В ожидании солнца (сборник повестей) - Николай Омельченко


Обе повести, вошедшие в книгу, - о тружениках современного кино, о творческих поисках, удачах и поражениях, наполняющих беспокойные будни представителей этого популярного вида искусства. Не у всех героев гладко сложилась судьба, но они настойчиво ищут свое место в жизни, отстаивают высокие идеалы в повседневных делах, в творчестве, в любви.

Содержание:

  • В ожидании солнца 1

    • 1. Глас вопиющего в дождливой пустыне 1

    • 2. Прибытие 2

    • 3. Дождливым утром 4

    • 4. Мне бы ваши заботы… 5

    • 5. У чинары семи братьев 7

    • 6. Частый гость 9

    • 7. Психологическая несовместимость 9

    • 8. Когда ничего над тобой не висит 12

    • 9. Сказка о домашнем гусе 14

    • 10. Воспоминание о шукшине 16

    • 11. Четверо и другие 18

    • 12. Первые дубли 20

    • 13. Немного из жизни Саши Мережко и его первых товарищей 22

    • 14. Он должен добиться большого! 26

    • 15. Леня и лев 28

    • 16. Лиля Мишульская 28

    • 17. Луна и звезды 31

  • Варя Скосырева 32

В ожидании солнца

1. Глас вопиющего в дождливой пустыне

Туча воробьев, застопорив стремительный лёт, упала на молодые деревья, растущие по обе стороны шоссе, и шумная воробьиная трескотня разбудила Цалю. Он высунул голову из-под мокрого брезента, сонно поглядел на птиц, облепивших ветки, лениво усмехнулся, поняв, чем привлекли деревья эту трескучую стаю. Вчера, когда воробьи летели куда-то в предгорья Копетдага устраиваться на ночлег, ветви деревьев были голы, а сегодня утром на них появилась густая листва. Воробьи спали и не видели, как до самой полуночи помреж, ассистенты, осветители и Цаля развешивали на деревьях бутафорные листья: утром группа должна снимать летнее шоссе, а в Ашхабаде, куда киношники выехали навстречу раннему лету, даже настоящая весна задерживалась.

Обнаружив обман, воробьи снялись с деревьев, огласив все вокруг сердитым чириканьем. "Все бутафория: и эти листья, и кино, и даже сама жизнь. Все подделка", - мрачно подумал Цаля и натянул на голову брезент.

Брезент укрывал два огромных дига и ящик с подсветками, на котором спал Цаля. От дигов, уже давно остывших после съемки, все еще исходил знакомый Нале чуть ли не с детства, едва уловимый запах нагретого стекла и краски. Этот запах мог различить лишь человек, давно привыкший к нему. Он был в общем-то приятен Цале, даже волновал его, но в это утро и жить не хотелось: сжимало сердце, давило в затылке, ныла печень. "Все подделка, все бутафория", - уже вслух трагически сказал Цаля и, почувствовав, что задыхается под брезентом, резко откинул его. Дождь был таким мелким, что даже не стучал по брезенту, не шелестел в бутафорных листьях на деревьях, но, казалось, и сам воздух, и небо, и предгорье Копетдага, застывшее вдалеке гигантскими расплывчатыми тенями, и пески пустыни были сотканы из мелкой сетчатой влаги, беззвучной, почти невидимой и лишь до ломоты в теле ощущаемой каждой клеткой, каждым нервом.

Цаля вынул мятую пачку "Памира", долго чиркал спичками - руки дрожали, а спички и сигареты порядком отсырели. Наконец прикурив, он неторопливо, с отвращением затянулся. Отсыревший табак казался слабым и облегчения не принес, закружилась голова, к горлу подступила тошнота. Отшвырнув в мокрую траву, щетинисто пробивавшуюся вдоль шоссе, сигарету, Цаля поправил на аппаратуре брезент, поднял воротник помятого, с прожженной полой пальто и вышел на шоссе в надежде остановить проезжую машину, чтобы раздобыть сухую сигарету. Поеживаясь, он смотрел то в одну, то в другую сторону пустынного шоссе - время, по всей видимости, было раннее. Не будь дождя, часть группы приехала бы сюда часов в шесть, так как съемка назначена на восемь и надо было бы готовить объект. А так, конечно же, кроме него, Цали, получившего задание караулить съемочную аппаратуру, все еще спали по случаю дождя, нежились под пахнущими дезинфекцией простынями, и неуютные номера "Туркменистана" в такую погоду казались им раем.

А вчера в отличную солнечную погоду снимали дождь. Актера Мишу Григорьева, исполняющего роль главного героя фильма, поливали из пожарных шлангов. Собственно, этот бутафорный дождь и явился причиной Цалиного срыва. Вода была ледяной, и после шести дублей посиневшему от холода Мише выделили для немедленного растирания бутылку спирту.

- Поможешь, Цаля, - невнятно выговорил Григорьев, с трудом размыкая дрожащие от холода, посиневшие губы.

Цаля накинул на худые Мишины плечи, обтянутые мокрой нейлоновой рубашкой, пальто и так, держа руки на плечах, чтобы Григорьеву было теплее, повел его к тонвагену. Миша снял рубашку, раскисшие от воды длинноносые туфли и, дойдя до брюк, попросил звукооператора Лилю Мишульскую, склонившуюся над магнитофоном:

- Лиля, выйди, мужчина раздеваться будет.

- Тоже мне - мужчина, - басистым от курения голосом пророкотала звукооператор, мельком взглянув на синие цыплячьи плечи Григорьева.

Она прикурила от не потухшей еще сигареты и, накинув старую куртку из кожзаменителя с обвисшей, сломанной "молнией", стала спускаться по лестничке тонвагена. Цаля посмотрел ей вслед. Даже сквозь кожу куртки было видно, как на сутуловатой спине остро двигались лопатки, вызывая у Цали чувство отеческой жалости и мужской нежности к этой женщине-девочке.

Григорьев стянул липнувшие к ногам брюки, лёг на длинное сидение. Цаля, налив на ладонь спирт, стал быстро растирать ему плечи и спину. Растирал, пока не покраснела кожа, а у самого не устали руки.

- Теперь бы и внутрь малость, - сказал Цаля, вдыхая тревожно дразнящий его крепкий спиртной запах.

- Мне нельзя внутрь, еще крупные будем доснимать, - закрыв глаза и наслаждаясь теплом, охватившим все его тело, ответил Григорьев. - А ты можешь, за труды праведные отдаю тебе и мою порцию.

- Завязал, - вздохнул Цаля.

- На ночь можно, чтобы не замерзнуть. Растирать-то тебя некому будет, - успокоил Григорьев.

- Нет, Миша, сказано - отрублено! - Цаля очень гордился своей твердостью, силой воли.

Григорьев поднялся, надел шерстяной спортивный костюм, несколько раз легко и грациозно присел, глубоко вдохнув, втянул живот, выпятил атлетически округлившуюся грудь - и сразу же показался и ростом выше, и в плечах шире. Куда и девалось в нем что-то жалкое, цыплячье - артист! Цаля смотрел на него влюбленно.

- У одного чудака спрашивают: отчего это у тебя мешки под глазами и руки трясутся? А тот ответил: друзья и годы… - сказал с наигранной скорбью Григорьев и, оттянув борт Цалиного пальто, сунул в боковой карман бутылку с остатками спирта.

"Ну и бог с ней, - спокойно подумал Цаля, - угощу кого-нибудь, а сам пить не стану". Он шел по площадке, улыбаясь, довольный собой, что случалось с ним в последнее время не так уж часто.

Под брезентом, у ящика с подсветками, стоял Цалин фибровый чемоданчик, уже повидавший виды. В нем были полотенце, мыльница, бутерброд с бараньей колбасой и полулитровый термос с зеленым чаем. Цаля открыл чемодан и аккуратно поставил в него бутылку со спиртом.

Часть группы уехала сразу же после окончании съемок, остальных, тех, кто развешивал на деревьях листья, только за полночь увез автобус, ослепив на прощание Цалю ярким светом фар. Цаля остался один в кромешной темноте каракумской жутковатой ночи. Случилось то, чего Цаля больше всего боялся: на него навалилось одиночество. Вместе с ним к Цале всегда приходила тоска, а в ней было все: мысли о бесцельно прожитой жизни, о тяжелой болезни, столько лет диктующей ему свои условия, и многое другое…

И Цаля не выдержал - достал бутылку и медленно, глоток за глотком, не закусывая, цедил из горлышка спирт, пил, пока не опьянел настолько, что даже не помнил, как забрался под брезент и уснул. И, наверное, спал бы еще, если бы не воробьи. Хорош сторож!

На шоссе послышался гул машины, и, когда она показалась, Цаля отошел на обочину, поднял руку. Это был молоковоз - желтая цистерна, густо забрызганная грязью. Он не остановился. Цаля, не опуская руки, провел его тоскливым, укоризненным взглядом. В кабине сидел кто-то черствый, безразличный, не пожелавший прислушаться к гласу вопиющего в дождливой пустыне.

- Сволочь! - скорее с грустью, чем со злобой, бросил Цаля и вновь стал с надеждой всматриваться в тонущее в рябящей мге шоссе.

Из этой туманной мги вскоре снова проклюнулась машина. Теперь уже Цаля вышел на середину шоссе и поднял обе руки. "Волга" резко затормозила, съехала на обочину.

- Прости, браток… - начал было Цаля и радостно засмеялся: в окошке сияла добродушная золотозубая физиономия Саида, шофера местного таксопарка, в котором группа арендовала машины.

- Салям, Цаля, ты еще жив? А начальник сердился, когда ехали в аэропорт. Говорил, сторож исчез…

- А я видел вас, - солгал Цаля. - Под брезентом сидел, дождь…

Тот, кого Саид назвал начальником, второй режиссер Виталий Жолуд, хотел было что-то сказать, но другой пассажир не дал ему и слова молвить. Почти вытолкнув Виталия из машины на обочину, проворно выскочил сам и, широко улыбаясь, разведя руки, пошел на Цалю.

- Сашка?! - обмер Цаля. - Родной мой!

Обнявшись, они расцеловались.

Жолуд скромно стоял в стороне, не решаясь первым сесть в машину. Его стройная высокая фигура в моднейшем, в крупную светлую клетку пиджаке и американских джинсах выражала… да, почтительность - не лакейскую, а исполненную достоинства, слегка даже снисходительную. Гость, которого он вез из аэропорта, был не просто автор сценария, а известный молодой писатель Александр Мережко. Жолуд сам вызвался встретить его, хотя это полагалось делать директору картины или режиссеру-постановщику. Глядя, как Мережко тискал в объятиях Цалю, Жолуд иронично улыбался: он мало верил в искренность радости от встречи этих двух таких разных людей, скорее всего, автор просто "играет на публику". Ведь что могло быть общего у этого талантливого баловня судьбы, человека даже с виду подчеркнуто благополучного - в дорогой заграничной тройке, в моднейших штиблетах, округлого от излишнего жирка - и у опустившегося алкоголика, которого группа чуть ли не из милости взяла к себе разнорабочим. На красивом лице Жолуда невольно мелькнула тень брезгливости.

А Мережко и Цаля все еще шутливо тискали друг друга.

- И пузо уже как у классика! - смеялся сквозь слезы радости Цаля. - Никак не вспомню, где мы с тобой виделись последний раз…

- Постой, постой… Кажется, в Доме кино.

- Нет, уже после.

- В Киеве?

- В Киеве я не был три года. Все мотаюсь по Азии.

- Вспомнил! - радостно воскликнул Мережко. - В Баку!

- Верно, в подвальчике. Эх, это же надо - забыть о такой встрече! Мне-то простительно, как-никак уже пятьдесят, а ты небось едва за четвертак перешагнул?

- Какое там, Цаля… - В голосе Мережко прозвучала наигранная обида. - Уже тридцать…

- Ну, уж ты прости меня старого. Вид у тебя… дай бог каждому!

- А ты-то как?

- Ничего, спасибо. Вот, все свое ношу с собой!

Мережко отстранился от Цали, оглядел его и покачал головой.

- Тут-то что делаешь?

- Работаю в группе.

- Женился? Осел в этих краях?

- Нет…

- А что же?

- А, подробности за столом, - вздохнул Цаля и попытался улыбнуться, но улыбки не вышло, только лицо болезненно сморщилось.

- Закладываешь? - тихо спросил Мережко.

- Завязал…

- А чего же от тебя, как из того бакинского подвала?..

- Это случайно, ночью…

- Похмелишься?

- Что ты… - нерешительно пожал плечами Цаля.

Мережко полез в кабину, расстегнул большой кожаный портфель, вынул пузатую бутылку коньяка, два дорожных пластмассовых стаканчика. Один дал Цале, другой протянул Жолуду, отвинтил пробку, налил.

- А вы? - вежливо спросил Жолуд.

Мережко покачал головой, и Цаля чокнулся с Жолудом:

- За благополучное прибытие в Ашхабад прекраснейшего и талантливейшего человека - за Сашу Мережко!

Они выпили. Цаля залпом, как и пил все - водку, чачу, сухое вино, а Жолуд отхлебнул смакуя.

- "Наполеон"? Нектар, божественно! - сказал он, пренебрежительно взглянув на Цалю: этому, мол, все равно.

- Еще? - наклонил над Цалиным стаканчиком бутылку Мережко.

- Нет, благодарю, - чувствуя, как приятным теплом растекается по телу коньяк, как сразу же перестало давить в затылке и исчезла боль в печени, удовлетворенно сказал Цаля. Потом снова обнял Мережко, прижался к нему мокрым от дождя лбом. - Эх, Сашка, Сашка, как я тебе рад… Жизнь-то, несмотря на все, прекрасна! Помнишь у Мопассана?.. "Все в природе казалось ему созданным с чудесной, непреложной последовательностью… Утренние зори созданы для того, чтобы радостно было пробуждаться, летние дни - чтобы созревали нивы, дожди - чтобы их орошать, вечера - для того, чтобы подготовлять ко сну, а темные ночи - для мирного сна… Но он ненавидел женщину, бессознательно ненавидел, инстинктивно презирал. Часто повторял он слова Христа: "Жена, что общего между тобой и мною?" Право, сам создатель был как будто недоволен этим своим творением. Для аббата Мариньяна женщина поистине была "дитя, двенадцать раз нечистое", о котором говорит поэт. Она была искусительницей, соблазнившей первого человека, и по-прежнему вершила свое черное дело, оставаясь все тем же слабым и таинственно волнующим существом. Но еще больше, чем ее губительное тело, он ненавидел ее любящую душу".

- Ну и память у тебя, ничто ее не отшибло! - восхищенно произнес Мережко и повернулся к Жолуду. - Целые повести и поэмы когда-то наизусть знал…

Жолуд согласно кивнул Мережко, но на Цалю, отпивая из стаканчика, посмотрел с сочувствием: что, мол, толку в том, если ты даже всю классику наизусть знаешь…

- Уже многое подзабыл, - с сожалением покачал головой Цаля, - но есть, есть еще порох в пороховницах! Эх, Саша! Ты вовремя приехал. Самая распрекраснейшая пора в Ашхабаде - весна. Мы с тобой побродим по предгорьям и долинам. Насобираем тонны тюльпанов и будем дарить девушкам. Сколько здесь тюльпанов! Целыми коврами устилают землю. И не какие-нибудь там леманские или кушкинские, которые продают в ларьках и на базарах, а самые чудесные - согдийские. Растут они в песках Каракумов и впитали в себя весь аромат земли туркменской. Волшебный цветок!

- В свободное от сценарных забот время, Цаля, я в твоем распоряжении. Ты долго здесь будешь? - кивнул Мережко на покрытую брезентом аппаратуру.

- Чего ей здесь мокнуть? Как только приедем, пришлем людей, пусть заберут, - ответил за Цалю Жолуд.

- Значит, до скорой встречи, - обрадовался Цаля.

Когда машина растаяла в плотной туманной мге, Цаля вспомнил, что забыл попросить сигарету. Он достал свой "Памир", закурил. На удивление, сигарета показалась ему не такой уж отсыревшей и безвкусной, какой была десять минут тому назад.

2. Прибытие

В узком вестибюле "Туркменистана" в этот ранний час было тихо и душно. На старых диванах, зачехленных в серое полотно, сидело несколько усталых командированных, сонно и заискивающе поглядывающих на окошко администратора: его закрывала извечная, банальная дощечка с надписью "Мест нет". Поскрипывал упрятавшийся под вытертый ковер пол, по которому, заложив руки за спину, нервно, хоть и неторопливо, прохаживался коренастый мужчина в мешковатом, давно не глаженном костюме и в белой парусиновой кепке. Иногда он останавливался у стеклянной двери вестибюля, смотрел на плотно запахнутое высокими облаками небо, сеявшее мгу, и лицо его, белое и рыхловатое, как тесто, с широким ртом и тонкими губами, собиралось в морщины; зеленоватые глаза, печальные и ироничные, суживались, будто кто-то дышал в них едким дымом. Мужчина вынул старомодный, потертый до желтизны портсигар, закурил и, держа сигарету во рту, вновь заходил по вестибюлю.

- Аникей Владимирович, пожалуйста, не курите, дышать нечем, - сказала из своего окошка с просящей улыбкой администратор.

- Ах, да, прошу прощения, - пробормотал мужчина, поискал глазами на низеньких тусклых столиках пепельницу и, не найдя ее, обжигая короткие, желтые от никотина пальцы, смял сигарету, сунул ее в портсигар. Быстро и пытливо, будто вспомнив что-то очень важное, посмотрел на администратора и спросил вежливо, но почти строго, начальственно: - Вы звонили?

- Ах, боже мой, - дернув плечами, с ласковым сокрушением произнесла администратор. - Я же говорила вам, что звонила. Облачность высокая, и аэропорт самолеты принимает.

- Да, да, благодарю вас, но я не об этом. Я относительно бюро погоды, о прогнозе. - Последнее слово мужчина выговорил кривясь, страдальчески.

- Звонили, - ответила администратор. - И я звонила, и ваш Борис Семенович. Мне сказали, что идет какой-то то ли циклон, то ли антициклон, и дожди надолго. А Борису Семеновичу ответили, что даже во время антициклона могут быть просветы, солнце.

- Понятно, - пробормотал мужчина и вновь вынул свой старомодный массивный портсигар. Сунул в рот недокуренную сигарету, щелкнул зажигалкой и, оставив застывшее в спертом воздухе вестибюля облачко дыма, толкнул тяжелую дверь.

- Коберский! Коберский! Режиссер… - донеслись до его слуха тихие голоса, едва он вышел на улицу.

Услышав свою фамилию, Коберский уныло обернулся и увидел стайку девиц, прижавшихся под навесом. Ныли они в плащах и все, как одна, в новеньких, не по погоде, туфлях. В глазах, устремленных на режиссера, любопытство и заискивающе-выжидательное напряжение.

- Спать бы вам, девушки, - устало сказал Коберский.

- Объявили набор в массовку, - срывающимся от волнения голосом произнесла одна из девиц, по всей вероятности, самая смелая.

- Какая массовка, видите - дождь!

- Уже перестал! - обрадованно сообщила девушка.

Коберский огляделся. Действительно, дождь уже не моросил, но небо, хмурое и тяжелое, солнца не обещало.

К гостинице подъехала забрызганная "Волга".

- Салям, Аникей Владимирович! - просиял своей золотозубой улыбкой из окошка Саид. - Привез целым и невредимым.

Из машины выскочил Жолуд с тяжелым желтым портфелем Мережко, а затем неторопливо вышел и сам автор сценария. Жолуд тут же отметил про себя и эту неторопливость, с какой выходил из машины писатель, и его сдержанную добродушную улыбку; куда девались веселая непосредственность и все то мальчишеское озорство, с каким он устремился к Цале на шоссе по дороге из аэропорта…

Дальше