Из-под темного платка низко, на брови ей спускается другой, белоснежный, старые темные глаза так и поблескивают из-под сизых век. Глядя на нее, с волнением думаешь о чем-то таком смутном, древнем, чего и сам толком-то не знаешь. Ведь это ее предкам, уведшим из Крыма из-под татарского ига своих жен, детей и скот, была дарована Екатериной II земля Азовского побережья, где и основан город. Это было давно, а ныне греки растворились в пестрой уличной толпе.
Старуха Кечеджи живет с дочерью, женщиной еще сравнительно молодой и красивой и, как истая южанка, расположенной ко всему яркому, веселому. Но из-за неудачно сложившейся личной жизни - разошлась с мужем - хорошее настроение у нее долго не удерживается.
- Для чего жить? - вдруг подавленно спрашивает она.
Мать вне себя.
- Живем ведь, как ни говори. Ты живешь для своего дитя.
А между прочим, может, еще и человек найдется.
- Ай, мама! Иди в баню.
- Не ты его бросила, он тебя - пусть ему будет стыдно.
Дочь работает делопроизводителем в райжилотделе. Заработок у нее маленький, а еще надо от себя оторвать, чтобы послать деньги в Рязань, где в фельдшерском училище учится "дитя". Поэтому они пускают на свою жактовскую жилплощадь командированных. Две чисто заправленные койки, по семь рублей суточных - "частный сектор" металлургического завода на квартире у старухи Кечеджи.
Когда койки пустуют, это больно бьет по бюджету семьи, и старуха чаще вздыхает у стены, где томится на фотографии внучка, перекинув косу со спины на грудь, на. черный школьный фартук. И рядом с ней с такой же косой ее любимая школьная подруга Полинка.
Полинка работает теперь крановщицей на заводе и славится своим голосом в самодеятельности, ездит выступать в область.
Сидя с вышиванием на пороге своего домика, она частенько напевает сильным, действительно замечательно приятным голосом.
И тогда старуха, прислушиваясь, растроганно кивает в такт у себя за окном. Она следит, как Полинка, отложив вышивание, идет за водой, придерживая от ветра подол, как задумчиво смотрит на бегущую в ведро струю, и ее тень раскачивается на кирпичной стене.
Под вечер, собираясь гулять. Полинка выносит большое зеркало и, примостив его на ящик с углем - а уголь ей завозят с завода самый лучший, "орешек", - охорашивается прямо во дворе.
- Полинка! - кричит старуха в форточку. - А, Полинка!
И через минуту слышится ленивое:
- Вы, что ли, звали, бабушка?
- Ты когда, Полинка, замуж выходишь?
- А-а, бабушка! На что? Очень надо!
- Крепись, умница. Выходи только за хорошего.
- Полинка! - опять зовет старуха. - Чего ж до сих пор свет не проведешь в квартиру?
Полинка пожимает плечами. Ведь дом-то на слом должен пойти, а ей обещана новая квартира.
- А между прочим, - говорит Полинка, - есть хлопцы такие, что бесплатно, проведут. Но раз сказали, что на слом, - так на слом.
Часто старухино окно загораживает легковая машина.
- Холерная твоя душа, - бурчит у окна старуха. - Где-то живут, а здесь гараж устраивают.
Шофер, щуплый малый в замызганной кепчонке, - козырек свисает на бесстыжие глаза - то и дело ковыряется под окном в машине. Дородная женщина в атласном халате, с оголенными до плеч руками смотрит на его работу, грызя подсолнух. Зовут ее Дина Петровна, или, точнее, Дуся. Она и сама-то в этом дворе живет без года неделю - всего второе лето, как выменялась, а уже привадила сюда этого разбойника с машиной.
- Куда прешь, паразит! - голосит в окно старуха Кечеджи. - Ай-яй-яй! Лень ему на горку подняться, как люди, в уборную, холера проклятая. Под дом направляется. Не хочется заводиться, а то бы я ему кирпичину пустила. Шофер называется!
А Дина Петровна тем временем ковыряет носком тапочки землю и грызет подсолнух.
Она работает продавщицей в подвальчике, торгует вином в разлив, а по вечерам частенько гадает одиноким женщинам на картах.
Мать Полянки, толстая банщица с завода, громко, на весь двор корит ее:
- Брехни точишь! Чаруешь. Працевать треба.
И как только могло случиться, что у такой вот матери, у Дины Петровны, выросла Жужелка?
Утром, когда во дворе трясут половики, просевают золу, гремят ведрами, мать Полинки в валенках развешивает по холодку белье на веревке, а старуха Кечеджи выпускает во двор Пальму, белошерстную, взъерошенную, радостно и нетерпеливо вздрагивающую ("Иди гуляй, Пальма, на горку!"), - вот в такое обычное утро прошлым летом появилась во дворе эта девчонка.
Она сидела на корточках, прижав к плечу свою черноволосую головку и обхватив большое решето.
- Ты что же делаешь? - не выдержала старуха.
- Здравствуйте, - сказала девчонка и бросила комочек спекшегося угля на землю. А зола сыпалась прямо на ее красные босоножки. - Я, тетенька, жужелку выбираю.
- Сама ты жужелка и есть! Кто ж так делает?
Вздыхая про себя, - видно, некому в семье поучить девочку, - старуха показала ей, как надо встать за ветром, чтоб золу относило, и как держать решето. И та послушно и рассеянно повторяла за ней.
Она вообще немного рассеянная, эта девчонка Клена, или Жужелка, как с тех пор ее стала ласково звать старуха Кечеджи, а за ней и другие обитатели двора. Прошлой весной, например, когда еще только-только набухли на деревьях почки, она примчалась в школу, запыхавшись от радости, что первая в классе явилась в носках. Но тут же напоролась на осуждающее фырканье девчат. Никто из них и не собирался надевать носки.
Всего год прошел, а другое щегольство теперь у девчат - туфли на каблучке-гвоздике. А Жужелка все это по рассеянности проглядела. Но потом, когда она догадалась, что же произошло, взяла и отрезала косу в знак того, что детство кончилось.
Она выходит во двор, неся откинутую немного назад голову так мило, так доверчиво, и черные волосы сыпятся по ее стройным плечам, а на матовом лице сияют глаза.
Неудивительно, что Лешка Колпаков часами вертится на лавке, ждет, когда Жужелка пройдет домой из школы.
Когда она появляется в воротах в коричневом школьном платье и черном фартуке, с большим портфелем в руке, Лешка, встрепенувшись, вскакивает с лавки и мчится ей навстречу. Они подолгу стоят, тихо переговариваясь, и Жужелка перекладывает из одной руки в другую свой тяжелый портфель десятиклассницы. О чем они говорят? Не слышно. Только легко догадаться, как им интересно, как они заняты собой, и нет им сейчас никакого дела до всех взрослых, навязывающихся учить их уму-разуму.
- Помнишь, Леша, как ты Томочку на коньках подбил и Томочка ушиблась и плакала? - опускаясь рядом с ним на лавку, спрашивает старуха Кечеджи.
Томочкой зовут ее внучку, она теперь далеко, в Рязани.
Лешка крепко затягивается сигаретой.
- Бабуся, такое уж больше со мной не повторится. Это уж точно.
Старуха медленно сбоку рассматривает его.
- А ведь ты, правда, уж совсем вырос. - И это открытие трогает ее. Теперь смотри не подкачай! - с азартом говорит она. - Человеком надо стать!
- Можете не сомневаться! - Он выталкивает изо рта окурок сигареты и сплевывает на землю вслед ему. - С чего только все об одном, сговорились, что ли? С утра до ночи только и слышу. Вот и вы, бабуся…
Да, он уже не тот, и Томочка больше не заплачет от его мальчишеского озорства. Теперь пришел черед плакать его матери, санфельдшеру с большим золотым пучком волос на затылке.
Когда летом во дворе она распускает над тазом свои волосы, готовясь мыть их, в этот момент, по словам старухи Кечеджи, она - форменная русалка.
- Поступишь работать - все деньги тебе будут, - сулит она сыну. - Ты ведь любишь одеться, любишь повеселиться.
А то в присутствии Лешки принимается жаловаться соседкам:
- Что ему надо? Чего ему не хватает? Извел меня…
- Мамуля, хватит! - строго говорит Лешка и рубит вот так рукой воздух и бежит за ворота в своих песочных узких брюках, скрываясь от слез и жалоб.
Отец Лешки убит на войне, но у него есть отчим, красивый, под стать матери, Матвей Петрович, Матюша, как она зовет его, - главный механик кроватной фабрики. Это очень выдержанный, даже тихий человек. Если он не сидит во дворе с газетой, то что-нибудь чинит, мастерит в сторонке, и всем соседям предупредительно первый кивает головой.
Старуха Кечеджи говорит, что Матюша будто восемь классов гимназии кончил - такой он деликатный и выдержанный.
И вот есть же в семье готовый образец - старайся только во всем брать пример с него, и тебя будут уважать и на производстве и дома. Будь как Матюша!
Но Лешка плевать хотел на готовые образцы. Он пойдет своей дорогой, он еще всем покажет!
- Мамуля, вы еще пожалеете, что так говорили обо мне!
Но пока что он не вышел ни на какую дорогу, а вечно где-то слоняется, попусту проводя дни.
А давно ли он, в пионерском галстуке на шее, собирал лом по дворам. Говорят, были, правда, отдельные выходки у него: курил на перемене, а однажды в воспитательский час спустился по водосточной трубе из окна с четвертого этажа школы. Не все, конечно, было гладко. Но вот в сочинениях он очень мало ошибок делал, и учительница Ольга Ивановна считала, что из него толк будет.
А теперь что же? Школу бросил, ни к какому делу не пристал.
Глава вторая
- Ну и почерк!
Женщина зашла за его стул и через его плечо смотрела, как он заполняет анкету. Лешка вообще-то мог писать лучше, в школе нареканий на его почерк не было, но сейчас у него отчего-то вздрагивала рука и брызгались чернила, и он с трудом соображал, как должен отвечать на вопросы.
Кадровичка направилась к своему столу. Лешка мельком глянул на нее. Скошенные плечи, неустойчивая, подпрыгивающая походка.
Теперь, когда она не стояла больше за его стулом, он немного успокоился. "Взысканий не имел", "не привлекался", "в белой армии не служил", "в плену не был" - дело пошло быстрее.
Он кончил, встал и протянул ей анкету. Она долго изучала ее, расставив широко локти на столе. Рот у нее маленький, верхняя губка подмалевана и распадается посредине надвое, точно бантик. Губки как из прошлого века. Но в общем симпатичная особа, ничего не скажешь. Голову от такой не потеряешь, но так ничего себе.
- А где же трудовая книжка?
- Нету.
Она откинулась на спинку кресла. Фасад этой женщины ничего общего не имеет с неуверенной спиной. Тяжелую грудь украшают рюшики крепдешинового цветастого платья, надо лбом высится уложенная в корону коса.
Он вдруг заметил, что и она рассматривает его. Он хорошо знал этот взгляд. Смотрят, точно он чучело какое-то. Обычно он плевал на это. Но сейчас вдруг весь напрягся под ее взглядом. Страшно глупо это, но он волновался. Он даже пожалел, что не снял, идя сюда, свою пеструю косынку, и теперь чувствовал себя так, будто косынка сдавливала ему горло.
- Что только делается с нашей молодежью! - сказала кадровичка, покачивая из стороны в сторону головой.
Ему отлично было известно все, что она сейчас скажет.
- Вы о чем? - спросил он, приглаживая разлохмаченные волосы, стараясь сдерживаться, потому что помимо его воли в нем поднималось раздражение.
- Не у советской молодежи учитесь. Наша форма одежды другая. - Говоря это, она приподнялась на локтях и бросила взгляд через стол вниз, на обшлага его брюк.
В груди у него прямо-таки заколотилось от раздражения.
- У кого какой вкус в конце-то концов!
- Это не вкус, а распущенность.
Ну что с ней разговаривать. Ведь это как о стену головой.
Вот на ней, например, надето черт знает что - крепдешиновое платье в цветах с рюшиками - порядочное уродство, но ведь он не тычет ей в нос это.
- Почему вы думаете, что вы лучше всех все понимаете? Ну почему? - Он вспомнил, зачем пришел сюда, присмирел и добавил: - А вообще-то это все ерунда, кто как одет. Не имеет значения.
- Еще как имеет! У нас передовое предприятие. Моральный облик молодого рабочего…
Лешка понял: работы ему не видать. Он молча стоял, подавленный.
- Не кипятись. Ты сядь. - Он опустился на стул. - Ну и народ. Мы такими не были. - Она включила маленький вентилятор, стоявший на столе, и наклонилась к нему, - Это все оттого, что не знакомы с трудностями. Поверь мне. Привыкли, чтоб вас опекали, нянчились с вами. Вот и растете уродами. Вам подавай все в готовом виде.
Он почувствовал такой гнет и уныние от этих слов, что ему страшно захотелось испариться отсюда. Ветер обдувал ее лицо, шевелил на лбу прядки волос. Наклонившись, подставив лицо под вентилятор, она снизу смотрела на Лешку мягкими карими глазами.
- Я не обо всех, конечно, - строго добавила она. - Есть прекрасные кадры молодежи. Ты вот поезжай на восток, на большие стройки. Послушай меня. Трудности там, конечно, есть, так на то и молодость. Зато попадешь в большой здоровый коллектив. Всю эту гниль с тебя собьет. Поваришься в таком коллективе, характер закалишь и станешь человеком. Это ведь тебе на всю жизнь, - горячо убеждала она. - Ты сам себя потом не узнаешь. Поверь мне. Только не надо бояться трудностей.
- Все учат! На нервы действуют, честное слово.
Она выключила вентилятор, села, выпрямившись.
- Мы не такие были. Много переживать приходилось. Благодаря этому и вышли на большую дорогу. А вы? - с жаром говорила она, заглядывая в лицо Лешке. - Ведь вы каждый о себе думаете, а не о стране в целом. Что с вами делать? Ну что?
Она горячилась, но не кричала, а старалась, чтобы до него дошло то, чем она так сильно озабочена. Как бы там ни было, Лешка почувствовал себя тронутым. Конечно же не все благополучно. Взять хотя бы его…
- Только не в трудностях причина. Я, например, если честно, их не боюсь. Можете верить или нет.
Он хотел сказать, что, может быть, поедет на восток или еще куда-нибудь. Но не сейчас. Сейчас он никак не может уехать.
Чисто личные обстоятельства. Сейчас ему совершенно необходимо устроиться на шаланду.
Кадровичка читала его анкету, и он замер, выжидая.
- Так где же трудовая книжка?
- Нету.
- Не понимаю. У тебя ее что, совсем нет? Как это может быть? Так ты работал на кроватной фабрике или нет?
- Работал, но мало совсем. Я ж вам говорил. Так что не успели выдать.
- Ах, вот что - не успели, - сказала она таким тоном, что Лешка даже взмок, поняв: она не верит ему.
- Ну да. Не успели.
- Понятно. - Она покладисто сложила руки на стекле, покрывающем письменный стол. - Не ты первый. Позволяете себе много… Что вам трудовой стаж! Запачкаете трудовую книжку, бросите ее, давай новую!
Он понял, в чем она подозревает его.
- Говорят же вам! Не оформляли. Там ведь сначала испытательный срок был. А я ушел, не стал оформляться…
- Вот-вот, - сказала она.
Он почувствовал, как кровь ударила ему в лицо. Но он молчал. Он сдерживался. Он даже сам удивлялся, как крепко держал себя в руках. Ему во что бы то ни стало необходимо было устроиться на шаланду.
- Ваше дело. А только…
Он замолчал, волнуясь. Сунул машинально руку в карман, вытянул ключ от дома. Все в его жизни сошлось сейчас на ее решении.
- А мы тебя тоже без испытательного срока не допустим.
- Это конечно. Это пожалуйста. Я не подведу, сами увидите.
- Школу бросил. Фабрику бросил. Что же получается? Вот и надо было это отразить в автобиографии. Русским языком.
И объяснить, как это: взял и ушел с фабрики.
- Понятно. Это я сейчас все допишу.
Но она и не подумала вернуть Лешке его коротенькую автобиографию.
- А почему с фабрики ушел? Не понравилось, неинтересно мне было. Вот и ушел. А почему не понравилось?
Он намотал до отказа на палец веревочку от ключа, с отчаянием чувствуя: что б он ей ни говорил, она будет верить себе, а не ему. И как только она могла показаться ему привлекательной? Это же отрава, не человек.
- Во вторник явишься за ответом, - сказала она и в последний раз взглянула на него бархатистыми карими глазами.
Он постоял, слушая, как подрагивают, дышат и скрежещут заводские корпуса. Посмотрел на строгие мартеновские трубы в полукилометре отсюда, зачем-то пересчитал их, хотя, как любой житель в городе, и так знал, сколько их.
Доменные печи, соединенные подвесными мостами, растянулись по берегу, заслонив море. Слышен ритмичный звук. Это скользит вверх груженая вагонетка. "Жжж-и-их!" - вагонетка ссыпает шихту в доменную печь.
Лешка пошел по заводской территории, спускаясь с нагорной части в низину, к заводскому порту. Его обгоняли машины. Они громыхали в облаке пыли, и пыль оседала на серые кусты, аккуратно выезженные у дорожной насыпи. А верхом, заслоняя солнце, несло сюда огромные клубы дыма, удушливо пахло гарью и драло лицо и глаза от несгоревшей угольной мелочи.
Тут надо не один год поработать, чтобы прилепиться душой.
Лешка шел мимо одноэтажного длинного дома-столовой, сквозь затянутые густыми проволочными сетками окна виднелись на столах бутылки из-под кефира. У входа был прибит комсомольский стенд. Он подошел ближе. Стенд назывался "На сатирической орбите". Какой-то мастер товарищ Берландий его хмурая сфотографированная физиономия была приклеена к нарисованному телу-грубит рабочим. "Вот так дядя-автомат - что ни слово, то и мат".
"Заснять бы кадровичку и приклеить сюда, - подумал Лешка. - Эта и без мата заплюет". Она все время старалась уличить его в чем-то, а он вертелся, как паршивый щенок, оправдывался.
Ему стало жарко от вспыхнувшей в нем злости. Он пошарил в кармане и вытащил сигарету.
Рядом под стеклом висела вчерашняя многотиражка с какими-то стихами. Заводской поэт писал:
…В этом городе в большой семье рабочих Человеком стал, как говорят.
Лешка усмехнулся и присвистнул. "Откажете" - твердо решил он. Он хотел бы знать, о чем это она говорила, на какую такую большую дорогу она вышла в своей жизни.
Бренчали стрелки, волоклись составы-по исполосованной рельсами заводской земле надо ходить умеючи.
Над стареньким туннелем виднелась полустершаяся дата:
"1933" - год пуска завода. Это одно из немногих сохранившихся за войну сооружений на заводе.
Лешка вошел в туннель. Проезжая часть его была сильно изношена, а на оттиснутой к стене узкой пешеходной дорожке то тут, то там стояли лужи воды, и через них приходилось прыгать.
- Эй, откуда ты взялся?
Перед Лешкой стоял, загородив проход, парень в темном комбинезоне, проволочная скоба прихватывала его курчавые волосы. На плече у него лежал конец трубы, которую несли вместе с ним несколько человек, вынужденные из-за него остановиться.
- Как дела?
Это был Гриша Баныкин. Лешка обрадовался ему - как-никак вместе плавали на шаланде прошлым летом.
- Дела? В большом порядке.
- На завод устраиваешься, что ли?
Лешка бросил под ноги в лужу окурок, одернул ковбойку, спросил настороженно:
- А что?