Цыган - Анатолий Калинин 23 стр.


- Ты не знаешь, Гром, почему это твой бывший хозяин так ничего и не отвечает мне? За это время уже могли бы десять, нет, сто писем туда и обратно сходить и столько же раз он мог бы приехать сюда, если б захотел. Но он, как видно, не хочет или же не может, но тогда бы он тоже должен был вестку подать. Если, конечно, Шелоро не набрехала мне насчет этой Насти, но похоже, что нет. Никакого ей не было расчета мне брехать, хоть и цыганка она. А ты не знаешь, Гром, правду она тогда мне сказала или нет? Ей, понятно, и без всякого расчета, а просто по привычке ничего не стоило сбрехать, потому что она этим живет… И что я ему такого могла сделать, что он не хочет знаться со мной? Или же ему кто чего-нибудь наплел на меня, но что же можно наплести? И не такой он человек, чтобы зря наговорам поверить…

Но тут в ее беседу с Громом внезапно вмешивался голос табунщика, который за это время уже успел передремнуть в тени куста, сколько ему нужно было, и, проснувшись, обняв руками колени, давно уже прислушивался к словам Клавдии, тараща на нее свои заспанные глазки.

- Клавдия, а Клавдия?! - испуганно окликал он.

Рассердившись на нее за то, что она, увлеченная своей задушевной беседой с этим цыганским жеребцом, даже не слышит его слов, табунщик гаркал у нее за спиной во всю мощь своих легочных мехов:

- Клавдия Пухлякова, что с тобой?!

Вздрогнув, Клавдия оборачивалась к нему:

- Ой, дедушка Муравель, не шумите так.

- Как же не шуметь, если я уже битый час тут сижу и слушаю, что ты перед этим жеребцом несешь с Дону и с ветру. Спервак я подумал, что это мне выпал такой сон, но потом вижу, что ты же своими словами и побудила меня. Ох, что-то не нравятся мне, Клавдия Пухлякова, твои разговоры с этим цыганским жеребцом! Так недолго и до чего-нибудь нехорошего дойти.

- Вы, пожалуйста, чуточку потише, дедушка Муравель, - увещевала его Клавдия, оглядываясь, нет ли поблизости, среди шпалер виноградных кустов, кого-нибудь из женщин. - Тут у меня с собой для вас кое-что есть.

- Ну что еще там у тебя может быть, - с неприступностью в голосе говорил старый табунщик, прекрасно зная, что могла иметь в виду Клавдия. Но и не покуражиться при исполнении своих обязанностей он не мог. - Ни, ни!! - обеими руками отмахивался он от бутылки с виноградным вином, которую она извлекала из своей харчевой сумки. - Ты, Клавдия, в своем уме?! Как будто тебе неизвестно, что я на службе совсем его в рот не беру. Ай-я-яй, Клавдия Петровна, а еще член правления, вот я сейчас Тимофею Ильичу шумну, что он тебе за все это может прочесть? - Но тут же, увидев, что Клавдия начинает засовывать бутылку обратно в сумку, он перехватывал ее руку своей - Ладно уж, не обратно же ее тебе с собой домой нести. По такой жаре в твоей сумке оно свободно прокиснуть может. Потому что виноградное вино, как ты сама должна знать, температуры не любит. На кой же ляд оно тогда будет нужно, кто его станет пить?

И с видом человека, единственно озабоченного тем, как бы предотвратить эту беду, он тут же припадал к горлышку бутылки. Запрокинув голову, катая хрящеватым кадыком, за один раз, не отрываясь, опустошал бутылку до дна и обмякшим голосом затевал с Клавдией нравоучительный разговор:

- Мне-то что, мне от этого ни холодно ни жарко. Хочешь, беседуй с этим цыганским жеребцом, а хочешь, хоть целуйся с ним. Меня при моих годах уже трудно чем-нибудь удивить. Мало ли, бывает, на человека какое затемнение может напасть, а ты, если ненароком услыхал, сиди да помалкивай. Но только если кто-нибудь другой, например Катька Аэропорт, захочет прислушаться к твоим речам, она, можешь быть уверена, не станет молчать. Она тут же и постарается до каждого довести, что у Клавдии Пухляковой, члена правления нашего колхоза, не иначе завелась какая-то серьезная болезнь, если она с бессловесным животным по целым дням может беседы вести. И по этой самой причине на предбудущем отчетно-выборном собрании в состав правления ее уже никак нельзя выдвигать. А на свободное место можно выбрать, например, ее же, Катьку…

Выслушав эти предостережения старого табунщика, Клавдия устало улыбалась:

- А может быть, дедушка Муравель, у меня и в самом деле болезнь?

Он не на шутку сердился:

- Так тебе кто-нибудь и поверил. Хочешь, я тебе скажу, чем ты больна?

- Чем же, дедушка Муравель?

- Тебе давно уже замуж надо. Вон ты какая справная баба, - аж шкура трещит. Хватит уже тебе по ночам "похоронной" шуршать. Ну, если за какого-нибудь несамостоятельного или горького пьяницу не хочешь выходить, то хотя бы себе для нужды завела. Детей ты, слава богу, уже на ноги подняла, и теперь никто тебя не имеет права попрекнуть. Если б не мои года, я и сам бы не позволил такому товару пропадать, да что теперь говорить… - И вдруг старый табунщик бесхитростно интересовался - А что, Клавдия, этот твой квартирант, полковник, женатый или холостой?

Терпеливо слушавшая до этого его болтовню, Клавдия грустно качала головой:

- И вы туда же, дедушка Муравель. - Поворачиваясь к Грому, она обхватывала его шею руками, прижимаясь к ней.

- И некому мне, Громушка, на них пожаловаться, кроме тебя. Ты у меня один. Но и ты мне ничего не можешь сказать.

При этой ласке по шкуре Грома пробегала волна, и под щекой у Клавдии стремительно трепетала какая-то жилка.

* * *

- Что-то, мама, ты вчера долго не ложилась спать?..

- Я, Нюра, хотела тебя дождаться с танцев.

- Вот спасибо. И Андрей Николаевич тоже за компанию с тобой меня дожидался на крыльце.

- Нет, он, Нюра, сам по себе. Душно в доме.

- Ну да. А на крылечке так и обвевает ветерком с Дона. Хорошо. И поэтому вы рядышком просидели на одной приступочке до полночи. Каждый сам по себе.

- Ох, Нюра, и язычок у тебя. Почти как у Катьки Аэропорт.

- Не при мачехе росла.

Прежде она никогда бы не позволила себе говорить с матерью в таком тоне, и Клавдия сразу бы указала ей место. Но, должно быть, безвозвратно ушло то время и наступило в их взаимоотношениях другое, когда дочь уже начинает чувствовать себя скорее подружкой своей матери, и между ними становятся возможными такие разговоры, о которых и подумать нельзя было раньше.

Неизмеримо труднее приходилось Клавдии, когда Нюра объединялась против нее с Ваней. Исподволь они начинали плести свой невод, и надо было не прозевать момента, чтобы ненароком не угодить в него.

Обычно поначалу и заподозрить ничего нельзя было, когда Нюра издалека осведомлялась у брата:

- И долго же вы еще тут будете в свои солдатики играть?

- Сколько нужно будет, столько и будем, - в тон ей отвечал Ваня.

Нюра спохватывалась:

- Ах, да, я же забыла, что это военная тайна. Мне бы, глупой, давно пора раз и навсегда это зарубить. Играйте себе на здоровье, мне какое дело. Вот только наша бедная мать из-за этой военной тайны так и не знает, как ей дальше быть.

Еще только смутно улавливая в ее словах какую-то опасность для себя, Клавдия не удерживалась от вопроса:

- А что, Нюра, я, по-твоему, должна была знать?

Она едва успевала заметить, как Ваня при ответе Нюры стремительно отворачивался, прыская в кулак.

- А то, что выписывать в правлении на зиму еще машину дров или нет.

Удивление Клавдии еще больше возрастало:

- Это зачем же?

Она видела, как у Вани трясутся от смеха плечи, когда Нюра начинала серьезно пояснять ей:

- Чтобы Андрей Николаевич и на другую зиму нам их наколол.

- Они с Ваней и так уже успели на две наколоть.

Но теперь уже Ваня, справившись с одолевавшим его смехом, решительным образом опровергал:

- Это ты зря, мама. Я не успею и топором махнуть, как он уже его из моих рук рвет. Все, что сложено за летницей и в сарае, - его работа. Мне чужой славы не надо, я и так проживу.

Клавдия оглядывалась на неплотно прикрытую на другую половину дома дверь.

- Вы бы хоть человека постеснялись.

Нюра вступалась за брата:

- А чего бы нам его стесняться, если он и сам уже не стесняется при тебе по утрам в одних трусах к Дону бегать. Несмотря на свои безобразные шрамы.

Но тут уже Ваня с неподдельным возмущением напускался на сестру:

- Не безобразные, а боевые. Ничего ты, Нюрка, в этом не понимаешь, а тоже берешься рассуждать. Ты бы лучше у матери узнала, что за эти самые шрамы женщины больше всего и любят мужчин. Правда, мама?

Смеясь, Клавдия обеими руками отмахивалась от них.

- Может быть, Ваня, и правда, но об этом тебе надо будет у Катьки Аэропорт спросить. Она в этом не хуже, чем ты в электропроводке, понимает.

Теперь для Вани наступила очередь краснеть под ее взглядом. Он бросался за помощью к сестре:

- При чем здесь, Нюра, какая-то электропроводка? Что то наша мать последнее время совсем… - И он многозначительно вертел пальцем у виска.

Но тут Нюра начинала бурно хохотать, наотрез отказывая ему в своей защите. А Клавдия устало улыбалась, ей уже было жаль Ваню. Но и не было у нее какого-нибудь другого средства, чтобы наверняка отбиться от его атак.

Иногда после таких разговоров ей хотелось сесть между ними, взять каждого за руку и сказать:

- Детушки мои, оказывается, вы не шибко хорошо знаете свою мать. Она ведь у вас не совсем слепая и видит, с какого бока вы подкатываетесь к ней. Вам, конечно, кажется, что это вы ей хотите добра, но это вы хотите спокойствия для себя, чтобы потом радоваться, как с вашей помощью хорошо устроилась мать. Но разве только в таком спокойствии и вся радость? И не его, не этой радости нужно ей. Не нужно бы и вам вмешиваться во все это, потому что у каждого человека может быть в душе такой уголок, куда никому другому заглядывать нельзя. Куда, может быть, ему и самому боязно бывает заглянуть. Вот я как только чуточку позволила тебе, Нюра, туда заглянуть, разоткровенничалась с тобой, и тебе уже показалось, что ты уже знаешь больше самой матери и все можешь за нее сама решить. В то время как она и сама не знает, что ей делать. А тебе, Ваня, не успели еще у тебя только самые первые перышки отрасти, уже тоже возмечталось впереди своей неразумной матери лететь и указывать ей, как ей нужно дальше жить. Нет, не спешите, детушки, ничего за нее решать и не смотрите на нее такими глазами, как будто она вам чего-то должна или же сама не хочет себе счастья…

Вот так бы посадить их обоих с одного и с другого бока от себя и все это высказать им. Но они продолжали смотреть на нее своими хорошими, жалостливыми глазами, и у нее не хватало духу, не поворачивался язык. Тем более что ни за что другое она не могла бы их упрекнуть, вон и другие люди говорят, что ей только радоваться на таких детей.

Но однажды она невольно затаилась у себя в комнате, услыхав, как Ваня, о чем-то по обыкновению секретничавший с Нюрой у нее в каморке, вдруг так и ахнул:

- Да ну-у! - И потом, видимо забывшись, с уверенностью громко заявил: - Это ты совсем, Нюрка, забрехалась.

И обида Нюры на эти его слова тоже, видно, настолько была велика, что она, позабыв об осторожности, возмутилась:

- Если не веришь, то и не спрашивай. Но только так и знай, что об этом с ней бесполезно говорить.

Клавдия слышала, как после этого Ваня стал уговаривать ее:

- Ты, пожалуйста, не обижайся на меня. Я, конечно, верю каждому твоему слову, но я всегда думал, что знаю нашу мать, и теперь мне просто не верится, чтобы какой-то…

Дальше они опять перешли на шепот, а потом Ваня даже не постеснялся встать и плотно прикрыть дверь в Нюрину каморку. И Нюра даже не попыталась его остановить, хотя до этого никогда не водилось у них в доме, чтобы они закрывались от матери.

Конечно, на то и молодость, чтобы ревниво оберегать от глаз и ушей взрослых свои секреты, и ей, как матери, нравилось, что Нюра с Ваней так доверяются друг другу. Пусть они при этом и покритикуют между собой свою мать, как всегда критикуют своих родителей дети. Но тут ей показалось и что-то другое. Особенно чем-то царапнуло это небрежно недосказанное Ваней "какой-то…", за которым вдруг почудился Клавдии такой смысл, до которого не захотелось и докапываться ей.

Утром по дороге на птичник она спросила у Нюры:

- О чем это, дочушка, вы вчера шептались с Ваней?

Шагавшая рядом с ней Нюра беспечно ответила:

- Мало ли, мама, о чем. Я и не помню уже.

- В другой раз вы еще лучше дверь закрывайте за собой. А то мать нечаянно может подслушать, как вы решаете за нее, как ей нужно дальше жить.

Нюра вспыхнула до корней волос, светло-русых, как ковыль на суглинистом склоне за хутором.

- Ничего мы не решаем, - запротестовала она. - Но и нельзя же тебе, мама, из-за какого-то цыгана так и похоронить себя…

Клавдия быстро переспросила:

- Как ты сказала?

- Ты меня прости, это у меня совсем нечаянно сорвалось. Я, конечно, все понимаю, и он, должно быть, хороший человек, если ты так… - Под пристальным взглядом Клавдии она окончательно смешалась, покраснев так, что лицо ее стало совсем под цвет ее новой розовой кофточки. Но все-таки она выправилась - Если ты считаешь так.

- А ты сама, Нюра, как считаешь?

Нюра тут же заверила ее:

- Так же, как и ты. Тебе виднее. - Клавдия видела, что ей и мать не хотелось обидеть и солгать она не могла. - Но это ведь, мама, было уже совсем давно, и я уже почти ничего не помню. Это Ваня каждый день бегал к нему в кузню, а я и не интересовалась им: цыган и цыган.

- Ты сейчас, Нюра, сказала "какой-то цыган". Раньше я от тебя не слышала таких слов.

- Но ведь он же, мама, так и не захотел ответить на твое письмо.

Против этого Клавдии нечего было возразить. Все это была правда. И если разобраться, как бы ни отбивалась она от всех этих атак собственных детей, где-то в глубине души она вынуждена была согласиться с тем, что по-своему они правы. Нет, не только о своем собственном спокойствии думали они. Выросли ее дети и скоро, конечно, отлетят от нее. А дальше что? За ними она никуда отсюда не поедет. Она всю жизнь здесь прожила и уже не сможет без всего того, к чему привыкла так же, как и к самой себе.

А Нюра, приободренная ее молчанием, уже опять впадала в свой покровительственный тон:

- Ты только не вздыхай. Я же знаю, о чем ты вздыхаешь. Он тебе и на письма не изволит отвечать, а ты тут из-за него должна как в монастыре сидеть. Мы с Ваней уже взрослые, и ты, мама, человек вполне свободный. Теперь двадцатый век.

* * *

Вот и опять он в седле. Конечно, не в цыганском, плоском, и не в казачьем с высокой лукой, которое при необходимости могло и за подушку побыть, но так же поскрипывает оно, и так же неотступно скользит сбоку сгорбленная тень. Иногда же в полудреме может почудиться, что и ноги опять упираются в стремена.

И ничего еще подобного не испытывал он: как будто за этими фронтовыми картами и в самом деле надо было признать власть сразу смахнуть с плеч двадцать лет. Опять вернуть в ту пору, когда все еще было впереди, как и эта серая лента, уползающая под колесо назад. Но, оказывается, есть дороги, увлекающие в одно и то же время и вперед и назад, а вернее, в глубь самого себя. Та пора жизни, когда все, что теперь уже безвозвратно осталось за спиной, еще только начинало брезжить перед взором сквозь утренний молодой туман.

Со своими цыганами за это время он почти не встречался, если не считать тех повозок, встречаемых или обгоняемых им на степных дорогах, которые тотчас же и оставались позади его мотоцикла. Чаще же совсем издали виделись его взору их силуэты, крадучись скользящие в стороне от больших шоссе на серой холстине неба.

Но, признаться, и не искал он этих встреч, совсем наоборот. Не очень-то ему хотелось встречаться с теми из соплеменников, которые с недавних пор опять будто с цепи сорвались. А если и не миновать было их, этих грустных встреч, то, еще издали завидев знакомые телеги с трепещущими над ними под ураганным ветром, испещренными заплатами лантухами, а то и не прикрытые ничем, с ворохами тряпья, в котором копошились детишки, он прибавлял скорость, спеша прошмыгнуть мимо. Пока еще кто-нибудь, чего доброго, не окликнул его. Особенно невыносимым было бы для него теперь встретиться с блестящими глазенками этих одетых в грязные лохмотья несмышленышей, полностью подвластных воле своих отцов, матерей и бабок и не ведающих, какая их в будущем может ожидать участь. Как будто они могли заглянуть этими черными глазенками ему прямо в душу и опять разбередить в ней то, что и без этого непереставаемо тлело там, как жар под пеплом.

И что бы он теперь мог сказать своим соплеменникам: что вся эта кочевая жизнь, опять потянувшая их к себе, - это сплошная нужда, обман и в конце концов непереставаемая война со всеми другими людьми, не говоря уже о блюстителях закона? В то время как рядом есть другая, большая жизнь, из которой они исключили себя сами. Но все это они знали и без него. И все же опять выплеснулись на все дороги в степи, едва лишь почудилось им, что под ржавчиной времени уже потерял, утратил свою силу и этот повергший их в трепет Указ, как со временем обычно теряют силу и все другие самые грозные указы. И что бы ему самому пришлось отвечать на их неминуемый встречный вопрос: "А как же это ты сам, Будулай, опять тоже очутился на колесах?"

Нет, уж лучше сразу же, при появлении на горизонте этих печальных телег, переключить скорость и, окутываясь облаком дыма, не взглянув в их сторону, - мимо. Чтобы только промелькнули эти цветные заплаты на мешковине нахлобученных на телеги шатров. Вж-жик - и нет их. Мимо этих черных глазенок, чтобы не успели они царапнуть по сердцу. И чтобы цыганские кони едва успели шарахнуться от его металлического коня, промчавшегося мимо них с ревом.

А там пусть вскакивает во весь рост на телеге цыган и, свирепо ругаясь вдогонку, крутит над головой кнутом. Пусть цыганка от ярости хоть на всю степь визжит, посылая на его голову проклятия.

Но недаром же, кроме обычного, еще и цыганское радио есть. Неизвестно каким образом, опережая мотоцикл Будулая, бежал, катился по степи слух о том одиноком цыгане при полном иконостасе боевых орденов, который то больше всех раздирался за то, чтобы всех сразу цыган на землю посадить, а то вдруг его самого как будто этой самой черной бурей с места сорвало, и он уже никак не может остановиться, колесит и кружит по всем дорогам с утра до ночи.

Назад Дальше