Внезапное наблюдение поразило его: что-то было в них двоих схожее: узкая, мальчишеская фигура с провалившимся мускулистым животом, небольшая, но соразмерная голова, жесткие облепляющие голову волосы. Только у мужика все поношенное, траченное жизнью, все поблекло, выцвело, потеряло свежесть и краску.
Туман сошел к траве, неслышно полоскался у щиколотки Алексея, у грязных ног мужика, обутых в старые с оборванными ремешками сандалии.
- У Антонины покупал?
- В магазине… - уклончиво ответил Алексей.
- Зашел в магазин, сигареты взял, а хозяйки не приметил? Ну, и сукин же ты сын! - Он будто влюбился в Алексея, холил его взглядом, потянулся руками к его лицу. - Тонька у нас ученая: в техникуме побыла, потом агентом работала, по страховке. Ей агентом нельзя: придет в избу, и - готово! - Он развел руками, извиняя слабость Антонины, согнулся, паясничая, и прижмурил глаз. - Рюмку приняла, и - твоя! Ка-а-ак гуляла, всех перебрала! - Он перешел на шепот: - И теперь гуляет, хорошо гуляет… по выбору.
- Не смейте… вы… скотина!
- Думаешь, одному тебе блины с маслом?!
- У нее, я знаю… мне говорили, у нее сын, муж… - волновался Алексей.
- У нее все есть, - обрадовался взаимному пониманию мужик, - ты и не придумаешь такого, что б у Тоньки не было… - Он потянулся к уху Алексея, чтобы сообщить ему что-то важное, но Алексей отшатнулся, в нос ударила сивушная вонь. - Она мужа взяла, а он ей не ндравится. В избу допустила, а он ей - впоперек. Она гуляет, а он было - цыц! Муж!.. Его право! Она его в отгон и назначила, куда подалее, в лес, к стаду…
- Надо же такую грязь придумать! - вспыхнул Алексей. - Как это завмаг может мужа на колхозную работу назначить?!
- Деньги при ней, вот и назначила! - похвалился он. - Деньги назначили! Деньги… Ты что - малохольный?!
Тоня проснется: даже и глухой, ночной сон не защитил бы ее от истошного - до синюшных губ - вопля, от этих глумливых похвал.
- Иди ты своей дорогой, - примирительно сказал Алексей. - Я трезвый, ты нажрался, разговора не выйдет.
Он потянулся к туфлям, но мужик опередил его и бросил туфель в воду. Алексей схватил мужика за руки, а он, словно того и ждал, с оскорбительной легкостью отряхнулся, и Алексей снова ощутил его железную, поршневую силу.
- Сбегай, опохмелиться принеси, - потребовал мужик, - а то вторую кину.
- Сам нырнешь за ними.
- Тащи баночку! - Он стоял с занесенной рукой. - Тебе что послаще, а мне горькую неси.
- Магазин не скоро откроется, - Алексей закурил, теперь и его руки дрожали.
- Зачем магазин?! От нее тащи! - Он кивнул на стожок, за которым спала Тоня. - Антонина без вина не ходит, - объявил он с оттенком уважительности. - Поднесешь тихарем баночку, я нырну, достану… А? - Он бросил и второй туфель, но легонько, под берег, чтобы легче доставать. - Кулачки сховай! - посоветовал он, видя, что Алексей напрягся. - Обломишь, о тебе еще жить…
Пришлось стиснуть руки на груди, чтобы умерить дрожь от нахлынувшего стыда, от бессилия, от сознания, что их с Тоней подстерег кто-то и уже принялся мазать грязью все святое для Алексея. Туман ушел, утренний свет жестко, трезво обнажил пойму.
- Туда не ходи! - Алексей уловил опасливое, нерешительное движение мужика. - Только попробуй, убью!
- Ты сроду не убивал и не убьешь, - сказал мужик. - Я тебя добром просил, ты не захотел…
Он двинулся к стожку. Алексей налетел сзади, рванул за плечи и почувствовал, что чугунное тело мужика обмякло. Алексей выглянул из-за его плеча; придерживая рукой велосипед, к ним шла Тоня. Она приблизилась с угрюмым спокойствием и ударила мужика по лицу.
- Чего в воду бросил? - спросила строго.
- Туфли.
- Достань. Человеку на работу.
- Пусть убирается, - сказал Алексей. - Сам найду.
Она словно не услышала Алексея, шагнула к мужику, и тот попятился с необидчивой улыбкой.
- Ты меня не доводи, - сказала Тоня, и Алексей поразился, каким недобрым может быть ее голос. - : Я не шутки шучу: давай!
Мужик отвернулся, сбросил сандалии, через голову стянул рубаху, открыв белую, худую, с сиротливой цепочкой позвонков спину. Бросил рубаху в траву и взялся за пояс.
- Еще чего! - прикрикнула Тоня. - На срам твой смотреть!
- Я в исподнем, - неуверенно попросил мужик.
- В портках давай! Обсохнешь.
Он затянул пояс, повел плечами и безропотно побрел к воде, ровным шагом, будто не замечая, когда вода коснулась ступней, поднялась до колен, до груди.
Алексей искал на лице Тони следов огорчения и растерянности, а видел только упорство и равнодушие к нему, к самому его присутствию и еще жестокий, хозяйский интерес к ныряющему в озерце мужику.
- Ты слыхала наш разговор? - Он виновато улыбнулся: мол, пустяки, не огорчайся чужой болтовней.
- А и не слыхала бы, все наперед сама знаю. У Тимофея одна песня, он меня похвалить умеет.
- Мало ли чего люди наплетут.
Тоня повела головой, будто платок, повязанный по-дорожному, тесно, давил шею. Она подняла наконец глаза на Алексея. Смотрела, недоумевая, сожалея о чем-то.
- Он правду говорит. Все правда. - У их ног шлепнулся туфель, лег рядом с бросовыми сандалиями, новехонькой охряной подметкой кверху. Тоня приподняла велосипед, нацелила его на тропу, которая вела от озерца к грейдеру. Сказала отчетливо и грубо: - Мужу про жену положено все знать. Помечтали мы с тобой, карий… а мое счастье - короткое. Оно, видишь, во-он бултыхается!..
- Тоня?!
Она оглянулась на озерцо, на мужа, который брел к ним, еще по грудь в воде, держа в руке туфель. Закрыла глаза, обхватила руками шею, будто испугалась чего-то, и не услышала, как ударился о землю велосипед.
- Вчера к тебе ехала, а навстречу сын, карасей несет… Я за кустами отсиделась - вот оно, мое счастье… Прощай, Алеша!
Алексей оцепенел. Слова Антонины отняли у него все, что так радостно тяжелило руки этой ночью, что наполняло сердце: вступило опустошение - до глухоты, до незрячести. Потом оцепенение стало отпускать его, он услышал птичий гомон в Липках, чавканье гуляющего в камышах карпа, чье-то дыхание за спиной.
Тимофей смотрел вслед Антонине, будто проверял, как она держится в седле, все ли ладно, и туда ли она держит путь, куда надо. Смотрел привычно, а вместе с тем и с тайным интересом, и с глупой, униженной гордостью, что вот он причастен к ней, связан как-то с ее необычной, удачной жизнью.
- Хозяйка! - сказал он негромко и словно в поучение Алексею.
Арво Валтон
Опасное изобретение
Архиепископ Донат встретил их в зале капитула. Они поочередно приложились к простертой руке святого отца, преисполненные сознания собственной значительности, ибо на совет призвали также их - всякого рода знатоков своего дела и попечителей, а не только от века непогрешимых церковников. Уже одно то, что вопреки обычаю их не пригласили рассаживаться за высоким столом, чтобы затем почтить благоговейным вставанием парадный выход его святейшества и принять его благословение, но что архиепископ приветствовал каждого особо, свидетельствовало о серьезности и деловой сути предстоящего совета, где праздничность и не могла иметь места. Ибо при решении особо затруднительных вопросов архиепископ Донат утрачивал чувство высокого парения и снисходил до уровня мирской суеты, где разум, роющийся наподобие крота, иной раз мог оказаться даже более полезным, чем сверкающий в небесах. И архиепископ великодушно дал это понять собравшимся, что они приняли с благодарностью и смирением.
К назначенному времени все они были на месте, и архиепископ сотворил краткую молитву, в коей испрашивал у всевышнего для всех ясного рассудка, проникновенности и прозорливости, что помогло бы должным образом раз и навсегда решить дело и пошло бы на пользу и благо всему миру.
Далее он сказал так:
- Я призвал вас к себе по делу доныне неслыханному, каковое на первый взгляд кажется малозначимым, однако оно посеяло в моей душе тревогу, и я хочу услышать ваше откровенное о нем суждение. Речь идет об изобретении неких искусных мастеров из города Майнца. Изобретения подобного рода в наше предприимчивое время рождаются то и дело, иные из них становятся благом как для низкого, так и для высокого сословия, тогда как другие, противу коих мы и выступаем со словом увещевания, представляются нам происками дьявола. И отнюдь не каждое изобретение удостаивается быть обсужденным на таком уважаемом совете, куда вы приглашены по настоятельной надобности. Более пространно суть дела изложит вам брат Магнус, имевший и время, и помощников, дабы ознакомиться с ним подробнее. Выступи вперед, сын мой!
Чуть в сторонке за кафедрой стоял доминиканский монах, перед ним были разложены какие-то предметы, в силу исходившего от архиепископа сияния оставшиеся для многих из присутствовавших пока что незамеченными. Монах взял с кафедры несколько листков бумаги и разложил на длинном столе перед собравшимися.
- Взгляните, досточтимые, на этот шрифт.
Всем им доводилось читать книги, некоторые не усмотрели в листках ничего особенного. Из содержания же явствовало, что это - страницы Священного писания. Однако аббат Ефраим, занимавшийся смолоду в своем монастыре переписыванием книг, под началом которого еще и поныне находился отлично оборудованный, но по причине небольшой численности и малого усердия монахов, равно как и соперничества цехов, вяло действующий скрипторий, вгляделся в текст повнимательнее, и на лице его отразилось удивление. Он даже послюнил палец и попытался растереть буквы. Брат Магнус с интересом за ним наблюдал. Цеховой же мастер Эразм, чувствовавший себя среди высокообразованных мужей несколько стесненно, сразу увидел, что листы оттиснуты. Но чтобы кто-нибудь вырезал на досках целиком Священное писание - о такой невероятной работе ему еще не доводилось слышать.
- Да, это и есть изобретение мастеров из Майнца, о коем говорил вам его преосвященство, - произнес доминиканец. - Перед вами оттиснутые новым способом листы, из тех, что попали к нам в руки. Мастера, само собой, держат свое измышление в строжайшей тайне, ученики, возложив руку на Писание, клянутся ее не разглашать, но господь наш проливает свет и на самые темные дела, так что ищущий кое-что видит. Нынче же мастера судились друг с другом и пришли к расколу, часть учеников разбрелась по белу свету, и, надо думать, они свое умение не станут держать под спудом. Мастером же там именитый гражданин Майнца Иоанн Фуст, при нем искусный помощник Петер Шеффер, каковой знает и налаживает все работы. Отколовшийся же от них человек - некто Иоанн Гексфлейш, золотых дел мастер, с родовым прозвищем Гутенберг, - по дошедшим до нас слухам, и есть зачинатель всего дела, но теперь он уже не в силах тягаться с мастерской Иоанна Фуста. Об их изобретении скажу я, что они не вырезывают доски для каждого листа, как оформители для своих заголовков золотом, но прибегли к способу более легкому. И хотя дело поначалу требует еще немалых усилий, грозятся они в скором времени в короткие сроки печатать тысячами совершенно одинаковые книги.
Доминиканец умолк и зашел за кафедру.
- Теперь мы желали бы услышать, что вы об этом думаете, если у нас появятся тысячи одинаковых книг, и так в каждом городе. И надо полагать, далеко не все они будут Писанием или молитвенниками, - сказал архиепископ Донат.
Ректор Гонорий, на голове которого была повязка из ткани, а на плечах отороченная мехом тога, спросил:
- Чтобы мы могли представить серьезность дела, не объяснит ли нам досточтимый брат более подробно суть изобретения?
- Говори, сын мой, что тебе известно, - повелел архиепископ.
Когда доминиканец взял с кафедры пригоршню металлических предметов и подошел ближе, Эразм проявил к ним особенный интерес.
- Ничего более определенного сказать я не имею, но сколь нам известно, каждая страница набирается из отдельно отлитых букв, кои укладываются в особую раму, так что после оттиска с нее на бумаге нужного числа листов буквы эти можно рассыпать и составить из них новый текст. Стало быть, эти твердого литья знаки годны для пользования до тех пор, пока они не изотрутся о мягкую бумагу.
Доминиканец положил на стол пригоршню кусочков металла с вырезанными на них в отраженном виде буквами.
- Известно также, что для оттиска употребляют специальный станок, позволяющий делать это быстро.
Брат Магнус вновь отступил за кафедру. Достопочтенные мужи некоторое время молча сличали металлические буквы с напечатанными страницами, затем слово взял теолог Якоб, имевший почетное звание - doctor universalis.
- Оттиснутые листы наблюдались то здесь, то там и прежде. Вопрос в том, в праведных или в нечестивых руках пребывает установка. Следует также предположить, что дело совершается не без ведома отцов церкви города Майнца. Но вообще-то, конечно… действительно… действительно, мы должны подумать, что станется с этим миром, если машина начнет работать без передышки и тому не будет конца.
- Не должно забывать, что первыми сделанными в наших землях оттисками были игральные карты, библия дьявола. И нечестивые мастерские действуют в некоторых городах еще и поныне, - заметил архиепископ.
- Воистину, воистину, - подтвердил высокоученый теолог. - Но это, действительно, страницы из Священной книги.
- Что скажет по этому поводу граф?
Облаченный в черный талар доктор правоведения Томас Клани, ученый из графов, чью ученость заметно усугублял графский титул и чью принадлежность к графам его ученость непостижимым и оттого достойным почитания образом выявляла, поднялся с места и сделал рукой знак монаху, после чего тот положил перед ним богатую рукописную книгу и несколько печатных листов, оттиснутых на дешевой, изготовленной из тряпья бумаге. После секундного размышления Клани высоко поднял инкрустированную золотом и драгоценными камнями книгу и всем ее показал.
- Вот книга, и этим все сказано, - он раскрыл издание in folio, продемонстрировал его каллиграфическое письмо, красиво расписанные заглавные буквы и изящные миниатюры. - Владелец подобной книги обладает достоянием, исчисляемым многими гульденами. Если он дает тебе такую книгу читать, то справедливо требует мзды, и ты твердо знаешь, что приобщился света. Теперь взгляните на этот печатный товар! - Томас Клани приподнял пачку ярмарочных картинок и с презрительным жестом позволил им упасть на стол. - Мало того, что хлам, именуемый бумагой, стали изготовлять из рваных тряпок! Теперь еще и самое великое достояние духа - книгу - понадобилось обряжать в это тряпье! И машина, тупая и примитивная, начнет повелевать нашим разумом! Мне такого не нужно!
Архиепископ кивнул и выжидательно обвел стол глазами.
Магистр Бартоло, обретший известность составительством книг по риторике, однако стыдливо сочинивший и несколько возвышенных поэм, откашлялся и осторожно заметил:
- Нам, пишущим книги, возможно, мог бы приятно пощекотать самолюбие факт, что наше слово распространяется в тысячах томов и его великий и малый, всесильный и ничтожный прочесть смогут. Но досточтимый доктор прав: когда мы знаем, что наша книга достойна многократного переписывания, это нашему самолюбию более лестно, чем однократная работа бездушной машины, коей не руководят ни чувство, ни способность оценки.
Не думаю, чтобы магистру Бартоло было приятно, если его труды станут читать ремесленник или крестьянин, кои в своем невежестве извратят каждую из его высоких мыслей. Или еще более прискорбная картина, порожденная этой штамповальной машиной: куда ни глянь, все завалено возвышенной поэмой магистра Бартоло, так что на нее никто уже и глядеть не желает, она валяется, как не имеющая ни малейшей ценности, по углам, и мальчик на побегушках подбрасывает ее ногой вместо мяча… Не принесет ли подобное явление ущерба личному достоинству и умственным занятиям магистра, так что их высокий смысл сойдет на нет? - возразил Томас Клани.
- Что скажет досточтимый аббат?
Брат Ефраим поднялся и устремил скорбный взгляд к сводам зала.
- Слова нашего ученого брата о ценности книга есть истина. Сомнений быть не может, при новом способе печатания цена книги в силу ее широкого распространения упадет, одновременно потеряет свою прежнюю стоимость и старая книга: ее легко будет размножить печатанием, и оригинала никто не купит. Посему наш монастырь, владеющий обширной библиотекой, потерпит прямой урон. И тем не менее, возвышая голос противу нового способа, пекусь я не о собственной выгоде, но о предмете более серьезном. Вдумайтесь, достопочтенные, в старину каждая книга была явлением единственным в своем роде, у нее был характер и лицо ее создателя, и изготовление ее считалось высоким искусством. Ни одна книга не повторяла в точности другую: если даже один и тот же каллиграф переписывал ее несколько раз тою же рукой, все едино, в наклоне и стремительности почерка, в уверенных линиях и осторожных штрихах присутствовал его темперамент и, если хотите, его изменчивое настроение, что делало ее торжеством человека и через его бессмертную душу приобщало божественному сиянию, каковое в каждое преходящее мгновение своеобразно и значимо. - Аббат немного помолчал, затем еще выше возвел глаза и продолжил: - Настанет время, когда исследователю древних рукописей даже описка в нынешних книгах доставит радость, и он определит по ней характер ее создателя, особенности его языка и настроения. Ныне хорошая книга - многократное произведение искусства. При новом же способе всех прочих искусников от дела отстранят, дабы явить миру лишь лицо сочинителя. Но я говорю вам, что это лицо, напротив, предстанет перед читателем более тусклым, если он не узрит за ним многократную оценку, которая добавляется к книге трудом переписчика и оформителя. Так обстоит дело с мирскими книгами. Божественное же слово, в том числе и Писание, окажется полностью во власти машины, не будет в нем дыхания Творца, глаголющего через сердце переписчика, но лишь нескончаемое однообразное повторение мертвых букв. И мир нашего духа вновь станет намного беднее.
Аббат картинно вздохнул и опустился на место. Все одобрительно на него взглянули. Ректор же Гонорий сказал так:
- В речи уважаемого аббата бесспорны глубина мысли и прозорливость. Но не должно ли признать, что присутствие личности оформителя в каждом сочинении не представляется нам столь уж необходимым? Возьмите какой-нибудь приказ или документ: вряд ли бумага подобного рода имеет нужду в своеобычности переписчика. Напротив, могущественный благодавец жаждет здесь лишь одного: дабы выражение его воли распространилось елико возможно точным и однозначащим. Нечто в этом духе желает, видимо, и сочинитель книги, зело чувствительный к ошибкам переписчика.