А что не удалось ничего изменить, не его, Башлыкова, вина. Ничего нельзя было сделать. Теперь видно как на ладони, свито вражеское гнездо. Все заражено поганым кулацким душком. Даже бедняцкая часть заражена. Или запутана кулачьем… "Вылезли в открытую, - пришла, как ясный результат, мысль. - Сбросили маску!.. Война в открытую!.. Что ж, тем лучше! Ударом на удар!.. Тройным ударом на мерзкий удар!.."
От злобы, что подымалась в нем, крепло ощущение силы, уверенности в себе, в своей власти. Тройным ударом! Он не уточняет, как это будет - тройным ударом; думать тяжело. Давно уже чувствует, все сильнее наваливается, обременяет усталость. Но он уверен, это будет тройным ударом!..
Думать ему мешает не только усталость. Он нарочно сдерживает себя, смутно чувствует: со злобой грозит еще больше усилиться беспокойство. Беда. Катастрофа. Отгоняя мысли об этом, хватается за прежнее: тройным ударом!
Нарочно прислушивается к своей усталости: ах, как он устал! Скорей бы добраться домой, упасть на кровать. Или хоть на пол. Не раздеваясь даже. Передохнуть немного от всего…
Еще он чувствовал, как пронизывает, сжимает мороз. Он мерзнет все сильнее, однако терпит, не шелохнется. "Зима берет свое… Берет", - думает он странно обрадованно.
2
Когда спустились вниз, в тишину юровичской улицы, возница повернулся к нему.
- Куда везти?
Башлыков опустил воротник, пожал плечами.
- В райком…
Замерзшие губы шевельнулись непослушно, вышло вроде "вайком".
Можно было и не спрашивать: каждый раз, возвращаясь, ехали прежде всего в райком. А вдруг, пока ездил, произошло что-нибудь важное, надо неотложно распорядиться. Да и вообще узнать о положении, быть в курсе последних событий. Знать все… Должность такая и время такое, что надо всегда быть наготове…
Из окна райкома приветил его желтый огонек. Враз пересилив одеревенелость, сжимавшую его, Башлыков быстро выскочил из возка. Левая нога чуть не подогнулась, он постоял, одолел окаменение в ноге и, прихрамывая, подался в райкомовский двор, взошел на крыльцо. Попробовал открыть дверь, но она была заперта изнутри. Снял рукавицу, теплой рукой энергично постучал по доскам.
Открыли не скоро. Дежурный, русый парень, увидев его, моргал глазами сонно, растерянно. Задремал. Торопливо пригладил волосы.
Башлыков с той легкостью, которая всегда появлялась при людях, решительно прошел мимо. Не сказав ничего, упрекнул молчанием. Уже в приемной остановился, спросил:
- Звонил кто?
- Звонили!.. - поймал его взгляд дежурный. В голосе была радость. Оттого, наверно, что может исправиться.
- Давно?
- Да за полночь. За полночь изрядно.
- Откуда?
- Из Мозыря. Из округа. Товарищ Голубович…
- Говорил что?
- Говорил. Спросил, где вы. "Где товарищ Башлыков?" Я сказал: в районе. Коллективизацию проводит…
- Не спрашивал ничего?
- Спрашивал: "Как дела?" Я сказал: "Идут". Тогда он попросил прочитать сводку. Я прочитал. Миша мне оставил…
- Больше ничего не говорил?
- Сказал: "Благодарю. Всего хорошего".
Башлыков отомкнул дверь в кабинет. Впотьмах нашел в углу вешалку, повесил пальто. Подошел к столу, где должна была стоять лампа. Чиркнул спичкой, поднял под зеленым абажуром стекло, зажег обгорелый краешек фитиля. Зеленый абажур на лампе вызвал раздражение: ч-черт побрал бы это мещанство! Раздражение было вызвано помощником, который где-то выкопал дурацкий этот абажур и не выполнил приказа снять его.
Не хватало еще, чтобы в кабинете секретаря райкома разводили мещанский уют! "Для глаз удобнее, успокаивает зрение!" - вспомнил он язвительно слова помощника. Самое время успокаивать зрение, когда только гляди да гляди! Не первый раз встревожило: где он достал это, не у нэпмана ли какого? Конечно же, не у бедняка. Подумал строго: надо присмотреться лучше, взяться как следует за помощника. Времени все не найдешь, крутишься как черт. Да и парень разворотливый, толковый…
Снял абажур, сунул в угол под вешалку. Завтра же приказать, чтоб и следа нэпманского этого не было.
На столе на обычном месте белел листок. Сводка за сутки. Башлыков, зайдя за стол, привычно протянул руку и вдруг тяжело придержал ее. Сводка! Устарела, поломалась сводка! Сдерживая неприятное чувство, что сразу ожило, взял два конверта, которые лежали рядом со сводкой. На первом он сразу узнал почерк Нинки - сестры. Письмо из дому. Почерк на другом тоже знакомый, писал гомельский приятель Леня Мандрыка. Об этом свидетельствовала и подпись внизу конверта - несколько букв с замысловатыми крючками. Подпись, пригодная, как смеялся Леня, для того, чтобы подписывать деньги. Письмо было надписано почтительно, официально: "Секретарю Юровичского райкома товарищу…" Даже за подписью этой виднелся веселый характер приятеля.
Башлыков оторвал край конверта - захотелось услышать шутливый голос. Только развернул синий, шершавый, в линеечку листок, в глаза кинулось: "Алешка, чертяка!" От озорного, товарищеского сразу потеплело, будто вдруг оказался в милом ему Гомеле, среди друзей или где-нибудь в парке над Сожем. Впился взглядом в письмо: "Как ты там воюешь? Как перепахиваешь там старые собственнические границы? Круши там кулацкую и всякую прочую нечисть, чтоб все чувствовали твою твердую рабоче-пролетарскую руку!.. Алешка, я читаю про тебя в газетах и горжусь! И прямо не верю, что это с тобой лазил через забор, в дырку, на стадион. Помнишь, чертяка?.. А теперь я горжусь, ты наша слава!.." За всем этим Башлыков слышал задиристый, озорной голос Леньки, которого он когда-то любил, с которым так легко было смотреть на мир. Но сейчас голос этот не только не веселил, а пробуждал неприятное в душе, то, что не хотелось трогать. "Гордимся!.. Ты наша слава!.. Читаем!.." Слова эти сегодня будто бесцеремонно дразнили.
Он уже хотел бросить читать, когда взгляд его вдруг выхватил среди строк - Лена. Чувствуя, как часто стало биться сердце, пробежал по строчкам: "Завидую и горжусь, между прочим, не только я. Я сейчас напишу тебе такое, что ты заикой станешь! Подготовься, чертяка, и держись! Не падай на пол! Видел я тут на днях, кого б, ты думаешь? Вовек не угадаешь! Лену!.. Иду по Советской прямо лицом к лицу! Я даже глазам не поверил!" Как бы сквозь туман, сквозь горячий звон пронизывало: Лена в Гомеле. Приехала от мужа. Не очень счастлива, "мягко говоря"! Хоть и вида не подает. Долго, "даже захватывало у нее дыхание", расспрашивала о нем. "Об Алешке". Сказала, что он далеко пойдет и что она "рада за него". А о себе рассказывать не стала. "Ничего особенного. Живу, и все…" Каждое слово отзывалось звоном, ударяло, а последнее сильнее всего: "Через день, сказала, поедет обратно! Невесело сказала!.. Понимаешь, ты, чертяка, что делается на свете?!" - спрашивал некстати весело Леня.
Затем Леня писал о гомельских новостях, о том, какая это беспокойная и веселая служба - его клуб. Догадываясь, что растревожит напоминанием о Лене, заметил, что в Гомеле много появилось девчат хороших, и советовал: на свете есть и другие важные вещи, кроме дел. Вырвись на день-два - жалеть не будешь!
Башлыкову не понравились пошловатая игривость последних строк письма и приглашение с намеками, особенно неуместными после всего, что было сказано о Лене. Однако это отметилось мимоходом в душе, все его существо заполнило одно - Лена! Или оттого, что он был утомлен, или оттого, что эта новость обрушилась так неожиданно, Башлыков не мог думать, жил только горячим и тяжелым чувством: Лена была в Гомеле, несчастлива, любит. Любит все же Лена, Лена - звенело на разные голоса.
Он с усилием наклонился к столу, взял письмо от Нины. Каждый раз, когда он получал письмо из дому или просто думал о доме, о родных, его неизменно захватывал тот сложный мир. Возвращалось голодное, в непосильном труде детство, темный сырой барак в залинейном районе. Входила в комнату, становилась рядом, век в заботе, в страхе за кусок хлеба, за детей мать. Ласковая и несчастная на всю жизнь сестричка Нина, здоровый, выпестованный матерью Борис. Оживала в памяти давняя обида, неприязнь: мучились одни при живом отце, который где-то, были уверены, процветал с другой женщиной. Пеструю, полную жажды деятельности и широких, на весь мир, надежд, комсомольскую юность едва не все время омрачали неодолимые противоречия с тем, что было дома. Старые беды не все остались в бараке, многие переехали в светлый каменный дом около парка, где дали комнату Башлыкову. Нежность к матери, что растила троих, смешивалась с жалостью: не уберегла, передала на память ему и Нине чахотку. Нину сделала калекой. Нина, милая умная Нина с острыми плечами, с несчастьем - горбом…
В противоречивый мир памяти всегда вплеталось, тревожило чувство вины - помогает мало. Правда, деньги посылает каждый месяц, все, что может. Но разве достаточно им одних денег? Нине, которую надо было бы отвезти к хорошему специалисту, попробовать избавить от беды. Борису, которого надо было бы направить твердой рукой. Матери, которая одна разрывается между обоими…
Сегодня ко всему этому беспокойству примешалась и свежая, неожиданная тоска о Лене. Лена, Лена…
Нинино письмо, как всегда, начиналось ласково: "Добрый день, любимый наш Алешка!" Вопросы, как живет, сожаление, что, вероятно, много работы. Не бережет себя, недосыпает и голодает. Все в дороге, на холоде. А она учится, и учится хорошо. Очень хорошо. И здоровая, и веселая. "И девчата, и парни у нас - как один. Дружные и находчивые. На переменке к нам приходят из других групп, чтоб похохотать! Знают, у нас скучать не умеют!"
Мать тоже здорова. Только все переживает за него, за Алешу. И наказывала даже, чтоб написала: пускай бережет себя! "Одним словом, все у нас по-прежнему", - успокаивала, утешала Башлыкова сестра. Кажется, сегодня она излишне уж старалась успокоить его, и у Башлыкова, уставшего, появилось предчувствие, что у них там что-то случилось. И правда, после шло осторожное: "Только о Борисе важные новости. Борисик наш, кажется, серьезно собрался стать взрослым! Прибиться наконец к берегу и начать самостоятельную жизнь!.. О том, как это серьезно, можно судить уже по тому, что он теперь все дни у одной пристани… Пристань эта - Лиза Шепель!.. Все дни, всюду вместе! Прямо голубки!.. Все свободное время - в ее комнате. Судя по всему, у них далеко зашло. Ходят слухи, что может появиться наследник… Так что у нас, Алешка, новый родственник - товарищ Шепель!.."
Каким бы ни был усталым, переполненным прежними событиями, Башлыков несколько минут не находил места от волнения. Встал, закурил, затянулся, аж зашелся кашлем. Нетерпеливо, раздраженно заходил по комнате. "Родственник товарищ Шепель!" Товарищ Шепель! Пан Шепель! Хозяин некогда большой аптеки. И модного парфюмерного магазина! Нэпман, торгаш, известный всему городу!
Всего, кажется, можно было ожидать от этого балбеса, от Бориса. А такого не ждал. Додуматься не додумался б! "Родственник товарища Шепеля! Товарищ Шепель!" Секретарь райкома - родственник Шепеля, нэпмана, пройдохи!
С ума он спятил, что ли, дурак этот? Додумался - из тысяч девчат, хороших, дочерей рабочих, выбрать такую спутницу! Как нарочно! Да и нарочно, если б хотел, не додумался бы! Если б раньше, года два-три!.. Понять еще как-то можно было бы! А теперь, теперь!.. Понять можно, он видел Лизу Шепель, знал эту красотку. Но делать такую глупость в теперешнее время, когда идет такое наступление! Поставить себя и его, брата, в такое положение!
Он подумал, как отзовутся на все это друзья там, в Гомеле. Загодя представил, что чуть не каждый будет обвинять его, Башлыкова. Не воспитал как следует. Своего младшего брата не смог воспитать! Руководитель!.. Будут обвинять - и справедливо! Не воспитал! Не смог!
Пришло в голову: теперь каждый раз, рассказывая о себе, он должен будет сообщать об этом. Объяснять в анкетах, в автобиографиях. Вписывать в свою жизнь! Которую он хотел прожить чисто! И был чистым до сих пор!..
Все так спуталось, что его вдруг взяло отчаяние. Черт знает что за ночь! Злобные лица на собрании. Полный провал в Глинищах. Боль от вести про Лену. И, наконец, это: родственник пана Шепеля! Все вместе сошлось отовсюду!
Не было уже сил ни думать, ни терпеть это. Он вдруг перестал мерить шагами кабинет, бросил окурок. Ткнул в чернильницу. Решительно оборвал себя: хватит на сегодня!
Достал из шкафа подшивку газеты, свернул, положил под голову. Снял с вешалки пальто, шапку, подошел к столу. Прикрутил фитиль, дунул в лампу.
Часть вторая
Глава первая
1
Встал рано. Жесткий деревянный топчан не давал залеживаться. Да и услышал, что местечко пробудилось, надо было начинать день.
Оттого, что спал мало, в голове нехорошо звенело, во всем теле чувствовалась расслабленность. Однако он нащупал шапку под подушкой, натянул на себя пальто. Шатаясь, нетвердой походкой вышел на крыльцо.
Рассветная синеватая мгла встретила крепким, острым холодком. Грузно поскрипывая сапогами по снегу, Башлыков вышел со двора, пошел по улице. Дома уже часто желтели окнами, на дворах всюду виднелись люди, навстречу проехали сани с двумя седоками. Движение это, заботы настраивали его на деловой лад. С хлопотами живой реальности приходило привычное чувство неизменной обязанности действовать. Проходила сонливость, чувствовал себя бодрее.
Начинался день. Нелегкий день.
Башлыков питался в столовой, которую называли райисполкомовской. Столовая эта была для всех государственных работников районного центра, разных командировочных, участников пленумов и совещаний. Неприметная с виду, довольно старая деревянная изба эта, труба которой дымила с утра до вечера, была важным, необходимым заведением, значение которого особенно возрастало, когда в центре собирались делегаты или участники.
Хозяйка, где Башлыков квартировал, предлагала ему столоваться дома, уговаривала, что так, как она, там не приготовят, но он вежливо, но твердо отказывался. Кроме того, в душе считал заботу о том, где поесть повкуснее, недостойной делового человека, да еще партийца, руководителя. Было тут и другое соображение. Что там ни говори, столоваться у хозяйки в некоторой степени мещанство, уступка старому быту. Столовая же - это вместе с тем и особое общественное место, и новый быт, который надо поддерживать и вниманием к которому надлежит показывать пример другим.
В столовой завтракали несколько человек, среди которых Башлыкову бросился в глаза Зубрич, строгий, озабоченный, он уже рассчитывался с официанткой. Башлыков с тем подъемом, который обычно в нем появлялся на людях, бодро поздоровался, разделся у вешалки, по-домашнему наклонился возле умывальника. Вода холодная, видно, недавно со двора, и он с наслаждением испытывал ее студеную свежесть. Непринужденно направился в свой уголок, где обычно привык обедать. Официантка, полнотелая, дебелая полька Лиза, из местечковых, ждала, когда он сядет. Сразу подошла.
Знала, секретарь райкома - человек очень занятой, сидеть без дела, ждать ему некогда.
- Перекусить чего-нибудь, Лиза. - В голосе его были одновременно и приветливость и деловитая собранность.
- Сегодня рагу и чай.
- Давай рагу и чай, - сказал он сговорчиво.
Ему всегда приятно было видеть ее, однако теперь, глянув вслед, он вдруг испытал противоположное чувство. Не сразу понял: неприязнь связывалась с именем Лиза. В письме была тоже Лиза… Он отмахнулся от воспоминания. Настоящее имя этой не Лиза, а Элоиза. Элоиза Янковская.
Элоиза Янковская не заставила долго ждать. Будто увидела, что он, обычно равнодушный к еде, сегодня голодный. Голодный как зверь.
За те две-три минуты, пока она отсутствовала, Башлыков действительно ощутил, как сильно проголодался. Ожидая, он вспомнил, что вчера не ужинал. Случай не исключительный, раньше тоже такое случалось не раз, но сейчас он готов был упрекнуть себя за нетерпеливость. Однако голод не слушался.
Усердствуя над рагу, он вспомнил, что его приглашали вчера поужинать. Ночью. Потом, как сквозь туман, но с наслаждением вспомнил обед в школе. Будто заново увидел, как рядом стоит Ганна, поливает из ковша ему на руки. Почувствовал твердую ладонь, когда помогал вылезти из погреба. И услышал голос, что просил остаться поужинать… Удивительный голос. И удивительная рука. И вся удивительная. Кто она?.. Но одновременно с этим в нем ожило глухое, недоброе - собрание, злые взгляды и крик. И позорное чувство беспомощности. Он сжал зубы.
Быстро доел рагу, не чувствуя вкуса, выпил стакан фруктового чая. Забыв рассчитаться, решительно натянул пальто и вышел во двор.
Надо было переодеться с дороги. Он не был франтом, одеваться стремился скромно, что также считал обязательной партийной, секретарской принадлежностью. У него было два уже не новых, кое-где аккуратно залатанных костюма, которые он носил с той бережливостью, что осталась в наследство от бедности, познанной в залинейном бараке. По привычке, привитой матерью, Башлыков одевался всегда опрятно. Не выносил нечистоплотности. Чистыми должны были быть не только белье, но и гимнастерка, и брюки, которые он нередко под аханья и укоры хозяйки стирал и гладил сам…
Хозяйка - Циля Савуловна, или, как ее чаще называли, Савельевна - увидела его в окно, еще когда он входил на крыльцо. Но, когда появился в доме, не призналась, будто неприлично было признаться, что увидела его раньше, поразилась так, точно явился сын из Ленинграда, материнская печаль и гордость.
- Ох, кто пришел!.. Папа, Лева, - позвала хозяйка разделить свою радость.
Сын Лева, завтракавший тут же за столом, видимо, собираясь в школу, скорей дожевал что-то, проглотил, встал и, покрасневший, довольный, поздоровался. Тогда же из приоткрытых дверей, ссутуленный, в неизменной черной ермолке, выпачканной мелом, высунулся старый Савул. Уткнув острую бородку в грудь, посмотрел на Башлыкова из-под очков, молча кивнул. Будто подумал что-то, но не сказал, и повернул назад. Спокойствием своим показал этой суетливой ненормальной женщине, что не обязательно подымать крик на все местечко оттого, что вернулся человек.
Радость женщины, как всегда, сразу сменилась трезвым любопытством:
- Опять на собрании ночевали? - В тоне, как обычно, слышались сразу укор и насмешечка старшей. И добродушная бесцеремонность.
- На собрании, - также усмешливо подтвердил Башлыков.
- И ужинали на собрании?
- После.
- А может, и не ужинали?
- Ужинал. Даже позавтракал уже…
Башлыков заметил, как покраснел из-за материнской назойливости, но сдержался Лева, низко склонив голову над тарелкой. Циля же, не обращая внимания на него, присматривалась, совсем как старый Савул, и вдруг заявила:
- У вас что-то случилось неприятное!
Как ни знал ее Башлыков, немного растерялся. Вот же глазастая.
- Нет… Ничего особенного…
Прошел, наконец, в свою комнату.