Самолеты на земле  самолеты в небе - Александр Русов 3 стр.


4

И ощущение каникулярных дней на мгновение возвращается ко мне, как только переступаю я границу нашего сада. Все почти так, как двадцать лет назад. Не хватает мелочи. Может быть, зеленого лыжного костюма с вытянувшейся после стирки резинкой? Я хочу доподлинно вспомнить, каким было Лукино тогда и как я воспринимал его, но там, где ищу, пусто. Что-то произошло с памятью, с моими глазами. Так, если долгое время работать с микроскопом, смотреть в его окуляр, то и после работы глаз по инерции продолжает искать, отмечать и находить мельчайшее, а крупное остается не в фокусе - размытый фон.

То, что случилось со мной, может случиться с каждым. Вы влюбляетесь или, не дай бог, попадаете под трамвай. Вы вполне нормальный и не слишком уже молодой человек, знающий правила уличного движения, умеющий контролировать свои поступки, флиртовать, пить вино и неизменно знать меру во всем. Или однажды вы с удивлением отмечаете про себя, что способны летать по воздуху. Это дает поначалу странное, восхитительное ощущение чуда.

Вы почему-то вспоминаете запах мела, свежевытертой школьной доски и фиолетовых чернил, хотя дело происходило не в школе, не в Лукине, не в Москве даже - во Львове, который в июне 1967 года вернул вам детство и юность с их удивительными ощущениями. Все это вы хорошо помните: и размытый фон Прикарпатья, и события тех дней. Помните, что отрешенное, как бы обращенное к вечности лицо девушки тех далеких времен, когда понятие о женской красоте было иным, вы нашли прекрасным в силу причин, не вполне понятных доценту кафедры органической химии Андрею Березкину. Что все сказанное друг другу было лишь паролем, с помощью которого вы опознали друг в друге тайных посланцев одной страны. Что, сама того не ведая, она была частью вашей биографии, ибо ваш литературный наставник Н. С. Гривнин оказался для нее не только автором некогда популярной книги, но прежде всего своим по сердцу. Что неосуществленные желания и надежды могли осуществиться, нерешенные когда-то вопросы могли быть решены благодаря чуду, которое произошло.

Мне часто потом снился этот город, куда я приехал с иными надеждами, чем те, которые он оправдал.

Мой доклад имел успех. О нем говорили. Меня хвалили, предлагали сотрудничество. Меня узнали, как если бы безуспешно разыскивали все эти десять лет, а теперь я сам явился - пропавший без вести герой. Сказка становилась явью, верность вознаграждалась, порок наказывался.

Если принять во внимание, что все эти годы силою обстоятельств я вынужден был жить, свернувшись в клубок, как еж, то станет ясной расслабляющая сила похвал и отчаянье, которое испытывает несчастное животное, ощутившее в минуту блаженной раскованности прикосновение острых когтей к незащищенному животу.

Нужно еще учесть, что ко времени поездки во Львов я уже лишился двух сотрудников, которых профессор Б. И. Южный перевел на другую тематику. Затем последовало предложение отправить меня на год стажироваться во Францию. Доброе отношение скрывало хорошо продуманное и постепенно осуществляемое намерение закрыть тему. После того как я отказался, одному из оставшихся сотрудников дважды настоятельно рекомендовалась новая должность, предусматривавшая прибавку к зарплате за отреченье, и новая тема. К счастью, меня не предали и не продали.

Да, в те теплые, летние дни во Львове мне хотелось полного, необыкновенного, сказочного счастья. Словно мучимый многодневным голодом, я не мог остановиться, пока не понял, что избыточное насыщение принесло гибель.

В Москве меня ждал неприятный разговор с профессором. Мы сидели в его кабинете, здесь же находился заведующий кафедрой Волнушев - то ли случайно оказавшийся, то ли специально вызванный Южным.

- Как съездили?

Я не предвидел подвоха и уже находился в странном, отрешенном состоянии, словно меня подготовили к операции, дали наркоз, и теперь, что бы ни делали, я не почувствую боли.

- Тут без вас письмецо пришло, - миролюбиво заметил Южный, протягивая мне письмо и многозначительно поглядывая на Волнушева.

Письмо из института фармакологии, куда мы передали образцы нового препарата, кончалось словами: "Дальнейшие испытания не представляются целесообразными". Не исключено, что такое категоричное заключение было написано по подсказке Б. И. Южного - человека в некотором роде всесильного.

- Что будем делать, Андрей Александрович?

Я пожал плечами. Волнушев выжидающе теребил подлокотники кресла. Поскольку Южный соответствующим образом подготовил, настроил его, как только он один умел это делать, было бесполезно что-либо объяснять. Я знал это по горькому опыту.

- Видите ли, мы не настолько богаты, чтобы в течение многих лет вести тему, истратить уйму средств, а в результате получить крохотную опытную установку и вот такое письмо, из которого следует, что ваша последняя разработка не выдержала лабораторных испытаний. Все животные погибли, не так ли, Борис Иванович?

Южный удовлетворенно кивнул, хотя его лицо хранило почти скорбное выражение.

- Таким образом, возникает законное сомнение в целесообразности продолжения работ, несмотря на определенную оригинальность тематики.

- Значит, перспектива, приоритет института, страны не стоят затраченных средств?

- Вы, видимо, не вполне осознаете ту ответственность, которую стремительное развитие жизни, стремительное развитие… накладывает…

Нужно было сдержаться и промолчать, но я сказал, что чувствую ответственность не только перед Борисом Ивановичем и даже не прежде всего перед ним.

- Риск всегда, - сказал я. - Тем более когда никто больше не исследует и даже не предлагает этот класс соединений для фармакологических целей. Чтобы не рисковать, чтобы все заведомо и сразу получалось, нужно воспроизводить или почти воспроизводить чужие патенты.

Лицо Южного налилось склеротической краской, и я подумал: "Господи, пусть делают со мной что хотят".

Казалось, я не мог думать тогда ни о ребятах, ни о годах напряженного труда и был готов поступиться всем, что мы получили, наработали, - сжечь мосты, бежать, лишь бы не вступать в бой, на который уже не хватало сил.

Хотел ли Волнушев примирить нас или доиграть взятую на себя роль?

- Перед вами живой пример, - сказал он. - Борису Ивановичу, как никому, удается совмещать смелый научный поиск с практическими результатами. Может быть, сама постановка темы недостаточно проработана?

- Я уже несколько раз говорил Андрею Александровичу…

Общие, ничего не значащие слова людей, не желающих вникнуть в суть дела, ученых, разговаривающих языком канцеляристов, пытающихся вместо того, чтобы выяснить истину, оправдать заранее продуманные ходы.

Эта беседа в кабинете Южного была недвусмысленным предупреждением, но решения о закрытии темы они не вынесли, словно опасаясь чего-то или кого-то, возможно, проректора по научной работе, который проявлял интерес к теме. Или они ждали момента, когда я сам объявлю о капитуляции?

Мне было все равно. Я почувствовал боль, когда наркоз понемногу начал отходить. "Бедные, не выдержавшие нашего препарата крысы, - думал я. - Бедные мы".

5

Слева от дороги тянутся огороды, сады. Скоро снимать яблоки. Ветки обвисли, кое-где их подперли рогатинами. За заборами идут большие работы, пересаживают клубнику, что-то копают, сгребают опавшие листья и тут же, на дорожках, жгут их.

Мне приходит счастливая мысль: завтра с утра писать нашу яблоню у колодца.

По другую сторону шоссе тянется железная ограда лукинского Дома творчества. Через писательскую территорию путь к магазину короче, и я вхожу в распахнутые настежь ворота. От сосны к сосне протянута проволока, и на ней укреплен желтый круг с красной поперечной полосой: въезд запрещен. Посторонним въезд запрещен. Вход тоже. Слева, сразу за воротами, крытая стоянка автомашин. Совсем недавно на этом месте была поляна с нежной, светло-зеленой травой. "Пожалуйста, не сливайте воду под навесом", - написано теперь на стене.

Я пошел по дороге, над которой висел "кирпич", по направлению к писательскому дому с белыми колоннами, каменной беседкой у входа и аккуратными цветочными клумбами. Маленький парк подковой охватывал желтое здание.

Страх далекого детства сковал меня. Ноги отяжелели. Ощущение это неожиданно вернулось ко мне, словно долгие годы, забытое, росло и незримо развивалось где-то совсем рядом. Иначе разве захватила бы тридцатилетнего человека эта непонятная робость, сковывавшая его двадцать два года назад, когда он вел тягостные переговоры с родителями, исполняя роль беспомощного орудия - подпорки, слишком слабой для того, чтобы удержать разваливающийся дом? Он был лишь почтальоном, единственным средством необратимо нарушенной связи между опухшей от слез матерью и мрачным отцом.

Писательский парк пустынен. Только у входа в дом хлопочет тощий, высокий человек, прилаживая к двери новую табличку "Вытирайте ноги". Человек действует крошечной отверткой, пытаясь ввинтить в твердое дерево шуруп, нервничает, и я, кажется, даже вспоминаю его лицо в связи с мягкими ковровыми дорожками на лестницах и в коридорах дома, со всей его таинственной атмосферой, писателем Андреем Голубковым и книгой Гайдара, а также со всеми невзгодами, постигшими впоследствии наш дом.

И снова я маленький, деревянный Буратино, уже научившийся говорить, но не умеющий уловить таинственной связи между гайдаровской голубой чашкой, дядей Андреем Голубковым, этим домом с колоннами и уходом отца. Мама лежит в слезах, я повторяю отцу жалостливые заклинания и боюсь упустить хотя бы слово - тогда чуда не произойдет - и сгораю от стыда и горя, когда слышу в ответ скрипучее, растягивающее меня, как на дыбе: "Это решено окончательно и бесповоротно". У отца были тогда такие же холодные, чужие, жестокие глаза, как у Голубкова в последние годы его жизни с нами. Глаза неизлечимо больного человека, полные вины, раскаяния и ненависти.

А в школе - десятиминутная беседа с классной руководительницей после звонка. Мягкий, сочувственный взгляд, который принято называть материнским, острый интерес к деталям семейного конфликта, который я не мог удовлетворить лишь по неведению. Женская рука на моей стриженой голове покинутого отцом ученика. Можно не готовить уроков - мне делают скидку. Я с успехом играю эту первую в жизни роль травмированного ребенка.

Еще одна забавная роль вспомнилась в связи с писательским домом: роль инфанта с кинжалом на поясе, оружием, достаточно надежным даже в слабых руках. Пьеса называлась "Я уйду к папе" и ставилась на сцене нашего домашнего театра всякий раз, когда положение требовало последнего, решительного довода с моей стороны. Грустные, печальные, а тем более жалкие роли были сыграны куда менее выразительно и могли бы в лучшем случае вызвать слезы у сентиментальных зрительниц и испортить косметику на их лицах.

В моей голове все перемешалось теперь, причудливо запуталось, как леска у спиннинга. Может быть, в самом деле я заболел?

Кто-то противно и назойливо, как в бреду, поучает, шепчет на ухо, что именно такие безответственные люди, как я, пытаются прикрыть своими сомнительными чувствами моральную распущенность и беспринципность, которую, согласно вышеупомянутому…

Вместо деревьев в карпатских лесах - деревьев с гладкой корой, напоминающей шкуру слонов или тюленей, - и ручья, осторожно пробирающегося сквозь крапиву и сумрак леса, мне предлагают сухие доводы и пустые оценки того, что не имеет цены.

Откуда она - эта разрушительная сила суждений, пришедшая на смену деревьям и кустам, травам по пояс, спускающимся к обмелевшему ручью, над которым ты стоишь в коротком голубом платье, изнывая от жажды, держа на пальце, как две нанизанные на ветку рыбы, свои туфли, избитые долгой дорогой?

Ты первая произнесла имена твоего сына и моей дочери. Теперь, когда со скамьи подсудимых ты пересела в судейское кресло, а я остался там же, где был и где еще совсем недавно была ты, мы непреодолимо разделены барьером и столь причудливым распределением ролей. Те двое - наши маленькие беззащитные агнцы - стоят между нами. Если бы не ты, в роли судьи, наверное, пришлось бы выступить мне.

Я вспомнил излюбленные слова профессора: "Вы исходите только из собственных интересов". Это означало опять-таки нашу безответственность и сомнительные чувства, которые в данном случае сводились к вопросу об авторстве. Требовалось включить профессора в соавторы наших статей и заявок. Чтобы у нашего детища появился новый отец (соотец), отчим, точнее опекун: тов. Б. И. Южный, который никогда не заботился о младенце, ставшем за эти годы уже подростком, пальцем о палец не ударил для того, чтобы помочь воспитать его. Его сил, времени, желания возиться, кормить, стирать пеленки, жить экономно и самоотреченно - всего этого было недостаточно для отцовства. Но требование сеньора феодала, требование родительских прав без обязательств было столь категоричным, что он согласился бы скорее погубить ребенка, чем признать, что не имеет к нему отношения.

Видимо, лишь давно устаревшие понятия о добродетелях и неумение жить заставляли нас упорствовать. Ведь признавали его права другие. Что теряли они? Толику невинности, обретая тем временем истинное сокровище: благоволение начальства, что равноценно порой путевке в жизнь. Мы же тратили силы и годы, тогда как общество теряло ту часть жизненного потенциала, который мы были способны дать ему. Может, высшая мудрость и общественный наш долг заключались как раз в том, чтобы уступить?

Впрочем, внешне все выглядело мирно, любезно, почти комплиментарно. Полному благополучию мешали лишь наше ослиное упрямство, неуживчивость наша.

И все-таки даже теперь мне трудно и страшно представить себе Б. И. Южного в роли отчима моего ребенка. И тут уж ничего не поделаешь. Нет, уступить было невозможно. В конце концов, за наши уступки и измены расплачиваемся не только мы, но и дети - прежде всего они.

Так думал я, вступая во владения лукинского писательского Дома творчества, полный смутных предчувствий и определенного желания избавиться от хаоса, царившего в голове.

6

На аллее, ведущей к одному из двух в Лукине продовольственных магазинов, я встретил писателя Н. С. Гривнина.

- Какими судьбами, Андрей?

- Да вот, решил навестить своих. А вы совсем не меняетесь, Николай Семенович.

Жара стояла даже в тенистых аллеях, и не верилось, что это начало осени в средней полосе России. Я отпустил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.

- За то время, что мы не виделись, вы успели, наверно, написать несколько книг.

- Всего одну, сынок. Книга называется "Диалог с мадонной".

Николай Семенович поправил шляпу на голове, и я отметил про себя, что выглядит он молодцом, а медлительность, с которой он говорил и двигался, свидетельствовала скорее о мудрости, чем о старческой осторожности.

- А вы, Андрей, не сомневаюсь, привезли на этот раз в Лукино полный чемодан рукописей.

Он взглянул наверх, где что-то коротко прошуршало. Я тоже поднял голову. Над нами резвилась маленькая рыжая белка с хищной мордочкой, грациозным пепельным пушистым хвостом и движениями, словно скользящими по поверхности волн. Ее игра была чем-то сродни нашему разговору.

Николай Семенович спросил:

- Почему вы такой грустный? И пожалуйста, расскажите о ваших литературных успехах.

Смех старика казался вызывающим.

- Все хорошо, - сказал я. - В год печатаю не менее пяти вещиц под разными мудреными названиями. Последняя называется "О механизме обрыва кинетической цепи на комплексных ингибиторах".

- Если я правильно понял, вы хотите убедить меня в том, что теперь вас интересует только наука. Но я прекрасно помню, как лет восемь или десять назад вы приносили неплохие рассказы, а такое не может пройти бесследно. Литература - дама ревнивая. Не случайно это слово женского рода.

- Наука тоже женского.

- Разные женщины. Неужели вы променяете прекрасную незнакомку на скучную жену в очках?

Николай Семенович растянул тонкие сухие губы в искушающую улыбку. Осторожно продвигаясь вперед, он отыскивал наиболее ровную часть дороги.

- За мою долгую жизнь, Андрей, я встречал немало молодых талантов. Поэтому я знаю истину, которой вы, наверно, не знаете. Кто начал серьезно работать и тем более имел хоть маленький успех в литературе, тот будет писать всю жизнь, даже если его будут сечь розгами, внушая: не пиши, не пиши.

Я слушал как бы со стороны голос десятилетней давности, но безусловного ощущения тех лет, моего 1957 года, не было - лишь случайные куски старой киноленты, вмонтированные в сегодняшний день. Мы свернули налево, в обход дома. Я пытался избавиться от неприятного чувства, которое усиливалось, а перед глазами продолжала плыть неровная дорожка лукинского парка. Я мысленно проецировал на нее узкие коридоры учреждений, многолюдные аудитории, утлые комнатки солидных редакций, писал на ней свое имя, ученое звание, степень, но снова и снова чувствовал себя робким приготовишкой и заболевал косноязычием.

- Да, Андрей, представьте, Лев Толстой записал как-то в дневнике: "Какой ужас, два дня не писал". Ужас, Андрей. Вы себе можете представить такое? Два дня не писать - это ужас. А сколько дней вы не писали?

- Восемь лет, - сказал я и почувствовал, что мои слова задели его. - Мне не о чем жалеть. У меня прекрасная специальность.

- Ведь я говорю о призвании! - воскликнул Николай Семенович.

- Хорошо, если слово "специальность" вам не по душе, пусть будет - профессия. Посох, на который можно опереться.

- Конечно, литература стара как мир, - сказал Николай Семенович устало. - Что нового можно написать, например, о страстях человеческих? Обо всем прекрасно написано тысячу лет назад. Ракеты, антилюбовь, выращивание эмбрионов в колбах - вот они, ваши новые головокружительные горизонты. В чем видите вы первейшую нужду и потребность нашего, или, если хотите, вашего времени: в том ли, чтобы воспитать или экипировать по последнему слову техники нового человека?

- Отчасти это одно и то же.

Видно, Николай Семенович полагал, что гимназического образования достаточно, чтобы судить о современности. Или я рассчитывал, что моих знаний хватит для споров о воспитании?

Следовало предвидеть, что ничего хорошего из нашего двусмысленного разговора не получится. В кажущейся незначительности происходящего я видел опасность, ибо знал, как ничтожно смещение центра тяжести, вызывающее обвал.

Назад Дальше