вместить баснословные урожаи пшеницы.

Когда дошли до последней лошади и показывать больше уж было некого и нечего, Лихачев сделал широкий пригласительный жест и сказал:

- А теперь, господа, прошу ко мне, закусить! Познакомлю вас с моею женой…

Упоминание о жене ротмистра заставило всех наклонить головы с особым почтением, почиститься щеткой, у медного рукомойника тут же на веранде вымыть руки и пригладить волосы.

Мебель в столовой, конечно, была оставлена сосланным немцем, но прекрасное столовое белье с красиво вышитыми метками на салфетках, свернутых в трубочки, серебряные кожи, вилки и ложки, несомненно, были привезены ротмистром из его Лихачевки. Ливенцев подумал даже, что и две бутылки вина были добыты не здесь и не в Севастополе, из каких-то тайников, доступных сведущим людям, а из старинного запаса лихачевского погреба, так как вино оказалось старых годов и дорогих цен.

Очень искусно, и, конечно, не эскадронным поваром, а домашним, из Лихачевки, был сделан соус для закуски под водку, стоявшую в граненом графинчике.

За стол не садились, конечно, ожидая, когда выйдет жена Лихачева, и она вошла, наконец, с густо-коричневой, совершенно голой, лупоглазой собачкой на руках, и по сторонам ее важно вошли еще две лохматых болонки и издали, при виде незнакомых людей, какой-то однообразный, придушенный звук, непохожий на лай, непохожий даже и на урчанье: по-видимому это было приветствие, по крайней мере так понял Ливенцев, сейчас же про себя окрестивший жену Лихачева Цирцеей.

Она была высокого для женщины роста, но не из полных и не из молодых, - лет сорока. Лицо ее казалось желтоватым даже под пудрой, под глазами заметные круги, глаза невнимательные, скользящие, значительно уже выцветшие; на обеих тонких руках браслеты с розетками камней, брошка-камея, на плечах пуховый светло-синий платок… Оттого, может быть, что все время дрожала своим коричневым голым тельцем собачка на ее руках, у Ливенцева получилось впечатление, что зябкой была сама эта Цирцея, следом за которой денщик внес осторожно за ушки большую фаянсовую миску с супом.

- Накажи меня бог, если я когда-нибудь видел таких собачек! - искренне сказал Кароли, когда представил их всех жене своей Лихачев и усадил за стол. - Что это за порода такая?

- Это африканка, - и Цирцея укутала ее своим пуховым платком. - Наступает осень, и ей, бедняжке, становится уж холодно…

- Она имеет способность лаять или совсем безмолвна? - полюбопытствовал Ливенцев.

- Попискивает, как цыпленок, - ответил за жену Лихачев. - Вообще же она тут испытывает большие неудобства, как и мы с женой… Надеемся, впрочем, что неудобства эти кончатся месяца через два… на худой конец - три… И мы опять домой - в имение.

- Вашими устами бы мед пить! Я уж тоже соскучился по имению, - сказал Мазанка и объяснил Лихачеву, в каком уезде находится его имение и кто там у них предводитель дворянства.

- Потревожили нас в наших родительских гнездах, а зачем? - раскатисто и веско говорил Лихачев, наливая по рюмке водки. - И какие огромные затраты государства на эти "апольченьские" дружины, до которых дело, разумеется, не дойдет! В декабре мы, конечно, подпишем мир!

- Это было бы гениально! - подхватил Ливенцев. - Но почему все-таки вы думаете, что в декабре мир?

Лихачеву, видимо, не понравился не самый этот вопрос, а тон вопроса, и он ответил снисходительно:

- А потому я так думаю, что война ведется в спешном порядке, что и понятно при современных э-э… вооружениях. Об австрийской армии можно сказать, что она уже почти не существует. Она совершенно де-морализована и бежит… или сдается массами… вот-вот мы обойдем Германию с левого фланга. А с юга - французы, а с запада - англичане. Не беспокойтесь! Вильгельм весьма неглуп и на карту всего ставить не станет. Платить по счетам придется Австрии, и она заплатит по-ря-дочно!

- Так что нам, вы думаете, она заплатит Галицией? - спросил Ливенцев.

- Галиция уже наша! - сказал Лихачев.

- Выпьем за Галицию, что же, а? Галиция так Галиция! - предложил веселый Кароли.

А когда выпили за Галицию, Лихачев добавил:

- Кроме Галиции, мы, может быть, и Буковину получим. Но самое важное, что мы получим, это - Константинополь и проливы!

- Послушайте, что же это вы! - удивился Ливенцев. - Откуда это вдруг Константинополь? И почему проливы?

- Как почему проливы? Вот это мне нравится! - удивился и Лихачев. - Из-за чего же мы с вами призваны, как это называется, кровь проливать? Конечно же из-за проливов! Что нам за корысть в Галиции? Галиция что нам такое даст? Это - земля бедная… Мы вон на владения в Средней Азии ежегодно огромные деньги тратим, и на Галицию, может быть, придется тратить, а вот проливы заполучить - это большой будет плюс.

- Почему большой плюс? - не понял Ливенцев и присмотрелся к Лихачеву, вытянув тонкую шею, и снова нашел, что если его разоблачить из тужурки и рейтуз и нарядить соответственно, то какой бы внушительный и типичный вышел из него дирижер румынского оркестра!

Но Кароли не дал ответить Лихачеву, он сказал горячо и с обидой:

- Если война и к новому году окончится, все-таки я на ней потерял уж тысяч двадцать!.. Накажи меня бог, не меньше двадцати тысяч!

- А каким образом потеряли? - спросила жена Лихачева, причем за обедом она действовала только одной правой рукой, а левая все как-то порхала по дрожащему тельцу лупоглазой африканской собачки.

- Мой старинный клиент умер один - грек Родоканаки, экспортер-хлебник, и нужно было трех оболтусов в наследство вводить… Считанные деньги были! - выпятил толстые губы Кароли. - Теперь уж эти денежки другой получит, а ведь я за ним как ухаживал! Как за родным отцом! Перед самым объявлением войны справлялся у докторов, - трое его лечили: "Ну что, как?" - "Две-три недели протянет, и готово!" - говорят. Рак желудка был… Смотрю теперь на все, а у меня тоска, у меня тоска!

- Эх, я, может, еще и больше вас потеряю! - тоскливо сказал Мазанка. - Остались в имении только жена с сынишкой, а она ведь никогда в хозяйство не вмешивалась… Начнет продавать хлеб, - ее, конечно, накроют. Непременно накроют! Еще может и так быть, что никаких денег не заплатят, а рубль уже стал полтинник!

- На колбасе - и того меньше, - улыбнулся Ливенцев.

- Хлеба сейчас не продавайте, - веско сказал Лихачев. - Явный убыток!

- И не продавать нельзя: деньги нужны.

- Продавайте нагульный скот в таком случае. Потому что скот на зиму оставлять, конечно, абсурд, а хлеб ваш пускай лежит: он ни сена, ни барды не просит… Я своему управляющему категорически запретил продавать хлеб: пусть лежит до окончания войны!

И Лихачев вытянул энергично левый ус и старательно закрутил его снова, а Ливенцев обратился к нему:

- Все-таки проливы… Я об этом знаю теоретически, так сказать, что вот существуют политики столичные, и они говорят что-то там такое, со времен Каткова, а пожалуй, даже и со времен матушки Екатерины, о Константинополе - втором Риме - и о проливах… Но ведь, представьте, так и думал, что все это нужно политикам, а нам с вами зачем проливы?

- Вам лично? Не знаю. Вам это лучше знать, - вежливо усмехнулся Лихачев. - Что же касается меня, помещика, производителя пше-ни-цы, которую от нас вывозят за границу всякие Дрейфусы, - то это уж я, конечно, знаю, так как за провоз через Дарданеллы своего же хлеба я же и плачу Турции!

- Вы? Не понимаю!

- Очень просто! Таможенный сбор существует одинаково как у нас, так и везде, - так же и в Турции. Вы ведь, э-э… не думаете, надеюсь, что у турок все очень просто: руки к сердцу, поклон в пояс, и проезжайте, пожалуйста, провозите хлеб, господа Дрейфусы! Нет, Дрейфусы платят, а с нас, помещиков, берут! То есть, нам они недодают на хлеб, сколько они теряют, чтобы Дарданеллы пройти… А когда Дарданеллы будут наши, то за хлеб свой мы будем получать больше, - ясно? Не говоря уж о том, что мы там десять Кронштадтов устроим, и черта с два к нам в Черное море кто-нибудь продерется! И никаких нам тогда балаклавских береговых батарей не надо строить! И Севастополь тогда будет просто торговый город…

- Вы редкостно-счастливый человек: знаете, зачем и к чему вся эта война… - начал было Ливенцев, думая выяснить для себя еще кое-что благодаря этому ротмистру, который внимательно так читал "Русское слово", но тут вошел корнет Зубенко, в комнате показавшийся гораздо выше ростом, чем на Нахимовской улице, извинился, что несколько запоздал к обеду, сказал Лихачеву что-то такое о сене, которое - наконец-то! - получено там, в Севастополе, и вопрос теперь только в том, чтобы его доставить в Балаклаву.

Он сел за стол привычно, - видно было, что каждый день он так же точно садился за этот стол. Ливенцев пригляделся к рукаву его тужурки, не переменил ли на другую, - нет, он был постоянен: это была та самая, заплатанная на локте.

Теперь, когда Ливенцев окончательно убедился, что Зубенко - человек с какими-то странностями, он, по своему обыкновению, весьма приблизил к нему глаза, но ничего странного в его лице все-таки не находил. Напротив, это было вполне обычное, размашистых линий, степное лицо с белесыми ресницами, от которых веяло добродушием и недалекостью; из своих наблюдений над людьми Ливенцев выводил, что подобные белесые ресницы бывают только у недалеких людей. И так как он пришелся с ним рядом, то спросил Зубенко, как будто между прочим:

- Почему вам так не понравилась военная служба, что вышли в отставку корнетом? Мне кажется, что вы именно и рождены для геройских подвигов.

Назад Дальше