Никита стоял неподвижно. Голова его, высоко поднятая, в углубившихся тенях морщин, казалась неживой.
Гости бестолково, с деликатным оживлением заговорили о театре, об уровне воды в Неве, о норд-весте и тяготах докторского быта.
Глава третья
Прежде Шеринг не замечал, что диван неудобен. Диван служил постелью, каждую ночь по нескольку часов Шеринг проводил на нем в забытьи, похожем на сон. И постель исполняла свое назначенье: она была просторна, не жестка, хорошо согревалась. Каждый вечер диван оказывался накрытым простыней и одеялом, на кожаном широком валике лежала свежая подушка, и - оторвавшись от стола - можно было, не думая, скинуть башмаки, раздеться и лечь. Никаких неудобств Шеринг не замечал.
Но это было наваждение, какой-то нелепый, бессмысленный самообман.
Диван никуда не годился, его следовало бы давно выкинуть, продать, как барахло, татарину, - может быть, он нашел бы ему применение в каком-нибудь кабаке или черт знает где!
Но лежать на этом диване, - да что там! - спать на нем каждые сутки, отдавать ему редкие, спасительные часы отдыха - какое издевательство над здравым смыслом!
"Завтра же велю выкинуть, - подумал Шеринг, - и куплю кровать. Велю купить кровать. Надо поберечь здоровье. Нельзя".
Диван был короток. Ступни упирались в кожаный валик, подушка страшно давила на плечи, как будто Шеринг нес поклажу в неудобной корзине. Ощущение было именно такое: в плечи врезывался упругий, слегка треснувший на выгибах переплет прутьев.
Матрасик, подложенный под простыню, был слишком тощ, и холод диванной кожи проникал сквозь него.
Но самая большая беда - спинка дивана: она мешала протянуть левую руку, рука ныла, ей нужен был покой, удобство. Спинка не пускала рук. И потом - боль в левой лопатке. Не поймешь - что от чего? Может быть, все дело в лопатке? Если бы можно было лечь на бок! Этот проклятый лед, нагроможденный в ногах! Может быть, вовсе и не надо льда? Разве положишься на такого доктора, как этот юноша? Этакий вопрос:
- Товарищ Шеринг, можете ли вы не дышать?
Да ведь в том все несчастье, что невозможно дышать, что нет дыхания, что товарищ Шеринг не дышит!
Скорее бы приехал доктор, то есть настоящий какой-нибудь, знающий доктор, старый доктор. Черт знает что за бестолочь! Добрый час звонят по всем телефонам, разогнали по городу чуть ли не дюжину машин - и никоего нет. И потом - куда все подевались? То кучились вокруг, словно в синагоге, а то - как рукой сняло - ни души!
Впрочем, теперь ничего. Ужас прошел. Даже лучше лежать одному. Ужас? Товарищ Шеринг и - ужас? Ну да, это чувство, это потрясающее чувство пустыни. Мрак, пропасть, пустыня. И так стремительно быстро: из комнаты, наполненной людьми, из круга друзей, известных до мельчайших пустяков, - в пустыню, в смертное беззвучие, к черному одиночеству. Черт знает как это назвать!
Теперь лучше. Холод становится меньше, боль в спине и руке выносима. Какие-то буравчики ввинчиваются еще в лопатку, прутья давят на плечи. Но уже можно дышать, спокойно, тихо дышать, даже тише обычного. Как сказал этот молодчик-доктор - можно и не дышать. И такая усталость, такая здоровая, покоряющая усталость! Конечно, здоровая! Главное - не шевелиться, не двигать даже пальцем, лежать, думать, думать о чем угодно - ведь теперь можно думать о чем угодно. И дышать.
Если бы не диван с дурацкой, никчемной спинкой!
"Завтра же велю продать", - снова подумал Шеринг.
Он застыло вслушался в отдаленный неясный шумок, взгляд его ожил, он прошептал невнятно:
- Кажется, приехал…
Матвея Васильича встретили несколько человек. Он видел, как испытующе оглядели его, как ждали, что он скажет. Родион стащил с него пальто, молодой человек с красным крестиком на кармане френча вытянулся по-военному.
- Где больной? - спросил Матвей Васильич.
Кто-то торопливо, но внушительно поправил:
- Товарищ Шеринг…
- Где больной? - повторил Матвей Васильич. - Проведите меня к больному.
- Пожалуйста, профессор, - выдохнул молодой человек с крестиком, решительно и отчаянно, как брандмейстер, показывая в глубину пустой комнаты, точно там, как в дыму, подкарауливали неизведанные опасности.
За Матвеем Васильичем двинулась колонка настороженных людей.
- Кто оказал помощь? - спросил он, ни к кому не обращаясь.
- Я, профессор, доктор Званцев, - одним духом выпалил молодой человек с крестиком, - у больного ясно выражена…
- Очень рад, - перебил его Матвей Васильич и подал руку.
Сделав вид, что собрался выслушать молодого коллегу, Карев замедлил шаг и начал устало покачивать головой, как будто хотел сказать, что он, профессор Карев, так и знал, что больной страдает теми болезнями, о которых говорит доктор Званцев, что всего этого давно следовало ожидать и ничего здесь не поделаешь.
- Характерно, очень характерно, - торопился доктор, стараясь перейти на латынь и все поскальзываясь, - несомненно, следует предположить застарелое… я хочу сказать - нарастающее воспаление сердечной мышцы. Во всяком случае, angina, я хочу сказать - angina pectoris…
- Да, да, - понимающе покачивал головой Матвей Васильич, присматриваясь, как вслушивается в разговор колонка настороженных людей, разглядывая потертый френч доктора Званцева и думая о том, что трудно, безнадежно трудно начинать вот такому доктору частную практику.
- Практика, к сожалению, очень часто в последнее время наблюдает сердечные болезни, - проговорил он, оборачиваясь к настороженной колонке. - Что делать, - добавил он, - люди устали. Ну, войдем…
- Здравствуйте, - громко выговорил он, подходя к дивану и вытаскивая из кармана платок.
Он медленно протер глаза, уши, бороду.
В дверях окостенели - молодой доктор, Родион, за ними смутно колыхались всклокоченные головы.
- Слякоть сегодня, - сказал про себя Матвей Васильич, - залепило.
Он осмотрелся. Доктор Званцев сорвался с места и подал стул.
Матвей Васильич сел, сочувственная улыбка шевельнула его усы, он вгляделся в лицо больного, точно говоря: "Ну, что?.. Да понимаю, понимаю!"
Шеринг оценивал доктора, неподвижно уставив на него глаза.
Перед ним находился новый человек, которому надо было что-то доверить. Человек был стар, нетороплив, за дружеской улыбкой его была припрятана жестковатость, он уберег свой докторский сюртук, какое-то упрямое превосходство этого сюртука над френчем с красным крестиком казалось несомненным: доктор был настоящий.
Шерингу хотелось спросить его: "Вы - Карев?" (почему-то вспомнилась эта фамилия). Но он почувствовал, что тот ответит: "Я - доктор". И улыбнется обезоруживающей улыбкой. Непременно должен так ответить и так улыбнуться. Это у них есть, у них - специалистов!
И Шеринг отозвался Кареву усмешкой, раздвоенной беспомощностью и одобрением. Испытание было выдержано: Шеринг знал, что новому человеку можно доверить.
- Оставьте нас, - сказал Матвей Васильич, поднял брови на доктора Званцева.
Френч бесшумно исчез, прикрыв двери.
- Ну, приподнимитесь, - предложил Матвей Васильич.
Шеринг испуганно взглянул на него. Может быть, он ослышался? Может быть, в комнате есть кто-нибудь, кроме них? Ему трудно, невозможно, немыслимо двинуть рукой, а доктор… Да, да, доктор берет Шеринга за плечо, тянет его к себе, заставляет Шеринга сесть, неловко стаскивает с него рубашку.
Осмотр начался…
Осмотр начался, и в соседней пустой, оголенной комнате стихло. Родион кривобоко, как человек в непомерных сапогах, старающийся пройти на цыпочках, отошел к окну, присел на подоконник.
Перед ним, в полумраке, закоченели взъерошенные головы людей, имена которых были менее звучны, чем имя Шеринга. Он должен был вместе с ними терпеливо ждать, что скажет Карев, должен был так же, как они, прислушиваться к шорохам за дверью.
Но, против воли его, в мутном, странно звенящем мраке, среди взъерошенных голов, потухающей полоской мерцали ровные зубы, и, едва Родион останавливал на них свой взгляд, мгновенно дополнялись они запорошенным растаявшими снежинками лицом. Родион жмурился, гримаса обезображивала его, он переводил глаза в другое место, и опять мерцал перед ним белый ряд зубов, и он почти слышал сильный голос:
"Бестолковый человек!.. Как здоровье Ленки?.."
Тогда до ясности, с какою возникают предметы в полдневный час, он видел голое, посеребренное струйками мыльной воды тельце Ленки, стоящей в корыте, и ее картавый лепет отчетливо раздавался в тишине:
"Папочка, папуля! Что ли ты у меня искал пупочек? Вот же он!"
Родион вновь видел, как Ленка подтягивала кверху кожу на круглом, скользком от мыла животишке, стараясь разглядеть получше свой пупок, и опять пугающе-близкий и чужой в то же время голос обрезал Ленкину болтовню:
"Что за конспирация?!"
И снова мерцали тут и там ровные полоски зубов, дополняясь холодною, слепящею свежестью лица.
Родион, как от стужи, потер руки, соскочил с подоконника и, громыхая сапогами, зашагал.
Взъерошенные головы дружно шикнули на него:
- Тш! Тише, кто там?!
- Родион, тише ты!
Родион замер, вспомнив, что надо думать о Шеринге, об опасности, угрожающей Шерингу, надо ждать решения судьбы товарища Шеринга.
В это время открылась дверь, и профессор Карев, высунувшись из комнаты Шеринга, попросил:
- Коллега доктор! Надо приготовить горячие бутылки.
Точно дождавшись какого-то важного результата, люди колонкой двинулись следом за доктором Званцевым.
- Значит, надо не лед, а бутылки, горячие бутылки, а ты клал лед, это что же? Нарочно, что ли, лед, а? Ты понимаешь, что делаешь, ты кладешь лед, когда…
- По-пе-ре-мен-но! - неожиданно закричал доктор Званцев так, что все остановились. - Понимаете? Попеременно! Холодные и горячие ножные ванны попеременно, чтобы отвлечь кровь к ногам! Понимаете?..
Колонка притихла, рассыпалась на две горстки, одна из них потрусила на кухню, люди затормошили кухарку, надо было затапливать плиту, чтобы согреть воду; доктор Званцев схватил примус, начал прочищать закопченной иголкой горелку.
Был момент, когда Родиону почудилось, что с Шерингом ничего не произошло. Просто собрался очередной пленум, сильно поспорили, и вот, в перерыв, забегали по комнатам знакомые озабоченные люди - прямой, как солдат, Званцев из губздрава, коротышка-секретарь, - не примечая Родиона (Родион - свой), и вот сейчас выйдет Шеринг, кивнет ему, скажет:
- Здорòво! Ты здесь? Как дела? А у нас, видишь, на ночь глядя, - горячка…
Но, войдя с другою горсткой людей в смежную с кухней комнату, Родион почувствовал холодок непривычной растерянности.
Рябой коротыга-секретарь, подергивая носом с красной продавиной от очков, держал около уха телефонную трубку, и все смотрели на него, чего-то напряженно ожидая.
Словно умышленно тихо, он говорил в трубку:
- Выпускающий?.. Ну?.. В стереотипную?.. Неопределенно… Ждем, что скажет Карев. Во всяком случае… одна минута…
Он прикрыл ладонью трубку и сощурился на товарищей. Ему ничего не сказали, он сильно задергал носом и опустил руку:
- Во всяком случае, в газету больше ничего не успеем. Спускайте на машину… Да… Подождите…
Он быстро, как близорукие, выпятил лицо, снова прижмурился, ему ответило безмолвие, и вдруг он еще тише выговорил:
- Оставьте двоих на ручном… Да, наборщиков…
Не договорив, он резким рывком повесил на аппарат трубку и как-то косолапо обернулся: сначала стал лицом к стене, потом медленно отошел от нее, сделав полный оборот.
Тогда Родиону захотелось спрятать глаза, и, не взглянув ни на кого, он вышел…
Матвей Васильич застегивал свой сюртук, один лацкан приходился выше другого, Карев тянул его книзу и во второй раз внушительно досказывал порядок леченья. Опять, как в начале осмотра, он улыбнулся, что должно было означать, что для него Шеринг - обыкновенный больной, что он - Карев - знает, как надо говорить с больными, и что тут ничего нельзя поделать.
- Поправляйтесь, - сказал он, дотрагиваясь до руки Шеринга и пожимая ее на одеяле. И в том, как он пожал руку, предупреждая лишнее движение больного, было что-то сурово-нежное и подчиняющее, - так что Шеринг затеплился ответной улыбкой и вдруг, поднявшись на локоть, спросил беспокойно:
- Вы уходите?
Он тут же опустился на подушку, повел ладонью по лицу, точно стирая с него нечаянное, неподобающее выражение, и проговорил по-деловому:
- Я хотел спросить: у вас есть дети?..
- Есть, - ответил Матвей Васильич, - а у вас?
Словно обдумывая, куда может привести зачем-то начатый разговор, привычно стягивая лоб в морщины, Шеринг сказал:
- У меня сын. Ему восемнадцать лет… И его никогда нет дома, - вдруг зло добавил он.
- Ого, уже - солдат! Но вам не следует разговаривать, не следует. До свидания, до завтра.
Тут Шеринг вновь колыхнулся, незастегнутый рукав рубашки сполз на плечо и обнажил белую руку, дрябло и неуверенно потянувшуюся за Каревым:
- Я хотел сказать… спросить вас…
- Вам нельзя волноваться, - перебил его Карев.
И сразу холодно, неприязненно, преодолевая непонятное отвращение, проговорил Шеринг:
- Что, всегда бывает это дурацкое состояние?.. Это… черт знает что!.. Какой-то… какая-то…
И, совсем зло, выпалил:
- То есть при этой болезни, я спрашиваю?.. Это, конечно, чистейшая физиология…
- Ну да! - спокойно отозвался Карев. - Ведь все-таки сердце, вы понимаете, - сердце, самая жизнь, средоточие. Конечно, всегда. Главное - покой.
- Пожалуйста, - вскрикнул Шеринг, - позовите мне…
Он оборвался и тихо договорил:
- Пусть сюда придет Родион!..
- Хорошо. Главное - покой, - повторил Карев и вышел.
Шеринг лежал неподвижно. Глаза его потухли и неторопливо блуждали по стенкам. Он мог думать о чем угодно, и, может быть, поэтому лицо его не отражало никаких мыслей. Он остановился на толстых корешках немецкого словаря, издавна скучавшего на полке. Корешки были тяжеловесные, прочные, в золотых полосках наверху и внизу, с кожаными наклеечками темно-красного цвета, в золоте букв с четким именем Мейера, увесисто повторенным каждым корешком: Мейер, Мейер, Мейер. Эта почтенная немецкая фамилия истратила на себя такое количество позолоты, какого хватило бы на сенаторские, судейские, канцелярские мундиры во всем свете и на протяжении всей человеческой истории. Но по правде, золото должно было заслужить честь увенчания такого имени, как Мейер, потому что все Мейеры делали прекрасное дело, и отец Мейеров делал прекрасное дело, и дядя и дед Мейеров совершали все то же неоспоримо замечательное дело Мейеров. Золото внушительно и бесконечно повторяло: Мейер, Мейер, Мейер; золото переливалось в сплошную рябящую ленту, разрывало тягостную туманность на желтые полосы, прокалывало, пронзало тоскливое ничто светлыми остриями; на этих остриях бесчисленно повторялось какое-то: ер, ейер, ер, ер, потом опять возникал отчетливый золотой ряд: Шер, Шер, Шеринг, Шеринг, Шеринг. Золото поистине должно было заслужить честь украшения такого имени, как Шеринг, потому что все Шеринги делали прекрасное дело, и отец Шеринга бежал от преследований за границу, и сам Шеринг только недавно вернулся в Россию, и его сын, сын Шеринга… Шер, ер, ер… ейер, Мейер, Мейер…
- Что это? Что это? - спросил Шеринг, вздрагивая всем телом.
- Это - я, - робко сказал Родион.
- Это - ты? - прошептал Шеринг.
- Да, - шепотом ответил Родион.
Он стоял, приподняв локти и касаясь пола одними носками, точно готовясь куда-то полететь. Испуг и смятение сделали его похожим на птицу.
- Опять? - снова прошептал Шеринг.
- Что - опять? Я не знаю, я только что вошел…
- Ну?
- Я вошел и… смотрю…
- Уехал? - спросил Шеринг, стараясь бровями показать на дверь.
- Уехал. Воротить? Я ворочу его.
Родион кинулся к двери, не отрывая глаз от Шеринга.
- Постой.
Рядом с простыней и наволочками лицо больного было чуть серовато, и заостренные на висках концы бровей казались чернее обычного.
Вдруг Шеринг вдавил затылок в подушку, руки его необыкновенно удлинились, выгнувшись на локтях как-то по-женски, внутрь. Серое лицо его посеребрилось потом, капли которого росли, увеличивались с неожиданной быстротой.
Родион наклонился к Шерингу, беспомощно растопырив над ним руки, как птица распускает подбитые, негодные крылья. В небывалом, отвратительном страхе он глядел, как сквозь омертвевшую кожу Шеринга проступают булавочные головки пота.
Это продолжалось несколько секунд. Шеринг прерывисто, как после плача, вздохнул и, вцепившись в руку Родиона, зашептал:
- Что такое? Нет, нет! Зачем? Ничего!
Точно извиняясь в чем-то, он силился улыбнуться, и таким жалким, убогим стало его лицо - мокрое, перекошенное болью, что Родион в отчаянии забормотал:
- Ты… Ты не бойся… Понял? Не бойся… Это, брат, так, это всегда… главное - не бойся…
И тут же, застыдившись, нечаянно вспомнив что-то очень важное, перебил самого себя:
- Будь спокоен. Мы все сделаем. Положись. Все как есть. Так что можешь спокойно… Мы…
Шеринг бессмысленно, стеклянно глядел на Родиона, губы его шевелились. Родион припал к нему, коснувшись ухом холодного, влажного кончика носа.
- Позови…
- Кого?
- Сына… - выдохнул Шеринг.
Потом он неожиданно громко воскликнул:
- Не мо-жет быть!.. - и странно застыл…
Когда Матвей Васильич вернулся домой и переступил через порог передней, в него впился острый, продолжительный телефонный звонок. Не раздеваясь, прямо от двери, он подошел к телефону.
- Слушаю, - сказал он. Брови его лениво приподнялись, он пощупал свои карманы, отыскивая портсигар.
- Опять?.. Но ведь машина ушла… Другую?
Он снял шляпу, кинул ее в кресло и, приподняв плечи, сгорбившись, ответил:
- Ну что же делать… Хорошо.
Он прошел в гостиную. Здесь было пусто, оранжевая лампочка лениво освещала один угол комнаты, следы многолюдной и шумной бестолочи были видны повсюду: скученные кресла, закатанный в трубку ковер, окурки на полу возле камина, раскиданные по роялю листы нот. Со скукой оглядевшись, Матвей Васильич вернулся в переднюю, прошел коридором. Около столовой он остановился, приоткрыл дверь. Там все еще торчали засидевшиеся сонные, размякшие гости, допивая подонки разнокалиберных бутылок. Софья Андреевна увещевала пусторотого человека в смокинге, он не хотел слушать, щерил черные корешки зубов, пьяно твердил: "Гевалт, гевалт!"
Матвей Васильич отыскал наконец в заднем кармане сюртука портсигар, раскрыл его, но не нашел ни одной папиросы. Уже у себя в кабинете он закурил и, точно боясь присесть, распуская тонкие, сивые в темноте ленты дыма, двинулся к комнате дочери.
Ирина не слышала, как он вошел. Она сидела, облокотившись на изголовье кровати, спрятав лицо в ладони. Матвей Васильич молча глядел на нее, ожидая, что она пошевельнется. Но она была как-то особенно неподвижна. Он позвал ее.
Ирина вскинулась, схватила с постели платок, наскоро вытерла им глаза.