Ценский Том 10. Преображение России - Сергей Сергеев 29 стр.


Но, слушая бестолковщину в канцелярии дружины, Ливенцев нащупал случайно письмо Семена Михайлыча и Василисы Никитичны Лабунских, которое он несколько дней уже носил в боковом кармане тужурки, и у него возникла простая и убедительная мысль - отправить вместе с Кароли в этот поход за лошадьми в Мариуполь и Демку, потому что другого подобного случая может и не быть, и вернее всего, что не будет.

Когда Ливенцев улучил время сказать об этом Кароли и показал ему при этом письмо с адресом: "Фонтальная улица, дом Краснянского", Кароли даже просиял:

- Как же! Фонтальная улица!.. Я на Фонтальной улице детство свое провел! Помню, как по ней греки с говяжьими костями бегали… Ведь у греков кость дорого стоит он ее сам в своем супу часа два варит, потом на улицу с ней выбежит и кричит: "Кре! Кре! Кре-е-е!" - бегут гречанки, по копейке платят, чтобы в своем супу подержать для вкуса пять минут… Больше пяти минут держать не полагалось, а ему доход: одна пять минут подержит - копейку дает, да другая, да третья, - вот ему три копейки остается. А потом уж кость эту на вес продает тем, кто кости собирает, - еще копейку за нее получит.

Увлекшись приятными воспоминаниями детства, Демку он обещал непременно взять.

Ливенцев хотя и видел Демку в этот день около бухты, не решился раньше времени говорить ему ничего, и только в день, когда стало известно, что вечером выезжают на пароходе Полетика, Кароли и несколько заядлых лошадятников из ополченцев во главе с фельдфебелем Ашлою, он сказал ему:

- Слушай, Демка! Тебе, брат, везет, как дай бог, чтоб целую жизнь везло! Только не прозевай. Иди вечером на пароходную пристань: отправляются в Одессу, а оттуда на фронт… понимаешь? - на фронт, куда ты так стремишься, - сам командир дружины, поручик Кароли и еще несколько человек ратников. Вот и ты там устроишься с ними.

Ливенцев сказал это как мог таинственней и вполголоса, и Демка вздернул узенькие плечи и как-то боком, криво открыл рот, а глаза глянули на прапорщика и подозрительно и бешено-радостно в одно и то же время.

- Вы… это правду говорите? - прошептал Демка.

- Чистейшую! - не улыбнувшись и не моргнув, отвечал Ливенцев, чувствуя себя врачом у постели смертельно больного. - Я ведь говорил тебе, что надо бы тебе домой ехать, а теперь вижу, что ты этим военным ядом отравлен до неизлечимости, - значит, все равно. Хочешь погибнуть там, - погибай, твое дело!

- Я не погибну, не таковский! - сжал кулаки Демка и даже челюстями заскрипел.

- Может быть, и не погибнешь… Так вот - фронт так фронт. Только не прозевай парохода.

- Как же они одни едут? А дружина вся?

- Дружина пойдет за ними следом… они квартирьерами едут. Будут смотреть, куда там, на позициях, всю дружину поставить… Это всегда так делается, - вот почему сам командир и поедет… Одним словом, дело твое. Мне уж отговаривать тебя надоело, - попытайся, посмотри, что за позиции такие. Я думаю, что ты и сам сбежишь и что уж больше тебя тянуть на смерть не будет.

- На смерть! Я не пропаду, небось!.. Я… А шинель и винтовку мне дадут?

- Там, до Одессы доедешь, дадут. От Одессы до фронта там уж близко. Пятьсот тысяч войск там стоит.

- Ого! Пятьсот тысяч!.. Больше, чем всего народу в Севастополе!

- Ну еще бы!.. Так вот, не зевай…

И так как Ливенцев подумал вдруг, что Демка будет теперь спрашивать всех в дружине насчет этой скорой отправки и кто-нибудь скажет ему, что едут совсем не в Одессу, то он добавил:

- Если хочешь ехать, то здесь уж не околачивайся, а иди прямо туда, где пароходы отходят. Поручика Кароли ты ведь знаешь в лицо?

- Ну да, знаю.

- Вот! И командира, конечно, знаешь… Как только увидишь, что они на пароход садятся, ты сейчас же к ним.

- А не прогонят? - прошептал Демка.

- Я их упросил, - так же шепотом и таинственно ответил Ливенцев.

Демка снял благодарно свой лиловый картуз, а потом, когда надел его снова, по-солдатски поднес руку к козырьку и отошел, и следивший за ним глазами Ливенцев видел, что он не желал даже ждать здесь до вечера, а прямо пошел на пароходную пристань. Так как он знал, что этим же вечером отходит пароход и на Одессу, то не боялся вполне понятного любопытства Демки. Ашлу же он предупредил, чтобы так именно и говорили воинственному мальчугану, что едут сначала в Одессу, а оттуда немедленно на фронт.

Прошло дней десять.

Приказы по дружине подписывал вместо Полетики Мазанка, в ротах занимались все теми же ружейными приемами и сборкой-разборкой винтовок (выдали всем винтовки), ратники читали "Русское слово" и гадали, к новому году распустят их по домам или так на месяц, может быть, раньше? Они уже знали, что командир дружины уехал докупать лошадей, но лошади лошадьми, а роспуск ополченских дружин роспуском, одно другому не должно было мешать. Наконец, появились в канцелярии дружины и Полетика и Кароли; Ашлу с другими ратниками оставили около купленных лошадей, которых не так просто оказалось доставить.

Как всегда у людей, только что купивших лошадей для хозяйства, у Полетики и Кароли был приятно возбужденный вид. Особенно расхваливал Полетика какого-то буланого в яблоках, с черной гривой, которого удалось купить очень дешево, хотя, разумеется, значительно дороже, чем остальных.

- Но уж зато картинка! Это прямо поразительно, до чего… Буквально заглядеться можно! - восхищался несколько как будто даже помолодевший за эту хлопотливую поездку Полетика. - Этого коня я уж никому, не-ет! Я его себе возьму под седло… Я уж ему и имя дал… как, а? - обратился он вдруг к Кароли за помощью.

- Десять имен вы ему за день надавали! И я уж не помню последнее, - пожал плечами Кароли и выпятил губы.

- Вот! Вот видите: "Не помню"! А на меня все говорят, что я не помню!.. Сарданапал?

- Мазепа, кажется?

- Мазепа, да! Мазепа! Пусть так и будет - Мазепа!

- Если брать исторические имена, - сказал Ливенцев, - то, по-моему, лучше уж современные… Франц-Иосиф, например, - чем плохо? Все-таки верхом на Франце-Иосифе приятнее ехать, чем на каком-то мифическом Сарданапале… даже и на Мазепе.

- Постойте, а вы… вы что же это, прапорщик? - вскинулся вдруг на него Полетика и лицо сделал строгим. - Вы кого это, кого нам подкинули?

- А, да! Кстати, как он? Доехал до Мариуполя? - с живейшим интересом спросил Ливенцев.

- Послушайте, он, - накажи меня бог, - одержимый какой-то, его в смирительный дом надо, - ответил Кароли за Полетику, который только разевал рот и смотрел оскорбленно. - Если б я знал, я бы его на выстрел не подпустил. Я ведь ему билет купил на ваши деньги, честь честью, и только что мы отчалили, он и пошел выкаблучивать! Буквально какой-то ирокезский танец на палубе поднял и орет: "На фронт! На фронт едем! Немцев бить!" Прыгает, на руках ходит… Что же это такое за военный припадок? Люди кругом хохочут, а у него шахсей-вахсей какой-то… ей-богу, он чуть за борт не полетел, вот как разбесновался.

- Ну, хорошо, - а дальше?

- Дальше? До Ялты доехал ничего, - спал, должно быть, что ли, а уж вот как к Феодосии подъезжали, тут с ним и началось! Лезет к нам в каюту второго класса, понимаете, напролом лезет! Его гонят, а он… Понятно, нашелся какой-то дурак, сказал ему, что не на фронт, а в Мариуполь едем… Такого крику наделал, что его, видите ли, обманули, боже ж мой! В Феодосии он и остался, мерзавец этот.

- Я вам, прапорщик, выговор в приказе объявлю завтра! - нашел, наконец, нужные слова Полетика.

- Может быть, и следует, - кротко отозвался Ливенцев. - Но ведь не думал же я, что до такой степени опротивело ему ремесло позолотчика иконостасов, что он заболеет адской любовью к войне. Вот до чего иногда иконостасы доводят!

Глава третья
Идиотский устав

I

Этого не было в приказе по дружине, чтобы офицерам собраться к восьми часам вечера для тактических занятий под руководством самого командира дружины, полковника Полетики; прапорщик Ливенцев получил записочку об этом от адъютанта дружины Татаринова, через одного из писарей канцелярии штаба дружины, когда было уже часов шесть.

Он спросил писаря:

- Почему такая экстренность? Что случилось?

Писарь улыбнулся и ответил:

- Не могу знать.

Ливенцев ведал охраной туннелей и мостов под Севастополем, и в его распоряжении было до полутораста ополченцев, стоявших постами около охраняемых мест. Они там жили в нарочно для этого устроенных землянках, на каждом посту свой унтер-офицер за старшего; на постах стояли с винтовками и при проходе поезда вели себя так, как полагалось часовым по гарнизонному уставу.

Ливенцев объезжал сначала ежедневно, потом раз в два-три дня посты на дрезине, которую давали ему на станции "Севастополь", принимал рапорты унтер-офицеров, что на таком-то посту никаких происшествий не случилось, раздавал кормовые деньги, так как люди на охране пути довольствовались сами, как хотели и могли, привозя только хлеб из роты.

Это давало Ливенцеву кое-какой досуг, и он мог бы даже иногда урывками продолжать свою работу над диссертацией, прерванную мобилизацией, но жуть великой войны не давала возможности сосредоточиться на чем-нибудь другом, кроме газет и телеграмм с театров военных действий.

Он хотел было не идти на эти тактические занятия, пользуясь своим положением командира части, стоящей в отделе. Но так как в штабе дружины всем было известно, что живет он отнюдь не на каком-либо из постов у туннелей, а в Севастополе, на той же Малой Офицерской улице, на которой жил и прежде, то неудобным показалось не пойти.

А уж декабрь мерно отсчитывал свои тяжелые дни. Истекали все сроки конца войны, которые намечал и про себя и вслух Ливенцев. Война продолжалась.

Дружина помещалась уже теперь не в портовых сараях, а в бывших казармах Белостокского полка, ушедшего на фронт в самом начале войны. Временно занимал потом эти казармы другой полк, из запасных, но и его зацепил крючок войны и потянул на тот же фронт, и, доживая последние дни в Севастополе, полк этот сдавал теперь дружине кое-какое имущество, которое считалось излишним там, в окопах.

Для "принятия имущества" этого и была командиром бригады ополченцев назначена комиссия из трех лиц от двух дружин: от одной - начальник дружины, генерал-майор Михайлов, от другой - командир роты, капитан Урфалов, а третьим был назначен прапорщик Ливенцев, должно быть потому, что он - математик и хорошо сумеет сосчитать все эти старые хомуты, вещевые мешки, шинели второго срока, подсумки, набрюшники…

Теперь, когда с последней остановки трамвая Ливенцев шел на тактические занятия и засияли в темноте желтыми огнями окна верхних этажей казармы, он вспомнил, как при этой приемке пропахших мышами и плесенью вещей, - причем генерал Михайлов, чтобы дышать свежим воздухом, расположился со всей комиссией на балконе цейхгауза, высоко, под чердаком, - он, Ливенцев, всегда казавшийся всем веселым и спокойным, в первый раз за время службы в дружине совершенно вышел из себя.

Было время обеда, и запасные обедали, окружив котелки, тут же на дворе казарм, но какой-то молодой и ретивый штабс-капитан гонял свою роту из конца в конец по двору и кричал:

- По-ка не прой-дете как следует, сукины дети, не пущу обедать, не-ет!

И одиннадцать раз эта несчастная рота прошла перед ним туда и сюда, пока, наконец, возмутился Ливенцев и, возмутившись, прямо в широкое, серобородое, красное, угреватое лицо генерала крикнул:

- Что он гоняет их, этот стервец?! Ведь ему, идиоту, первая же пуля в затылок будет за это от своих же солдат!.. Остановите этого болвана, ваше превосходительство!

Генерал снял очки, встал, взял под козырек и сказал:

- Слушаю, господин прапорщик!

Потом оперся на перила балкона и очень зычно, как-то нутром, закричал:

- Эй, вы там! Штабс-капитан такой-то, имярек!.. Сейчас же распустить нижних чинов обедать!

Штабс-капитан недоуменно пригляделся к балкону, заметил, конечно, красные генеральские лампасы на брюках Михайлова и широкие погоны без просветов, удивленно отдал честь и махнул левой рукой своей роте:

- О-бе-дать!

Рота побежала составлять винтовки, топоча по булыжнику радостными сапогами.

- Ну, вот и хорошо! - сказал Ливенцев, благодарно поглядев на генерала.

- Рад стараться, господин прапорщик! - по-фронтовому отчеканил генерал, не мигая глазами, потом сел как ни в чем не бывало, протер платком и надел очки и спросил деловым тоном:

- Так сколько там вещевых мешков насчитали годных, сколько никуда не годных, чтобы нам не сбиться с панталыку?

А Ливенцев, выясняя насчет мешков, говорил, чтобы оправдать для себя же самого свою горячность:

- Люди идут на фронт, и недели через две, может, от них и четверти не уцелеет, а он их тут шагистикой какой-то паршивой морит!.. И какому черту она, спрашивается, теперь нужна?

- Понятно-с… Понятно-с… Очень-с все понятно-с… - отзывался генерал и спрашивал: - Теперь как там выясняется дело с подсумками?

Ливенцев решил тогда об этом генерале Михайлове, что он - человек, должно быть, со странностями, но невредный.

И еще, подходя к казарме, вспоминал он, как здесь переживал обстрел, первый раз в своей жизни, настоящий обстрел настоящими снарядами.

Это случилось в середине октября, часов около семи утра, когда он брился, готовясь, напившись чаю, идти в дружину, где как раз в этот день должны были приводить к присяге молодых ратников.

Он брился не спеша, как обычно, когда вдруг загремело страшно вверху где-то и кругом и чуть не вылетели рамы в его комнате. Потом еще и еще, раз за разом… Он вскочил было, но так как обрил только правую щеку, сел добриться и чуть не порезался - до того волновались руки. Он не сомневался, что это - настоящее, такое же самое, как и там, на фронте.

Денщика у него не было, - не хотел брать, - и в дверь к нему, не постучав, вбежала квартирная хозяйка Марья Тимофеевна, непричесанная, полуодетая, растерянная.

- Что это? Николай Иваныч? Кто это может?

Орудийные выстрелы раздавались один за другим так часто, рамы так крупно вздрагивали, что едва слышно было ее, хотя она кричала.

- Обстрел! - крикнул ей Ливенцев. - Десант, должно быть, немецкий… Вообще непонятно…

Она помогла ему надеть боевые ремни поверх шинели. Он переставил предохранитель своего браунинга на feu.

Марья Тимофеевна была старая дева, жившая квартирантами; по годам, пожалуй, немногим моложе его. Но теперь, непричесанная, неумытая, полуодетая, растерянная, испуганная, она показалась ему гораздо старше. Она как-то вся посерела от испуга; даже волосы ее, распущенные по плечам, обыкновенные русые волосы, какие могли бы быть у всякой Марьи Тимофеевны, стали как будто светлее.

Она бормотала:

- Вы же поберегитесь, Николай Иваныч!.. Вы же поосторожней, пожалуйста!.. Не дай бог несчастья!.. Вы же смотрите!

И он обещал ей, усмехаясь:

- Буду, буду смотреть!.. Изо всех сил буду…

И выскочил на улицу.

А на улицах, на балконах, стояли такие же, как Марья Тимофеевна, полуодетые, иные и совсем в одних рубашках, с накинутыми на плечи одеялами, женщины, непонимающе жались одна к другой и слушали - слушали зычный разговор своих крепостных орудий с чужими пушками.

Когда проходил мимо Ливенцев, они кричали ему:

- Послушайте! Кто это? Что это такое?

Он отвечал уверенно:

- Это - немцы! Это всё немцы!

И быстро шел дальше, думая: "А может быть, и не немцы? Может быть, это бунт какой-нибудь, например во флоте, как было в девятьсот пятом году…"

Трамвай не действовал. Не было видно ни одного вагона.

Из переулка вырвался извозчик, испуганно хлеставший лошадей.

- Эй, дядя! - крикнул Ливенцев. - В казармы Белостокского полка!

Извозчик отозвался, не остановившись:

- Рублевку! Скорее только!

Ливенцев добежал и сел, а извозчик кричал ему:

- И то это потому я только, что в ту сторону мне домой ехать!

И, продолжая хлестать вожжами лошадей, оборачиваясь, поблескивал откровенно злыми глазами в диких зарослях лица:

- Эх, штаны белые, черти! Вот спать какие здоровые!.. То Порт-Артур они проспали, то теперь Севастополь!.. Разворочают все к чертям! Одессу уж разворочали этой ночью, теперь - нас!

- Да кто это? Что это ты? О ком?

- Как так "кто это"? Немецкий флот это, какой у турков оказался, вот кто! "Уральца" утопили. "Донцу" тоже сделали конец. Половину Одессы разворочали этой ночью… А наши все только спят!.. Вот штаны белые!

Поскольку Ливенцев не носил белых штанов, то есть не был моряком, он не должен был обижаться, - так решал это дело извозчик. По крайней мере Ливенцеву теперь было ясно: обстреливали Севастополь немецкие крейсера, проскочившие в Константинополь в начале войны, - "Гебен" и "Бреслау".

К себе в роту Ливенцев приехал раньше ротного, подполковника Пернатого, и тут ему пришлось самостоятельно решать очень важный, конечно в смысле сохранения людей, вопрос: держать ли ратников в казарме, или вывести их на двор.

Канонада продолжалась. Куда летели неприятельские снаряды - было неизвестно. Ливенцев представил, как снаряд большого калибра, уже окрещенный в те времена "чемоданом", разрывается над крышей казармы и убивает и калечит половину из доверчиво глядящих на него, стоящих вздвоенными рядами людей, и скомандовал:

- На двор! Марш!

А когда все выскочили на двор, скомандовал снова:

- Рас-сыпсь! - и, показав руками, что это значит, добавил: - Стадом не стой! Распылись по два, по три!.. Увидишь - летит снаряд, - ложись!

Вообще в этот день он старался говорить суворовским языком.

Снаряды в их сторону, правда, не летели, но ополченцы рассыпались, как ему хотелось, и так усердно глядели в небо, что не заметили, как появился среди них их ротный Пернатый.

Впрочем, ввиду такой боевой оказии он не потребовал, чтобы его встречали командой "смирно". Напротив, он сам в это утро был очень смирен и далеко не так речист, как обыкновенно. А когда ушли подбитые "Гебен" и "Бреслау" и молодые ратники были приведены к присяге, с молодою пылкостью он ходил подбирать осколки немецких снарядов вместе со своим прапорщиком.

Он появился в дружине в сентябре, вместе с двумя другими подполковниками из немцев - Эльшем и Генкелем. Он был высокий, сухой, тощий, весьма изможденный на вид. Руки и ноги - как палки, на длинном узком морщинистом лице хоть бы кровинка: мертвый пергамент. Череп начисто лысый. Нижняя челюсть сильно вперед; зубы вставные.

Говорил он с ратниками своей роты так:

- Ребята, старайсь!.. Старайсь, ребята, и зато к Рождеству я вас всех женю на таких красивых девках, что а-ах!.. И кто если женат, ни черта не значит, ребята: второй раз женю!.. Главное, старайсь! За царем нашим служба не пропадает! Вот я служил верой-правдой двадцать пять лет, вышел в отставку, дали пенсию… Ну, думаю, значит я уж больше не годен! Однако вот понадобился батюшке-царю опять! И теперь я грести буду, родная моя фея, по триста рубликов в месяц!.. Вот так-то, отцы мои хорошие, ратники-ополченцы! Вот так и вы старайсь!

А в офицерской компании Пернатый любил декламировать "Энеиду", перелицованную Котляревским, особенно торжественно начиная:

Эней був парубок моторный
И хлопец хочь куды казак!

Назад Дальше