Гоша говорил громко, возбужденно, быстро, будто он выступал на торжественном собрании в колхозе. Отец немного растерялся.
- Не знаю… Лена мне ничего не говорила, - и посмотрел мне в глаза.
Мне хотелось крикнуть: "Говорила, говорила", но я заметила, как отец вдруг сделался грустным, как будто его незаслуженно обидели, мне стало жаль его, и уже показалось, что мы зря пришли, что Гоша большой выдумщик, что нам было и так хорошо - без женитьбы.
- Лена, говори! - взял меня за руку Гоша, и мы подошли к столу и сели на стулья. Мой жених наклонил голову и спрятал руки под стол, а отец смотрел на меня серьезно и выжидательно, - наверное, думал: что-то скажет родная дочь и как это она вдруг до замужества дошла.
Я сказала ему, что люблю Гошу давно, что я уже не маленькая, что подруги мои давно замужем, что жить мы будем все дружно и хорошо, что нам с Гошей вместе будет лучше учиться в вечерней школе и работать, что я и так много переживала. Кажется, я долго говорила. Отец кивал головой и отвечал про себя: "Так, так!", а мне было немного стыдно, будто я еще девчонка и в чем-то провинилась перед ним.
Отец выслушал меня, широко улыбнулся, разгладил ладонью свои черные усы, и я поняла, что он никогда не согласится.
- У добрых людей свадьбы осенью играют, - насмешливо сказал он, - а вы… еще рожь не поспела… Дай-ка, Лена, нам что-нибудь поесть. Натощак трудно решать такие "международные" вопросы. Ведь не каждый день приходят свататься, так ты, Лена, налей-ка нам по маленькой. Ну, как, выпьем, Григорий Пантелеймоныч?..
Гоша вынул из-под стола руки и ответил степенно:
- По маленькой можно, - очевидно решив, что если они выпьют по маленькой, то он наверняка станет моим мужем.
Мне показалось, что отец повеселел, сделался мягче, и я, радуясь, стала накрывать на стол. Гоша вдохновенно заговорил о комбайнах и о предстоящей косовице хлебов, а отец, хитровато посматривая на будущего зятя, все спрашивал:
- А как же вы будете жить? А ты хозяйственный парень?
И Гоша, только что хваливший ведущий вал своего комбайна, смущенно моргал и отвечал так, будто разговор о женитьбе закончен и все решено в нашу пользу:
- Как будем жить? Как люди живут… Работать.
Поужинали. Закурили.
- Ну так вот что я скажу, молодой человек, - произнес спокойно отец и немного помедлил.
Гоша и я насторожились.
- Не нравится мне ваша затея. Парень ты веселый, по веснушкам видно, но несерьезный. Дочь простить можно: у девчонок сердце, известно, влюбчивое… Но не это главное. Рано вы о женитьбе задумались. Ни кола, ни двора, ни гусиного пера. Это раз! Ведь нет у тебя хозяйства? За плечами у вас по восемнадцать годков. Это два! И малая грамота… Всего семь классов. Это три! Одумайтесь… Неученые, ничего в жизни не добились, а уже - свадьбу подавай!
Гоша перебил отца:
- Мы по-хорошему с вами хотели, да, видно, зря. Вот Лена ко мне уйдет, тогда через год вы увидите, какой из меня хозяин, и как мы с Леной жить будем…
- Ну, какой из тебя хозяин, стихи вот пишешь…
И вдруг Гоша порывисто вскочил:
- Вы просто… бюрократ в вопросах любви и семейной жизни, вот вы кто! - выкрикнул он, размахивая руками, и стал походить на тех горячих людей, которые сначала действуют, а думают потом.
Я ожидала, что ссора будет долгой, но Гоша внезапно успокоился, очевидно решив, что ничем нельзя пронять вконец обюрократившегося отца.
- Это еще вопрос, почему редакции отказываются печатать мои поэмы, может, у них и своих поэтов много, и на всех места не хватает. Это раз! И еще неизвестно, будут ли в грядущие времена печатать меня или нет. Если хотите знать, мне сам Степан Щипачев прислал длинное письмо… А в общем, пойдем, Лена! Спасибо за угощение.
Гоша направился к двери, и я не знала, что мне делать: кажется, никогда я так не переживала.
- Совсем идете? - улыбнувшись, спросил отец.
- Там увидим! - Гоша погладил ладонью свои веснушки.
Я заметила, что отец подмигнул мне, и мы вышли.
- Ну вот… значит - раскол семейной жизни, - вздохнул Гоша и обнял меня. Мне было очень жаль его, и я поняла, что он меня по-настоящему любит.
- Напишу поэму под заглавием "Разбитая жизнь".
Я чуть не плакала, гладила его щеки и кивала головой, слушая самые нежные на свете слова.
- Знай: теперь мы вроде Ромео и Джульетты. Они жили давно - в глубине веков. Будем страдать, как они.
Я не знала, шутит Гоша или говорит всерьез, только была уверена в том, что поэму "Разбитая жизнь" он обязательно напишет, и уж ее-то, конечно, напечатают!
- Приходи завтра на поляну. Разговор будет строго официальный. - Гоша пожал мою руку, поцеловал меня два раза: - Не унывай! - и, улыбнувшись, ушел к себе домой. Только мне было не до смеха. Я поняла, что в нашей любви наступила новая стадия.
3
Колхоз готовился к уборке урожая. От нашей звеньевой я узнала, что в уборочную я буду работать весовщицей на полевом стане - значит рядом с Гошей. Это меня очень обрадовало: я смогу встречаться с ним каждый день. Вечером я пришла на поляну к условленному месту.
Поляна находилась у реки, там, где недавно были скошены травы, стояли стога и свежие копны. Долину занимало большое картофельное поле, густое, темное, точно покрашенное зеленой краской; над полем возвышались тяжелые, будто каменные, прошлогодние ометы.
Гоша уже ждал меня, и по его грустному лицу я поняла, что разговор будет "строго официальный".
Здесь было тихо и светло от теплых белых стволов берез. Я устало прислонилась спиной к дереву и опустила руки, а Гоша, проиграв на баяне турецкий марш, проговорил:
- На чужих свадьбах играю, а вот на своей и не придется… Мировая несправедливость! - и, опустив баян на пень, встал в трагической позе. Я не знала, как его утешить.
- Ромео ты мой, рыжеватый…
Гоша улыбнулся, и мы нежно-нежно, как в кино, поцеловались.
Это к официальному разговору не имело никакого отношения, таков был наш обычай при встрече. Гоша сказал, что этот обычай есть даже в той умной книге на первой странице, и что народ бережет его, так как такой обычай имеет прогрессивное значение. Не знаю, правду ли говорил Гоша, - я книгу не видела, - только мне этот обычай очень нравился.
- Вот отец у тебя - кремень! Его никакими обычаями не прошибешь…
В словах Гоши прозвучала грусть и почему-то гордость, и мы пошли к реке, мимо зеленой ржи.
Рожь стояла высокая и густая. Зеленые стебли спускались на плечи Гоши. От реки дул ветер, мягкие колосья шелестели - навевали прохладу. С нашей поляны была видна река, тот берег и кирпичные здания МТС. Гоша положил голову на мои колени, закрыл глаза, и мы сидели так, молчали, вдыхая запах поспевающего хлеба. Нам нужно решить, как быть дальше. Обоим нам вдруг стало грустно, как перед разлукой, и мы не могли понять, отчего это.
Я говорила сама с собой, в голову приходили новые слова и мысли.
"Ты ничего не придумал? Я ведь не виновата, что люблю тебя. Только я не могу уйти от отца, уйти с тобой. Нам и так хорошо - без свадьбы".
Гоша открывал глаза, смотрел на меня не моргая, я отворачивалась, чувствуя, что краснею, оглядывала поляну у зеленой ржи, речную гладь, и мне хотелось замутить эту спокойную воду, бросить камень, чтобы пошли круги. Я была, наверно, растерянная и печальная. Мне было действительно тяжело, и казалось странным, что я сижу где-то на земле, у зеленой ржи, со своей обидой. Я думала, что Гоша забудет меня, станет другим, а я боялась потерять его. Мимо нас прогнали стадо. Пастух подмигнул нам, сказал:
- Совет да любовь.
Тучные коровы торопко шли к реке, быки с лоснившейся шкурой тяжело двигались следом. Равнодушное к нашей любви солнце садилось красным шаром за сосновый темный бор.
- Ну, что задумалась? - тронул меня за плечо Гоша и рассмеялся. - Хватит грустить.
Гоша стал задумчиво играть на баяне и петь какую-то песню.
Когда Гоша пел, он становился красивым. Я почему-то подумала, что эту песню Гоша сам сочинил, когда был один и грустил обо мне, как будто знал, что впереди будет горе и переживание. Кажется, я никогда еще так не любила его, как сейчас…
На другом берегу гоготали глупые гуси и мешали слушать Гошину песню.
Гоша перестал играть и уставился на меня непонятным взглядом.
- Поцелуй, Лена! На сердце у меня - тысяча и одна ночь!
- Играй, играй! - попросила я его и рассмеялась.
Полюбишь ли ты - неизвестно,
Другого такого, как я…
Но я не поеду за новой невестой
В другие, чужие края.
Дальше Гоша не пел, а декламировал, развернув баян до отказа.
Другой я невесты не знаю,
Ты верное счастье мое!
Тайга золотая, волна голубая…
Баян над рекою поет.
- Мы будем друзьями навек! - вдруг выкрикнул он. Гуси на другом берегу перестали гоготать и подняли головы, не понимая, чего это человек вдруг начал кричать. А Гоша поцеловал меня в щеку, заморгал, отвернулся и вздохнул.
- Не ходи домой, - сказал он строго, и я поняла, что официальный разговор начался. - Переночуем здесь, у тополя. Костер запалим… и вообще мы с тобой давно уже взрослые…
- А как отец? - спросила я.
- А что отец? Никуда он не денется! Ты больше любишь его, чем меня… - ответил Гоша с досадой и усмехнулся.
Мне стало обидно: не ожидала от Гоши такого неуважения к моему отцу.
- Ну пойдем жить ко мне. Я тебя не обижу, не бойся. После урожая - свадьбу сыграем.
Я говорила ему, что нужно подождать, вот уберем хлеба, там будет виднее, говорила, что Гоше нужно отличиться на уборочной, и отец, наверно, передумает, а пока я не могу оставить отца одного, он начал прихварывать, а потом… как мы начнем свою жизнь, когда у нас ничего нет?..
Гоша слушал меня и мрачнел, а я говорила, что люблю, что он всех дороже на свете, что мой отец хоть и обидел его, но он прав, что если любовь настоящая - для нее нет преград.
- Знаешь… - оказал Гоша, - мне понятно - ты струсила. За любимым на край света идут, а ты улицу одну перейти не можешь. Эх, ты! А я тебя еще Джульеттой назвал…
Он наговорил мне много обидных слов. Я знала: это оттого, что мы оба растерялись, что никакие умные книги нам не помогут, только Гоша мне в этот вечер не понравился. Говорить больше было нечего, и стало понятно, что никакого официального разговора у нас не получилось. Гоша попрощался со мной, сказал, что утром рано вставать, что мой отец будет проверять его комбайн, и ушел, перекинув через плечо баян. Мне почему-то стало легко. Наверное, я поступила правильно.
4
Сейчас уже август. В поле поспевшую рожь томит жара. Я стою у весов на полевом стане и жду первых центнеров нового урожая. Наша бригада в поле: мне не видать ни комбайнов, ни тракторов, ни машин: косовицу начинают от реки. Хорошо, если к вечеру закончат первый круг, - значит на горизонте появится первый комбайн. Кто поведет его?
Это время мы редко встречались с Гошей и почти не говорили с ним как раньше - подолгу и на интересные темы. Гоша на вечеринках веселил на баяне молодежь и не обращал внимания на меня. За это время нам удалось поцеловаться только два раза, да и то случайно, при игре в "фантики". Было заметно, что он поохладел ко мне, стал неразговорчив. На мой вопрос: почему мы редко встречаемся, почему он не провожает меня, Гоша отвечал уклончиво: "Некогда, много работы". Было грустно и обидно видеть такого Гошу, и такая стадия нашей любви мне очень не нравилась.
Отец пропадал в МТС, иногда ночевал там, а я, придя с работы домой, сидела одна в избе, и если подружки звали меня на вечорку, отказывалась - все равно Гоша не обращает на меня никакого внимания.
И только раз к нам пришел Гоша, и то не ко мне, а к отцу: за какими-то частями. Нужно было перетягивать полотно на комбайне. Отца не было дома, он уехал в район. Гоша просидел два часа у порога и даже не подошел ко мне и не поцеловал. Я подумала, что нашей любви пришел конец, и что Гоша вообще начал воображать.
Однако он все-таки прочитал мне отрывок из поэмы "Разбитая жизнь", наверное, потому, что разбита жизнь у меня и у него - кому же он еще будет читать, как не мне. Я удивилась, что поэма была короткой, на одной тетрадной странице в клеточку. В ней говорилось о "страшной силе любви, которая дремлет в сердце, как вулкан", и еще о каких-то злых силах, которые боролись с ней. В злых силах я не очень разбираюсь, только поэма мне почему-то не понравилась. Наверное, потому, что в конце говорилось, что "женщины такой народ непостоянный и бессердечный, и что лучше с ними не связываться". Я не удивилась этому, потому что поэтам такие мысли иногда приходят в голову, и вспомнила, как отец говорил, что писание стихов до добра не доведет.
Гоша рассмеялся на мое замечание, и сказал, что я ничего не поняла в этом волнующем произведении, потому что не люблю его, что мое сердце стало глухим к страданиям влюбленного человечества. Это был прямой удар по моим переживаниям.
Я сказала поэту, что он сам стал глухим, и выгнала его из дому.
И вот я стою у полевого выгона, смотрю на рожь и жду первой машины с зерном.
От земли шло тепло. На горизонте за бескрайними полями собирались тучи. От духоты рожь поникла. Прибыла первая машина. Зерно было с половой, а я гадала, от кого эта машина, - может, от Гоши. Шофер ответил на мой вопрос: "Девушка, не знаю! Я здесь человек новый!"
Я взвесила зерно и отпустила машину. Потом машины приходили еще и еще: зерна было много, я записывала центнеры по каждому комбайну.
Отец с утра уехал по бригадам ликвидировать поломки в комбайнах, мне было немного грустно, и даже когда показался первый комбайн и я узнала за штурвалом Гошу, - не обрадовалась. Он на меня, наверное, в обиде и разговаривать со мной не будет. Время приближалось к обеду, а комбайн сделал только первый круг: так были широки поля. Поравнявшись с полевым станом, комбайн остановился. Гоша сошел со штурвального мостика, чтобы очистить ножи от сорняков, долго копался с чем-то у полотна, и я подумала, что зерно с половой было Гошино. Потом Гоша подошел к бочке с водой и стал жадно нить. Я поняла, что он устал, и пожалела, что недавно прогнала его из дому.
Я стояла рядом с ним. Гоша поднес железный ковш к губам - рука дрожала, пролитые капли падали на запыленный комбинезон.
Я подумала восхищенно: "Работник… хозяин земли зеленой".
Гоша утерся рукавом и произнес, будто оправдываясь передо мной:
- Черт, ножи заедает. С половой зерно?
- С половой, - ответила я, радуясь, что Гоша оказался сознательнее, чем я думала, заговорил все-таки со мной.
- Я скосил… ту рожь зеленую, где мы встречались с тобой, - сказал Гоша немного смущенно и внимательно посмотрел на меня.
Я молчала, чувствуя, как в груди колотится сердце от желания обнять и поцеловать Гошу.
- И вот зерна где-то здесь, в мешках лежат… зерна нашей любви.
Гоша налил во флягу воды, махнул мне рукой и собрался уйти.
- Гоша! Подожди… - вскрикнула я и покраснела. Мне казалось, Гоша что-то хотел сказать, но не решился.
- А что говорить? Все уже сказано…
Я похвалила Гошину работу, была рада, что ему доверили штурвал, даже и отец утром сказал "твой-то орел…" Гоша слушал, задумчиво глядя мне в глаза, а когда я спросила его:
- Осенью пойдем в школу, будем вместе учиться, в один класс пойдем?
Он поправил флягу на ремне и ответил:
- Не знаю… есть тут у меня думка одна.
- Скажи, Гоша, какая?
Гоша поправил волосы, надвинул кепку на лоб.
- Я еще не решил точно… А говорить рано. Зря я тогда посмеялся над отцом. Мечта его хорошая была. Я все время думаю о широком комбайне. Конечно, он должен быть совсем другой конструкции и ножи у него должны быть немалые. Только ты, Лена, не говори отцу. Я кое-что продумать должен. Сердце у него ко мне не лежит. А я на него не в обиде. И ушел.
Мне хотелось крикнуть: "А на меня?", но не крикнула, комбайн поплыл дальше. Я слушала, как шелестели крылья мотовила, крутились и бились о рожь лопасти, и комбайн был похож на птицу, готовую вот-вот взлететь… Больше зерна с половой не привозили, и когда я взвешивала рожь, то думала, что это зерно Гошино.
В обед и вечерами на полевом стане было весело, но Гоша после ужина уходил спать, - видно, он очень уставал. Утром он поднимался рано и уезжал в поле. Виделись мы с ним чаще, чем разговаривали, но это было уже не похоже на прежнюю любовь и дружбу. А потом Гошин комбайн перебросили за шесть километров. Зерно я уже принимала от других комбайнов и Гошу не видела целую неделю.
Уборочная подходила к концу. Вечерами, когда я была дома, в деревне, я спешила на ту поляну, где мы встречались с Гошей. Там давно уже скосили рожь у старых берез, и вот я бродила одна по колючей стерне, на сердце становилось грустно-грустно, но не тяжело. Я любила смотреть на холодное синее небо, на желтый горизонт, на густые августовские облака, которые уплывали куда-то вдаль, к Гоше…
Думает ли он обо мне так же много и нежно, как я? Он сейчас косит и косит хлеба и, наверное, обо мне забыл… От всех этих мыслей я хотела бежать поближе к Гоше: уходила далеко-далеко и возвращалась обратно.
И вот однажды мне передали его письмо, написанное размашистым почерком, и читать его мне было почему-то неловко, как будто оно адресовано другой.
"Здравствуй, Лена, - писал Гоша, - и дорогой Павел Тимофеевич, в наших отношениях наступил кризис, и он мне очень не нравится. На вас, Павел Тимофеевич, я не обижаюсь, вы старше нас с Леной, и мой начальник, но все-таки у вас глухое сердце к нашим страданиям любви. Но в одном вы правы: действительно, какой из меня жених Лены. Женитьба - это подвиг, большое событие в жизни влюбленного человечества, и к нему нужно готовиться, чтобы семья была крепкой.
Я, наверное, скоро уеду и вернусь другим человеком.
Стихи я писать пока бросил - некогда, да и редакции отказываются меня печатать. Про нашу любовь я написал много стихов и специально купил для них клеенчатую общую тетрадь. Я привезу ее, и мы будем с тобой, Лена, читать их каждый день. Они все посвящены тебе, как будто это разговоры с тобой…
Пусть на меня не обижается Лена.
Лена! Жди! Мне лучше оставить тебя невестой, чем женой, одну. Вернусь комбайнером! А я тебя люблю и люблю. Звездочка моя. Твой жених и будущий муж Григорий Куликов".
Я прочла письмо одна, сидя дома. Мне показалось, что он подлец в душе и смеется надо мной. Я вспомнила, как он говорил мне, когда мы шли свататься: годы проходят, а если любишь, нужно каждый час и минуту быть с любимым рядом. Вместе жить и работать… Сейчас я была совершенно согласна с ним. Да, да. Вместе жить и работать. Плечом к плечу, все идти и идти через преграды и тернистые горы и не бросать свою любимую и не уезжать никуда…
Я показала отцу письмо. Он последнее время стал прихварывать и не отпускал меня от себя. Я слушала длинные разговоры о "широком комбайне" и думала: "Отец не знает, что Гоша куда-то уедет, а потом вернется комбайнером, что Гоша тоже думает о широком комбайне". Отец как-то виновато смотрел мне в глаза, а я злилась на себя, на отца и говорила о Гоше зло. Отец молчал и изредка произносил, шурша газетой, и кашлял, закурив махорку: