Остановившись посредине тротуара, они задержали движение. Кое-кто из прохожих обошел их, кое-кто зазевался и стал.
- Ты с ума сошел? - воскликнула Варвара Михайловна.
В ее голосе не было ни тени испуга. Она смотрела на мужа с необыкновенным любопытством, лицо ее сильней, чем всегда, переливалось яркими красками.
Она бросила взгляд на Карева. Предвкушение какого-то восторга озарило ее на секунду, но тут же с отчаянием и тоской она проговорила:
- Карев, Никита! Что же вы?
Он стоял неподвижно - отчужденный, немой, - безразлично и лениво разглядывая Родиона. Казалось, он не мог преодолеть томительного приступа скуки.
Родион перевел, дыхание, шагнул к Никите. Рот его перекосился, точно ему было страшно трудно разжать челюсти.
- Бар-чук! - выговорил он тихо.
И вдруг быстро повернулся, опять засунул руки в карманы и плечами растолкал толпу.
Он шел, наклонив голову, бороздя тупым взором дорогу, задевая прохожих. Он не заметил, как миновал свой дом, и спохватился в незнакомой улице.
Спустя полчаса он был дома. У него накопилось много дел - потертый мягкий портфель разбух и стал похож на ведро, в трех книгах торчали закладки, уже давно надо было прибрать на столе: записочки, вымазанные ротатором бумаги сугробами громоздились повсюду.
Родион уселся за работу. Кажется, никогда в жизни она не шла у него так гладко и споро. Ни одного лишнего поворота руки, ни колебаний, ни раздумья: бумага прочитана, карандаш делает на ней пометку, она послушно ложится в сторону, на ее место появляется другая. Портфель опустошен до самых сокровенных глубин, из ведра он делается тряпкой, потом, начиненный отобранными бумагами, принимает вид вполне приличного, средней упитанности, делового портфеля. Ненужные бумажонки - циркуляры, приказы, протоколы, выписки из резолюций - летят в угол позади стола, сугробы тают, среди отдельных белоснежных пятен возникают проталинки зеленого сукна, проталинки постепенно сливаются в сплошное зеленое поле. Стол чист.
Родион берется за книгу. Страница, еще страница. Какая отчетливая, ясная мысль, с какой остротой различает Родион ее движение, как просты и точны слова!
Родион слышит, как возвращается Варвара Михайловна, как она проходит к себе.
Страница за страницей, страница за страницей!
Варвара Михайловна пьет чай, ложечка позвякивает в чашке, крышка сахарницы захлопнулась резко и кратко, как затвор винтовки, нож, сорвавшись с хлеба, визгливо скрипнул по тарелке.
Страница за страницей! Уж близки выводы, книга ведет к ним бесстрашно, словно лоцман вводит судно в бухту.
Варвара Михайловна ложится спать. Она подвинула к кровати стул. Она расшнуровала башмаки: жестяные наконечники шнурков отщелкали по полу похожие на тиканья маятника удары. Варвара Михайловна легла.
В тишине внимание выпрямляется, как по отвесу. Мысль - точно стекло: она существует, но сквозь ее прозрачность видна хорошо различимая даль. Еще одна глава, еще одна. Страница за страницей, страница за страницей!
Глухая, беззвучная ночь. Пора ложиться и Родиону. Он может быть доволен этим днем. Может быть доволен собой.
Каждое движение его уверенно. Он под одеялом, он закрыл глаза, он должен заснуть.
Минута за минутой.
Он крепкий и здоровый человек. Он легко управляет собой. Для него все ясно. Его отношения к Варваре Михайловне… Но зачем об этом думать? Не лучше ли вернуться к тому, о чем Родион прочитал? Его мысль повторяет только что пройденный путь.
Минута за минутой, минута, еще минута.
Вдруг Родион вздрагивает. О чем он читал в этой толстой книге? Слова рассыпаются в памяти, как гнилушка в труху, и летят прочь, подобно пыли. Какую книгу он читал? На углу стола лежат столбиком три переплетенных тома, и в каждый из них воткнута бумажная закладка. Но Родион не в силах припомнить, что за страницы перелистывал он с таким усердием полчаса назад.
Он торопливо встает, зажигает свет и бросается к столу. Раскрыв верхнюю книгу, он прочитывает несколько строк наугад. Нет, он читал что-то другое. Он берет вторую книгу, третью. Отовсюду глядят на него совершенно одинаковые строчки, он как будто узнает в них прочитанное, но слова по-прежнему расплываются в труху.
- Ясно, - говорит он.
Ясно, что он устал и ему нужен сон.
Он снова лежит, крепко закрыв веки, снова идут беззвучные минуты, и внезапно, с неуклюжей поспешностью, он опять вскакивает с кровати.
Накинув на спину одеяло, он беспокойно роется в углу, позади стола, в куче выброшенных бумаг. Как мог Родион позабыть о поручении товарища Шеринга? Еще сегодня в обед Шеринг дал Родиону бумагу, сказав:
- Посмотри, это по твоей части. Мне кажется, надо покончить.
Родион был в тот же момент совершенно убежден, что "надо покончить", но не имел никакого представления о деле и бумагу… Куда он мог девать эту бумагу?
Он угрюмо роется в протоколах, цыркулярах, составляет разорванные в клочки письма, зеленое поле стола заново покрывается сугробами, портфель тощает, но бумаги Шеринга нет.
Через час Родион лежа старательно перебирает в уме каждую бумажонку, побывавшую в его руках за день, и все они чудятся ему точь-в-точь такими, какую в обед ему вручил Шеринг.
- Надо покончить, - твердит он, как в бреду, тяжело засыпая. - Покончить…
Поутру его разбудил какой-то стук.
Одеваясь, он прислушивался к тому, что делалось в соседней комнате. Ленка уже топала и бормотала сама с собой. Варвара Михайловна надела башмаки, а не туфли, как всегда по утрам. Шаги ее были чуть-чуть торопливей обычного.
Родион пошел умываться. В передней он встретился с женой: Варвара Михайловна выносила из своей комнаты небольшой чемодан.
- Хорошо, что ты встал, я хотела повидать тебя.
Она поправила шляпу, застегнула большую, в пятак, пуговицу на воротнике пальто.
- Я ухожу от тебя, Родион, - сказала она так, как раньше говорила "с добрым утром". - Ленка пока останется здесь. Комната, где я поселюсь, совсем не годна для нее. Мне обещали хорошую няню, я пришлю сегодня…
Она протянула Родиону руку.
- Прощай… Ну…
Она улыбнулась.
- Ты - умный человек, Родион. Зачем эта комедия? Простимся.
- К музыканту? - невнятно спросил он.
- Нет. Я ему пока не нужна. Просто решила отдохнуть.
Она нахмурилась.
- Ты хочешь заставить меня оправдываться? Я нахожу это недостойным себя… Сегодня за Ленкой может присмотреть хозяйка. Я договорилась. Ну? Прощай.
Родион молчал.
Она опять улыбнулась. Невозмутимо-хорошо было ее лицо, и спокоен, глубок низкий голос.
- Как хочешь.
Она легко подняла чемодан, левой рукой открыла замок, толкнула коленкой дверь и вышла, не обернувшись.
Глава четвертая
Васильевский остров после гражданской войны стал очень тих, особенно в глубине, за Тринадцатой линией и дальше. С домами, наполовину обветшалыми, с мостовыми в ползучей ярко-зеленой травке, которую зовут муравой, все еще величественные, но опростившиеся проспекты сделались наивны.
Если бы вздумалось снять крыши с построек, многое в домах предстало бы неприкосновенным: так могло быть, так было и полвека назад - кабинеты, шкафы, темные просторные переходы и коридоры с ветошью и давно ненужным скарбом. Люди, населявшие остров, - неизменные и все же как будто изменившиеся, - стали так же трогательны, величественны и наивны, как проспекты.
И может быть, самым внушительным выражением странной перемены, происшедшей с островом в революцию, был ученый-биолог и публицист - Арсений Арсеньевич Бах.
Его журнальные статьи стали не по времени, он знал это и прекратил писать их. Воззрения его оставались прежними, он не поколебался ни в чем, но с покровительственной улыбкой и достоинством признал, что они могли устареть. К тому же у Арсения Арсеньевича была в запасе биология, он мог читать лекции школьникам, милиционерам, металлистам, кому хотел, - и он готов был допустить, что еще не все в мире пропало, если поощряется знакомство с дарвинизмом.
Он был одинок и занимал во втором этаже три комнаты. Из года в год, каждый день он приходил домой с двумя-тремя книгами, которые откапывались в подвалах Литейного проспекта. Книг набралось так много, что давным-давно в квартире не хватало шкафов и полок, и книги, как сталагмиты, поднимались к потолку, выглядывали горбатыми штабелями из-за дверей - запыленные, серые, обросшие паутиной.
За революцию Арсений Арсеньевич накопил в сарае лесу для полок и - после долголетних сборов - приступил к делу. Сосед-старикашка, слывший, за уменье держать пилу, плотником, нарезал доски, шаркнул по ним рубанком и помог Арсению Арсеньевичу втащить их наверх. Это были короткие продольные доски, предназначенные для книг, а поперечные - высокие стояки - оказались чересчур длинны, чтобы протащить их по узкой, крутой лестнице на второй этаж. Решено было поднять стояки через окно, с улицы.
И вот с десяток прохожих однажды утром были остановлены неожиданным зрелищем. На тоненькой веревочке, спущенной из открытого окна, раскачивалась, привязанная за верхний конец, увесистая доска, высотой чуть ли не в целый этаж. Сморщенный, всклокоченный человек, высунувшись из окна, одной рукой упирался изо всей силы в подоконник, а другой тянул вверх веревочку. Изредка он пугливо осматривался по сторонам и предупреждал василеостровцев:
- Перейдите на мостовую! Остерегитесь!
Доска поднималась очень туго. По-видимому, тот, кто составлял главную силу в этой работе и кого не было видно из окна, мало чем превосходил худосочного сморщенного человека, который помогал тянуть доску.
- Остерегитесь! Остерегитесь! - кричал человек.
Веревочка растягивалась в струнку, доска медленно вертелась на ней, подползая к окну коротенькими скачками, и вдруг уперлась углом в выступ карниза и стала.
Сморщенный человек озабоченно подергал веревочку. Доска не шелохнулась. Он засуетился еще больше и что-то крикнул себе за спину, в комнату. Веревочка подалась, доска сползла пониже, потом снова скакнула вверх, и опять карниз не пустил ее дальше.
Тогда коренастый матрос, стоявший в кучке ротозеев на другой стороне улицы, перебежал дорогу и подхватил доску с нижнего конца. Он повернул ее" уложил плашмя на фасад и поднял над головой. Верхний конец доски вошел в окно, подхваченный невидимыми до сих пор руками, а нижний - грузно отделился от фасада, начав описывать широкую дугу. Но сил было явно мало, рычаг - велик, и через секунду доска неподвижно застряла в воздухе.
Из окна выглянул сморщенный человек и, потрясывая пальцем, закричал матросу:
- Будьте любезны! В ворота налево, квартира, шесть, черный ход!
Матрос, не раздумывая, побежал. Дверь в шестую, квартиру была уже открыта. Он вошел в комнату.
На доске, торчавшей коротким концом из окна, висел старикашка, с засученными по локоть рукавами. Он кряхтел, тяжесть пересиливала его, того и гляди он должен был взлететь на воздух.
Матрос схватил доску, приподнял ее выше к потолку и всем телом навалился на конец. Спустя минуту доска была втянута в комнату.
Матрос огляделся. Раскрасневшийся от усилий и хмурый, он был похож на человека, который выведен из терпенья и готов обругать первого подвернувшегося под руку.
Но под руку подвернулся сморщенный человек - существо, по-видимому, изумившее матроса своей необычайностью. Человек был одет в фуфайку и жилет, старомодная гладкая крахмальная манишка блестящим щитом прикрывала узенькую грудь, просторные брюки немного сползли с талии и пышными складками прикрывали башмаки. Но осанка этого маленького, слегка смешного человека была уверенно-величественной, пожалуй - гордой и лицо, вдоль и поперек исчирканное обильными морщинами, было исполнено покойного достоинства. Он показал матросу свой выразительный профиль и произнес, вытягивая сухую руку:
- Арсений Арсеньевич Бах.
Матрос помолчал в растерянности, потом застенчиво улыбнулся.
- Родион Чорбов, - сказал он, осторожно прикасаясь к руке Арсения Арсеньевича.
- Как? - переспросил тот.
Это уже напоминало допрос, однако протестовать показалось Родиону невозможным. Он повторил:
- Родион Чорбов. Меня чаще зовут просто - Родион, товарищ Родион.
- Родион? Это хорошо, Родион.
Арсений Арсеньевич прислушался к имени нового знакомого и, одобрительно тряхнув головой, проговорил:
- Может быть, вы будете любезны помочь нам поднять еще одну доску?
Вопрос был задан совершенно обходительно, даже с изысканностью, но жест и поза Арсения Арсеньевича давали понять, что он своей просьбой делает немалую честь Родиону.
- Да зачем вам понадобились доски? - простодушно воскликнул Родион.
- Я сооружаю полки для этих книг, - объявил Арсений Арсеньевич, торжественно показывая на открытую дверь смежной комнаты.
Родион заглянул туда и притих.
- Да-а, - прогудел он, точно в раздумье. - Ну ладно. Где ваша доска? Нужно бы потолще конец… эту самую… веревку. Есть?
Так состоялось знакомство Родиона с Арсением Арсеньевичем Бахом, и отсюда пошла взаимная приязнь этих вовсе не похожих друг на друга людей.
Когда вторая доска была поднята в комнату, Арсений Арсеньевич снова протянул Родиону руку.
- Не знаю, каким наилучшим образом я могу отблагодарить вас за помощь.
- Пустяки, - сказал Родион. - Вот вы, может, знаете, где комната сдается? А то мне указали здесь - не подходит, бегаю без толку, ничего не найти.
- Да, - согласился Арсений Арсеньевич, - жилищный вопрос…
Это у него вышло так значительно, словно он сказал в каком-нибудь ученом заседании: да, знаете ли, селекционная теория…
Вдруг ромбики и трапеции его морщин пришли в озаренное движение, и он заявил:
- Но позвольте! Когда я уберу эти книги на полки, одна из моих комнат окажется свободной. Вы одинокий?
- У меня дочь двух лет.
- И жена?
- Нет.
- Но какая-нибудь женщина должна ходить за ребенком?
- Я найду.
- Тогда как вы отнесетесь к моему предложению поселиться в комнате, которую я освобожу от книг?
Он положительно вел государственной важности переговоры! Родион расплылся в улыбку…
Кончилось тем, что неделю спустя за стеной у Арсения Арсеньевича Баха копошилась со своими тряпочками Ленка, и Родион иногда заглядывал к хозяину квартиры - в кабинет, утопавший в холодноватом, таинственном аромате отсырелых книг.
При свете мерклой лампы здесь велись странные, немного путаные беседы, и возникавшие споры непонятно увеличивали тяготение Родиона к Арсению Арсеньевичу Баху.
По утрам и целым дням Родион пропадал на делах (очередные дела, очередные вопросы), но к вечеру" иной раз много позже, чем засыпала Ленка, придя домой, он вдруг чувствовал, как у него пустели руки. Надо было что-то делать, а дел не было, или их было очень много, но ни одно из них не могло вытеснить из груди тупую тягость, заполнить холодную пустоту рук. Родион подходил к спящей Ленке, поправлял на; ней одеяло, дотрагивался до ее ручонки - все это было тяжело и пусто. Если бы Ленка не спала, с ней можно было бы повозиться, пощекотать ее, послушать ее хохот - захлебывающийся, визгливый.
- А ну-ка, где тут у Леночки пупочек? - грозно басил Родион, чуть-чуть пощупывая Ленкины бока твердыми пальцами и подбираясь потихоньку к животу.
- А-ай! - взвизгивала Ленка и потом зажмуривалась, ежилась, кряхтела и, повалившись на пол, хохотала до икоты.
Но молча глядеть на Ленку, когда она спит, и через силу, против желания гнать из своей головы назойливо неотступную мысль все о том же, об одном и том же - нет, Родион не хотел этого терпеть. Он улавливал какой-нибудь шелест за дверью, выходил в переднюю и, если наталкивался на Арсения Арсеньевича, ждал, чтобы он пригласил его к себе, и с радостью к нему шел.
В разгадывании этого человека, в его чудаковатых речах, сплетении веры с безверием, восторженности с насмешкой, Родион находил утеху, которая на какой-нибудь час заглушала в нем переживаемую боль. Странноватый человек с добротою готов был переключать внимание Родиона на свой порядок мысли, и тот нарочно торопился вставить в разговор взбудораживающее словцо, чтобы разбередить Арсения Арсеньевича и нащупать в нем новое противоречие или услышать новый афоризм.
- Идеализм, все это - идеализм, - бурчал недовольно Родион, и Арсений Арсеньевич, взметнув профиль и высоко закинув брови, поднимал руку с растопыренными пальцами, как Пилат на картине Ге "Что есть истина?".
- Прекрасно, когда Рембрандта бранит зрячий. Но как быть, если за это дело берется слепец от рождения? Потрудились ли вы, мой молодой друг, познакомиться с идеалистическими воззрениями на мир, на историю?
- Не я, так другой. Наши взгляды проверены. И подтверждены. И согласованы, - рубил Родион, - согласованы с научными данными. И ваша наука сама нам дала выводы. Мы на них опираемся и… это… строим.
- Наука! - восклицал Арсений Арсеньевич. - Наука! Многовековой опыт человечества, поднесенный дикарю на подносе! Кто сделает выбор? Как? Перед вами колоссальное книгохранилище. Оживите на мгновение мысли, высказанные мудрецами, и проповеди, которыми когда-то философы осчастливили мир. Представьте себе, что великие тени снова воплотились, и "полуночной тишине библиотеки попробуйте столкнуть их друг с другом. Боже! Какое бесподобное кровопролитие! Битва, от которой мутится рассудок и содрогается сердце. Все эти Юмы и Лавуазье, Дарвины и Шопенгауэры - вот они пожирают друг друга, и Прудон обращается в бегство от Маркса, и Спенсер уже грызет горло Фейербаху, и Бакунин неистово размахивает головой Гегеля. А позади вырастают Аввакумы и Гусы, Бисмарки, Кампанеллы, Толстые. И все это уже уничтожено, взаимно истреблено, и перед вами - один прах ничтожных страстей, и шкафы блестящей библиотеки пусты. Наука! Нескончаемая цепь противоречий, эфемерное самопожирание мысли.
- Ну, а вывод, вывод? - уже в раздражении кричал Родион.
Арсений Арсеньевич вдруг словно осекался, подходил ближе к Родиону, заглядывал в его глаза, говорил тише и проще:
- Вы всегда торопитесь, Родион. Я не устану говорить вам: наибольшая опасность для мысли - это привычка основывать суждения на готовых выводах. Нужно стремиться познавать мышление в его процессе, в его…
- Ладно, ладно, - перебивал Родион. - Стало быть, вы сидите на пустом месте?
Вопрос поражал Арсения Арсеньевича неожиданной конкретной прозаичностью. Секунду он не понимал его.
- Ну, в вашей библиотеке, там… пожрало, значит, все само себя и… что же, на чем вы остались?
Родион с испытующей усмешкой ждал ответа. Но Арсений Арсеньевич недолго колебался. От неловкого резкого поворота у него выскакивала из-под жилета манишка, он пробовал наскоро засунуть ее назад, но она топорщилась еще больше, и так он стоял, вскинув голову с одной рукой, поднятой вверх, и с другой, заложенной за спину, в белой крахмальной манишке, которая круглой лопатой торчала под кадыком.
Арсений Арсеньевич рассуждал: