- Подлец! - прошептал он, разрывая билет. - Сазонов Андрей Иванович. Запомним.
3
Никиту Шандора окружило огненное кольцо, и он прошел сквозь него, сквозь огонь и косматое пламя, сохранив и жизнь и партийный билет.
Ивана Винокурова окружала вода.
На его глазах рухнул взорванный мост, он не добежал пятнадцати метров. Винокуров остался на острове. Давя все на своем пути, шли на него немецкие танки. Он метнул в них последнюю гранату и бросился через сады, канавы, изгороди. Куда - он не знал сам.
Так он добежал до обрыва. Дальше некуда. Перед ним шумела вспучившаяся река. Сзади грохотали вражьи танки. Короткой, очень короткой была эта секунда под обрывом, но и ее было достаточно, чтобы вспомнить о партбилете. Все сбросил с себя Винокуров - одежду, часы, деньги выкинул, а партбилет сохранил. Взял в зубы. Стиснул крепко. И бросился вниз с обрыва.
Страшна была сейчас река. Необыкновенно широка. Дьявольски холодна. Предательски пустынна. Только макушки деревьев, точно утопленники, синели на ее поверхности. Да пузырьки вскипали на воде - это с острова по реке били немецкие танки.
Винокуров поплыл к группе затопленных деревьев. Передохнуть. Дождаться сумерек.
"Это мой последний шанс жить", - подумал он.
Вдруг кто-то тихо окликнул:
- Винокуров!
Он вздрогнул. Черт! Тут можно поверить и в русалок. Он оглянулся. На воде под деревом виднелась голова. Только голова, но он узнал ее.
- А, младший лейтенант, - улыбнулся он товарищу одними глазами.
Теперь их было двое. Они "висели в воде" охватив руками и ногами шершавые стволы деревьев и погрузившись до подбородка в ледяную воду. Ждали сумерек. С острова доносились то очень близкие, то далекие голоса немцев.
Так прошел час. Все это время Винокуров держал партбилет в зубах. Когда дышать становилось трудно, он вытаскивал из воды руки, брал партбилет и долго, шумно, облегченно дышал всем ртом. Все тело его нестерпимо стыло, по ногам острой волной пробегала судорога, зубы начинали все сильнее и сильнее стучать. Тогда он еще крепче впивался ими в партийный билет и говорил себе: "Ничего. Надо! Надо жить!"
- Не могу! - вдруг прохрипел младший лейтенант. - Судорога.
Он оторвался от дерева и поплыл к острову. Винокуров за ним. Смеркалось. Немцев не было слышно.
Они вышли на берег и стали бегать, чтобы согреться.
- Согреемся и поплывем, - говорили они друг другу. - Поплывем к своим.
В эту ночь на пустынном берегу острова они нашли еще двух наших людей: бойца, дрожавшего от холода, и старика - местного жителя. Старик пообещал к утру пригнать лодку и ушел в село.
В эту ночь Винокуров и его товарищи спали плохо. Лежали в выкопанной ими яме, дрожали от холода и гадали: не обманет ли старик, пригонит лодку?
- А если пригонит, куда плыть?
- Как куда? К своим.
- А где они, свои? Может, и тот берег уже немецкий.
- Надо узнать. Плыть надо.
- Доплывем ли?
- Все равно. Пусть хоть мертвых, но к своим прибьет.
К утру старик пригнал лодку.
- Ветхая, стариковская, самодельная, - сказал он, извиняясь. - Но плыть, между прочим, можно.
Про село рассказал, что там хозяйничают немцы. Про тот берег ответил:
- Об этом я неизвестен, - и руками развел.
Младший лейтенант вызвался пойти с дедом в село на разведку. Он был здешний, ему пройти легче. Они ушли.
Оставшиеся нервно ждали его весь день.
- Неужто попался?
- Да нет, он здешний, вывернется.
- А если обыщут, найдут партбилет?
- А партбилет бросить надо было! - сердито сказал боец. - Я свой зарыл. Здесь, на острове, зарыл. Первым делом.
Он хотел было похвастаться тем, как он это ловко и хитро сделал, но, взглянув на Винокурова, сразу умолк.
Винокуров тоскливо смотрел на реку. Он ничего не говорил, ничего не ответил. Но у него было такое чувство, словно он потерял товарища, словно он снова остался один-одинокий на острове. Теперь он не мог бы довериться этому человеку, с которым еще вчера ночью, обнявшись, лежал в яме. Такой продаст. Зачем он зарыл партбилет? На всякий случай? Значит, где-то в тайниках души он уже решил: "Если что… если попадусь, сдамся… Отрекусь от большевиков…" Сам того не сознавая, сам себе в том не признаваясь, он уже решил так. Оставил лазейку трусости, дал трещину. Нет, Винокуров не мог теперь верить этому… этому человеку без партбилета.
К вечеру вернулся дед и сказал:
- Фашисты вашего товарища схватили. Рыщут, - прибавил он. Неожиданно смахнул слезу. - По всему острову рыщут. Чисто волки. - Он помолчал, пожевал губами и сказал: - Ну, счастливого вам пути, ребята.
Той же ночью Винокуров и боец поплыли на дедовской самоделке. Они плыли осторожно и наугад, по старым рукавам реки и плавням.
Всю эту дорогу они прошли молча.
4
И Никита Шандор и Иван Винокуров добрались до своих. Они сохранили жизнь и не потеряли чести. В самые трудные дни их жизни они остались большевиками. Сквозь огонь, воду и вражье кольцо они пронесли свои партийные билеты, не запятнав их изменой.
Вот они передо мной, эти партийные билеты. Размяк, покоробился от воды партбилет Ивана Винокурова. Почернел, загрязнился партбилет Никиты Шандора - он пронес его в туфле.
Когда-нибудь в музее Великой Отечественной войны эти партийные билеты расскажут нашим потомкам о том, что никогда на земле не было более стойких и более верных людей, чем воины-большевики.
Ноябрь 1941 г.
После смерти
О жизни лейтенанта Воганова можно рассказать в трех словах: детство, школа, училище. А о смерти его надо писать томы и складывать песни. Бывает так, что в самой долгой жизни есть всего три часа, которые всей жизни стоят. У Воганова это были три последних часа.
Было дано ему в эти часы подняться на нечеловеческую высоту подвига, когда нет уже ни жизни, ни смерти, ни рубежей веков, - есть только вечность и бессмертие. В эти часы дотла сгорела жизнь Федора Воганова. Но немецкие танки не прошли!
Весь полк вышел встречать батарею Воганова, когда она возвращалась с огневой. Весь полк почтительно и удивленно глядел на этих людей и эти орудия так, словно впервые их видел. Отныне это были люди-легенда, люди-песня; эти полусожженные орудия принадлежали уже музеям и истории, но сами артиллеристы ничего не знали об этом: хмуро и молча шли они подле лафета, на котором тихо колыхалось тело их командира.
Федю Воганова похоронили под тополем, за околицей. Отзвучали речи. Отгремели прощальные залпы. Писарь, философски вздохнув, вычеркнул лейтенанта Воганова из списков личного состава, и полк вернулся к обычной жизни.
Но вечером во всех батареях, во всех блиндажах, на кухне, на медпункте только и было разговоров, что о подвиге и смерти Воганова. Расспрашивали очевидцев, сами пытались вспомнить. И те, кто не видал никогда живого Воганова, досадовали на себя:
- Как же! Жил среди нас такой человек, а я прозевал…
А те, кто знал Воганова, старались припомнить все встречи с ним, и его слова, идущие или не идущие к делу, все равно, и его привычки.
- Он любил рысь крупную, - сказал один ездовой.
- Бывало за гречневую кашу все отдаст! - вспомнил повар.
И хотя многие из этих воспоминаний не объясняли ни подвига, ни величия героя, все горячо продолжали вспоминать, словно хотели из мельчайших осколков коллективно сложить портрет покойного и таким, как сложится, запомнить, чтоб потом, в старости, поведать детям и внукам.
Так оживал и начинал жить новой жизнью герой полка Федор Воганов, может быть, не совсем похожий на того кудрявого мальчика, каким он был в жизни, но такой, каким должен быть герой по мнению артиллеристов полка.
А потом кто-то нашел карточку и показал товарищам:
- Это мы еще в училище снимались. Мы ведь с Вогановым однокурсники…
И все увидели на снимке щеголеватого молоденького командира, с широко раскрытыми на жизнь глазами. Таким щеголем его никогда не видели в полку. Тогда секретарь партбюро показал партбилет Воганова. Маленькая фотография была залита кровью, кровь запеклась как раз на лбу и висках, - и все признали, что вот эта карточка похожа. Артиллерийский разведчик Дорохов долго разглядывал фотографию и потом выпросил ее у секретаря на одну ночь. Всю ночь он трудился над большим портретом Воганова и к утру показал товарищам. И все признали, что портрет похож. Кто-то сказал, правда, что нос не тот, Воганов был курносый, но разведчик обиделся.
- Человек красиво жил и красиво умер, - с горечью сказал он, - а вы хотите некрасивый нос. Нет! Пусть будет во всем красивый.
Портрет напечатали в дивизионной газете, и все, кто видел, решили: "Как живой" - и сохранили номер на память.
После Воганова немного осталось имущества, но остался пистолет "ТТ" казенного образца, такой, как у всех. И хотя не было на нем ни серебряных насечек, ни просто памятных знаков и был он, вероятно, не лучше других, - все командиры загорелись вдруг страстным желанием получить себе в вечное владение вогановское оружие, словно то был талисман славы.
- Да что у вас - своего пистолета нет, - рассердился подполковник, которого все одолели просьбами.
Но комиссар сказал, что вогановский пистолет по справедливости следует отдать тому командиру, чья батарея будет лучшей. И тогда началось в полку соревнование. Пистолет, которым отражал Воганов последнюю атаку немцев, стал призом.
Батарею, где некогда командовал Воганов, пополнили. В ней появились теперь новые люди, которые никогда Воганова и не видели, но с первого же дня они стали называть себя "вогановцами", потому что все в батарее звали себя так. И новый командир нисколько не обижался этим, а даже чуть-чуть гордился, словно и на него тоже падал отблеск бессмертной славы прежнего командира. Да, он гордился, что командует вогановской батареей, той самой вогановской батареей, которую знают все.
А потом приехали корреспонденты и стали жадно расспрашивать людей о Воганове, собирать малейшие подробности того, что еще недавно - ранним весенним утром - было былью, а теперь уже стало легендой, и по всей стране разнеслись вести о Федоре Воганове, о его короткой жизни - в трех словах ее рассказать можно, - и о смерти, о которой надо томы писать и песни складывать.
Эта весть докатилась и до далекой сибирской деревушки, откуда был Федор Воганов родом. Статью о подвиге лейтенанта прочли матери, но из большой статьи, где много говорилось о мужестве и героизме, мать услышала только одно: Федюшка помер. И зарыдала. И упала на руки соседей и долго билась в их теплых руках. И соседи не утешали ее, а говорили просто:
- Плачь, Степановна. Плакать надо, но и гордиться надо!
А в сельской школе старый учитель вдруг прервал урок и голосом, дрогнувшим от волнения, сказал:
- Дети! Вот на этой парте когда-то сидел Федор Воганов, бессмертный герой… кудрявый мальчик…
И вся детвора оглянулась на эту парту, а нынешние обитатели ее - Ванюшка Гладких и Петя Костиков - вспыхнули и застыдились от счастья. А учитель все глядел на парту и слова сказать не мог.
А потом на колхозном собрании граждане постановили назвать село, колхоз и весь район именем Федора Воганова и воздвигнуть памятник на площади. И вскоре из города приехал молодой скульптор и стал выпрашивать у Степановны фотографию сына. Она собрала все, что могла, - и ту, где Федюшка кучерявый школьник, и ту, где он щеголеватый командир, - но все это не устроило скульптора. Ведь не мальчику он приехал памятник ставить, а суровому воину! И он создал памятник таким, каким мечтал: остались Федюшкины глаза, широко открытые на жизнь, и кудри, и лоб, но был это взрослый и суровый воин, словно продолжал Федор Воганов жить, расти, мужать и после своей смерти.
Я хотел бы увидеть этот памятник. Я завидую Воганову. Сколько еще отпущено мне жить? Может быть, час, может быть, месяц, год, тридцать лет. А Федор Воганов будет жить всегда. Вечно будет стоять он на площади у родного дома, во всем красивый и молодой, и потомки будут вспоминать его короткую жизнь и легендарную смерть и рассказывать о ней своим потомкам. Это - бессмертие.
1942
Власть
Даже в ребяческие годы он никогда не мечтал о профессии летчика, моряка или артиллериста. Копируя взрослых, он собирал на пустыре детвору и, взобравшись на холм ржавого заводского хлама, кричал, захлебываясь:
- Митинг открыт! Пролетарские дети всех стран, объединяйтесь!
В школе он был вожаком пионеров, в горпромуче - вожаком комсомольцев, на шахте - партийным вожаком; друзья в шутку называли его "профессиональным революционером". Никогда его не влекло ни к какой другой профессии, кроме этой единственной: вести за собой людей.
В комитете говорили ему:
- Алексей, надо поднять народ!
И он, весело тряхнув головой, отвечал:
- Подыму!
Он подымал комсомольцев на лыжную вылазку, колхозников - на уборку, домохозяек - на древонасаждение, шахтеров - на стахановский штурм. Он и сам не знал, отчего люди идут за ним - в стужу, в ночь, в непогоду. У него не было ни огненного красноречия, ни пламенных слов, - горячее сердце, вот и все, что он имел. Но он знал своих ребят и ключи к ним - молодые или бородатые, все они были его ребята, его народ - и он знал свою власть над ними. И эта власть, в которой не было для него личных выгод, а только одно беспокойство, и вечное горение, и простуженное горло, и небритые щеки, и ночи без сна, - эта власть над душой человека сама по себе была ему наградой.
Война застала его секретарем горкома партии и превратила в комиссара батальона. Он был хорошим комиссаром, его любили. И он любил свой батальон. Эти окопные парни, эти пропахшие порохом воины были ему давно знакомы. Ни шинель, видавшая виды, ни подсумки, ни снаряжение не могли скрыть в них его старых ребят: это был тот же его народ - раньше он поднимал его в труд, теперь поведет на драку.
Но вот на днях шел бой за курган "Семь братьев", и батальон его полка не поднялся в атаку. Батальон лежал под огнем у кургана, и никакая сила не могла оторвать бойцов от влажной, сырой земли, к которой они жадно приникли, в которую впились ногтями, вдавились коленями, прижались лицом.
- Ну, комиссар, надо подымать народ! - сказал Алексею раненый командир батальона.
И Алексей, тряхнув головой, ответил:
- Подыму!
Он побежал, придерживая рукой полевую сумку, к кургану. Вокруг, как хлопушки, разрывались мины, и он, сам не зная почему, вспомнил вдруг комсомольскую пасху 1923 года, и факельное шествие, и "Карманьолу", и как тогда мечтал о подвиге.
"…На фонари буржуев вздернем… Эй, живей, живей, живей!" Бежать уже нельзя было, и он пополз. Он пополз к бойцам и громко, чтобы его все услыхали, весело закричал:
- Ну, орлы, что же вы? Свинцового дождика испугались?
Вот так и надо было: не приказом, не окриком - шуткой, потому что в инструментальном ящичке комиссара не найти ключа к простому сердцу более верного и надежного, чем этот: шутка.
- Ну, орлы? Эх, орлы! Подымайтесь, простудитесь. Вперед!
Но никто не улыбнулся его шутке, никто не отозвался, и никто не поднялся на его призыв. Он пополз тогда вдоль всего боевого порядка - может быть, его не слышали? Он подползал чуть не к каждому из бойцов, обнимал и тряс за плечи, искал глаза, но люди прятали от него глаза, отворачивали головы и еще пуще зарывались в траву.
И тогда он понял: нет у него никакой власти над ними.
Он привстал на колено и огляделся с тоской: вокруг лежали его ребята, его народ. Вот он знает их: этому, сибиряку, он посоветовал однажды, что ответить жене на письмо; того, уральца, принимал в партию, а этот, земляк, донбассовец, вероятно коногон, - лихой танцор и свистит по-разбойничьи, еще недавно комиссар видел, как он пляшет, и аплодировал ему. Что ж он теперь колени в землю?..
Он закричал в отчаянии:
- Вперед, товарищи! Что же вы? Герои, вперед!
Но никто не двинулся с места, и только немецкие пули сильнее защелкали вокруг.
"Ведь перебьют же, всех перебьют", - с горечью подумал комиссар, и сознание беспомощности и потерянной власти, и стыд, и обида, и гнев вдруг охватили его с страшной силой.
Он поднялся во весь рост и закричал:
- Вперед! В ком совесть есть, вперед! За Родину!
И, не оглядываясь, побежал вперед. Один.
Он бежал под свинцовым дождем, охваченный отчаянием и злостью, и в мозгу стучало: "Эй, живей, живей, живей! На фонари буржуев… вздернем…", но уже не весело, а сердито, ожесточенно, словно пели сквозь стиснутые зубы; и курган был все ближе и ближе; и казалось, курган сложен весь из свинца, и теперь весь свинец обрушивался на него, и свистел над головой, и падал рядом, и странно, что он еще не убит, но ему было все равно. Все равно! Все равно! "Эй, живей, живей, живей… На фонари…"
И вдруг он услышал топот шагов сзади и шумное дыхание, - он оглянулся и увидел: за ним с винтовками наперевес бегут бойцы. По всему полю подымаются, встают, бросаются вперед бойцы, на штыках - солнце…
"Пошли-таки? - удивленно подумал он. - Поднялись? Кто же поднял их?"
Теперь люди бежали рядом с ним, перегоняли его, он видел их потные лица и мокрые рубахи, и рты, обметанные зноем, и тогда он сам побежал быстрее, чтоб не отстать от бойцов, и курган был все ближе и ближе, а еще ближе - черные дымки разрывов. Алексей догадался, что это огневой вал наших батарей, что они прижались к самому валу, и первый весело закричал:
- Ложись! Ложись!
И увидел, как послушно и быстро залегли бойцы.
Он перевел дух.
- Сейчас батареи перенесут огонь, и мы двинемся дальше! - Он крикнул это громко, чтобы все услышали. - Наши батареи перенесут огонь, и мы пойдем дальше.
Он сказал это, и слова его понеслись по полю, но самого его вдруг охватило сомнение: пойдут ли? Пойдут ли снова люди? Что, если это только минутный порыв, взрыв стыда? Что, если всей его комиссарской власти над солдатской душой только и хватило на то, чтобы зажечь в бойце минутный порыв, и вся его власть измеряется десятью минутами и тридцатью метрами целины?
Батареи уже били по кургану. Над курганом взлетали груды земли, обломки балок, щепки; немцы пригнули головы, их огонь стал слабее.
- Вперед! - закричал Алексей, подымаясь. - Вперед, герои, за Родину!
И увидел: поднялись те, что лежали рядом, за ними поднялись передние, а затем и все поле. Снова вспыхнуло "ура" - хриплое, знойное, ожесточенное - и снова на штыках солнце, и шумное дыхание рядом, и ветер воет в ушах.
"Вот! - ликующе подумал на бегу Алексей. - Пошли-таки".
- Вперед! - закричал он снова, хотя кричать уж не надо было, но сердце было переполнено. Это не он, а сердце кричало и пело: - Вперед!