И как втягивается старик инвалид и не может уже без постыдной этой работы, так и я тоже - привык и втянулся, и вот уже не мог равнодушно смотреть на пустой лист бумаги. О этот сладкий разврат, это ложное чувство власти, имитация Акта Творения!.. Когда водишь перышком, водишь перышком, подлежащее - сказуемое, дополнение - определение, причастный - деепричастный, звеня и подпрыгивая, - и, глядишь, уже целая стопка листиков, и все исписаны мелким почерком, и всё в третьем лице, в третьем лице…
"Уважаемый тов. Зильбер!
Мы получили Ваш рассказ, но, к сожалению, напечатать его не можем. Рассказ слаб как по форме, так и по содержанию. Главный ваш недостаток - это надуманность. Вы пишете о людях, которых не знаете, о событиях, свидетелем которых не были. Надо писать о том, что Вам близко и дорого, о том, что непосредственно Вас волнует: о своих друзьях и знакомых, о своей учебе или работе, о Ваших комсомольских делах и туристических походах - и тогда Ваши рассказы станут сразу живыми и интересными…
……………………………………………………………………………………………………
И еще одно замечание. Почему Ваши герои называются полными именами: Сергей, Николай, Валентина, Елена - вместо: Сережа, Коля, Валя и т. д.? Желаю Вам дальнейших успехов,
С приветом
литконсультант журнала…"
Уважаемый гражданин консультант! Вы не правы по содержанию. Невозможно писать о том, что близко и дорого, а лишь о том, что дорого - и далеко. В юности все дорогое - близко и нет еще ни времени, ни пространства, чтобы было куда его отодвинуть или, может быть, отойти самому. Потребность же эта в дистанции заложена в самом процессе писания, возникает она у всякого пишущего независимо от таланта. Вот отсюда, от этой потребности - и Сергей, Николай, Валентина… Согласитесь, что это все-таки дальше, чем Сережа, Коля и Валя. А дорого так же (или так же дешево). Рассказ же - ну какой тут рассказ! Не стоило разговора. Разве что платят за каждый ответ отдельно. С приветом, гражданин консультант, с приветом…
Я сидел за своим верстаком, дымил паяльником, отдавал и брал, отвечал и спрашивал - и вчерашняя сладкая дрожь сидела во мне, притаившись, и я ждал и не мог дождаться нового вечера, как ждет любовник молодой или как старый алкоголик, трясясь, ожидает поправки. Не сама работа была мне в тягость, но время, которое на нее уходило.
Последним, если не считать Оскара, отправлялся домой Димка Козырев. У него были дети, мальчик и девочка, и скандальная жена, и ехидная теща, и кошка, регулярно приносившая котят, словом, он не особенно торопился. Наконец собирался и он, вслух перебрав по памяти все сегодняшние семейные поручения и аккуратно обматерив каждое в отдельности. Затем уже, минут через десять-пятнадцать, заглядывал Кофман, в шляпе и макинтоше или в шляпе и ратиновом сером пальто, в зависимости от сезона. Зимней шапки он никогда не носил. "Член у меня уже мерзнет, - говорил он мне, улыбаясь, - а вот уши пока еще нет".
Он прощался, помахивал ручкой, желал удачи. "Учись, Сашенька, грызи гранит, не сломай только зубы. Я вот тоже много раз подступался, но плюнул - зубов стало жалко".
"Так ведь то какие зубы, Оскар Леонтьевич!"
"Ну ладно, ладно, будь здоров. Не забудь обесточить. И краны закрути покрепче…"
Легким тройным хлопком с отскоком хлопала наружная дверь. Я вставал со стула и оглядывался, блаженно потягиваясь. Теперь это все была моя собственность - мой дом, мое хозяйство, мои владения. Все вокруг отныне меняло свой смысл и свое назначение. То, что минуту назад было главным - станки, инструменты, коробки с деталями, мотки провода и хлорвиниловой трубки, - теперь отступало на задний план, становилось таким же фоном, как рисунок на рваных обоях. Главным же был теперь чистый кусок верстака, с которого я широко и решительно сгребал все постороннее, то есть попросту все. И еще настольная лампа, не моя постоянная инвалидка, плохо державшая шею и клевавшая носом, а новенькая красавица Сергея Сергеевича, блестящая кокетка в широкой зеленой косынке… Я брал ее у него со стола, тщательно запоминая положение провода, чтобы точно так же потом поставить на место. У него же я брал алюминиевый ковшик, включал плитку, ставил воду для кофе… Все это я делал, уже теплея, оттаивая, переходя постепенно в иную субстанцию. Я наливал кофе в граненый стакан, мыл ковшик, тщательно вытирал, ставил на место. И только затем подходил к столу и садился. Не тетрадка, нет, - пусть в тетрадках пишут школьники… Листы гладкой белой бумаги лежали передо мной на столе, и я должен был с ними что-то такое сделать. "Простор листа, простор холста мы не оставим без помарок…" Эти стихи появились позже, но я их тогда уже как будто бы знал.
Самое трудное состояло в переходе границы между ничем - и чем-то. Вот этот абзац - еще ничто, слова, предложения, сообщения, синие буквы с белыми пропусками. Но вот следующий - совсем другое. Живое существо, отдельное от бумаги, характер, повадки, звук, цвет… Никаких букв. Литература. Но что выходило - то и получалось, а что не получалось - того и не было. Смысл этой границы был мне непонятен, ее местоположение окутано тайной, она была неуловима и нереальна, как Китайско-Парижская граница у Сэлинджера. И все же где-то она существовала, и чем дальше, тем четче определялась - не сама граница, но принадлежность к той или иной ее стороне. Никогда я не знал заранее, куда попаду, в Париж или в Китай, но зато окончательное, случившееся положение осознавал все более однозначно. Постепенно и письма из редакций изменили свой тон, то есть попросту потеряли всякую интонацию. В них уже не было ни советов, ни замечаний, а только одна или две строчки чисто информативного содержания. Дорогой… получили… к сожалению… с уважением.
4
Те раз или два в неделю, когда у Кофмана назначались свидания, я, естественно, не мог заниматься своими делами, а заходил к нему сразу на кухоньку, принимал положенные мне пять капель и сидел, болтал, то есть слушал и поддакивал, до самого того рокового момента, когда раздавался условный стук. Нет сомнения, что этого стука я ждал с большим волнением, чем он. Оскар, не торопясь, договаривал фразу, гасил сигарету, улыбался, вставал, отодвигал стул, насколько это было возможно, и спокойно ждал, пока я произведу все свои немногочисленные лихорадочные действия: дернусь, вскочу, открою, выбегу… Главной моей заботой при этом было еще не смотреть на диван - узкий и длинный, с гнутыми подлокотниками, обитый пятнистой рыжей материей, диван, занимавший большую часть пространства, оттого там и было так тесно, на этой кухоньке…
Какая-то идиотская, унизительная роль выпала на мою долю. Зачем я дотягивал до этого момента? Не знаю, мне так хотелось. Мне нравилось сидеть слегка под парами, когда мир был расфокусирован, расплывчат, неясен, но также и чересчур сфокусирован, как бы стянут в узкое пространство, ограниченное вот этими стенами. Нравилось слушать снисходительно-доброжелательную болтовню Оскара Леонтьевича. "Самое главное - не относиться к женщинам серьезно. Вся твоя беда, Сашенька, в том, что ты слишком серьезно воспринимаешь женщин". Он был неглуп, этот старый бабник, попадал иногда в самую точку. Хотя точка эта была размером с дом…
Но, конечно, главное, для чего я оставался, было то самое мгновение, та никогда, по сути, не происходившая встреча, тот северянинский ветропросвист когда она входила, а я выходил.
Зачем мне все это было нужно? Не знаю, не могу объяснить. Но потом, когда я уже шел к станции, почему-то широким торопливым шагом, хотя никогда никуда не опаздывал (я прочел тогда у Макса Брода о гусиной походке вечно спешащего еврея и сразу узнал себя), потом, всю дорогу, и еще пять минут на платформе, и двадцать минут в электричке, и долго еще, почти до самого дома, ощущал я в себе - да-да, где-то внутри - живое присутствие этих женщин, не только той, что прошла мимо и была сейчас у Оскара, но и тех, других, всех остальных, всех женщин на свете. Будто все они тяготели ко мне, с тем и ехали, с тем и шли, но по трагической случайности (закономерности?) попадали к Оскару, Димке, к Ромке - ко всем остальным, вполне посторонним мужчинам.
Но и Оскару, я видел, нравилось это мое полуприсутствие, создавало особую, что ли, пикантность…
За три года работы у Кофмана я видел у него четырех женщин (не считая, конечно, жены), и хотя хорошо разглядеть ни одну из них не успел (кроме опять же жены), но как-то сложилось у меня общее впечатление - молодости, свежести, красоты и, я бы даже сказал, непорочности. Во всяком случае, ни одна из них не подходила под разряд баб - как я себе его представлял. Или, точнее, не подходил под этот разряд сложившийся у меня обобщенный образ. Это было удивительно, это заставляло как-то по-новому, по-иному думать о женщинах…
Оскар не предупреждал меня о готовящихся переменах, каждый раз это бывало для меня сюрпризом. И для нее, для новой, - тоже. Тут следовал испуг, удивление - "Ах, где же?.." - но я уже проскальзывал мимо и исчезал в голубом тумане, то есть мчался своим гусиным шагом по грязной, пыльной или скользкой дороге.
И вот как-то раз мы сидели с ним в серых осенних сумерках; был субботний вечер, все разбежались раньше обычного, и еще не успело стемнеть. Говорили, в основном, о газетных статьях, появлявшихся теперь почти ежедневно: верный сын, навеки в сердцах, оклеветан врагами, доброе имя… Оскар был, конечно же, членом партии, от него первого я и узнал сногсшибательную эту новость - после закрытого письма ЦК, которое он доверительно мне раскрыл. Так, впрочем, поступали все без исключения, на этом общем грехопадении, видимо, и строился весь расчет: слухи и частные сообщения обеспечивали необходимую постепенность - и вот удар уже не был ударом, а чем-то вроде легкого стука.
- Так твою мать! Доброе имя! - шипел Оскар, приглушая голос, хотя никто нас, конечно, не мог услышать. - Доброе имя, так твою мать! Не-ет, я, конечно, тертый калач, знал, что у нас везде бардак, но что у нас такой бардак - этого даже я себе представить не мог.
Я только молча кивал головой, не находя ни одного уместного слова.
- А! - он отмахивался. - Что тут скажешь? Давай о чем-нибудь повеселее.
- Насчет холеры в Одессе?
- Да, насчет холеры. Знаешь, я с Людмилой - все. Будьте здоровы и до новых встреч. Так что, хочешь, могу дать адресок. У нее и телефон на работе есть. А то ходишь какой-то ты неприкаянный, надо тебе хорошую бабу. Ну как, дать телефон? Или адрес?
"Дать, дать, конечно, дать!" - закричал я, не раскрывая рта, а когда раскрыл, то сказал тихо и почти спокойно:
- Да нет, спасибо, зачем мне… не надо.
- Почему же не надо? Хорошая девка. Всего лет на пять старше тебя. И ты ей очень даже понравился. Говорит, вот этот твой мальчик, твой… ну, твой адъютант, она так сказала, который меня всегда встречает, какие у него, говорит, глаза красивые. И умненький, наверно, чувствуется по взгляду. Ну, насчет глаз, говорю, тебе виднее, а вот что не дурак, так это точно. Ну так как, дать?
И опять внутри меня крикнуло - дать! - но опять я что-то такое промямлил… Он взял со стола листок бумаги, написал, оторвал, сунул мне в карман.
- Не понадобится - выкинешь.
- А как же… - сказал я. - Кто же… сегодня?
- А-а, - засмеялся он, - это у нас не проблема. Костюм хороший достать - проблема. С продуктами тоже бывают трудности. А это в России пока еще не проблема. Вопрос решается в рабочем порядке…
Стук раздался не в окно, а в наружную дверь.
- Я встречу сам, - сказал он и вышел первым. Я проскочил через коридор в свою рабочую комнату, чтобы выйти потом, когда они войдут. Но вышел я все-таки слишком рано. Они оба были уже в кабинетике, но рука Оскара еще лежала на ручке двери, готовясь ее прикрыть. Оба еще стояли. Он - в коричневом своем пиджаке, она - в бордовом осеннем пальто. Он что-то говорил, широко улыбаясь, и не закрывал, все никак не закрывал эту чертову дверь… Я прошел мимо быстро, почти бегом, но все же медленнее, чем хотел. Или, может быть, я хотел еще медленнее?..
Я дернул наружную дверь, открыл, закрыл, услышал тройной хлопок, слетел со ступенек, проскочил метров десять, постепенно теряя скорость, словно кто-то выключил во мне мотор, и наконец остановился. Идти я не мог, задыхался. Там, только что… у него в кабинетике… Там была Тамара.
5
Я присел на ящик, один из многих, валявшихся вокруг нашего "цеха". Сумерки приобрели уже вещественность и плотность, но вечер еще не наступил. В воздухе было влажно и муторно. Справа от меня по одной стороне улицы стояли низкие деревянные домики, во всех окнах горел уже свет. Старуха в телогрейке и сером платке сидела на корточках над кучей песка и терла алюминиевую кастрюлю. Рядом с ней на тряпке лежали ложки и вилки. Прямо передо мной маячил лес, голый, как дворницкая метла. Он начинался сразу у последнего дома и уходил вдаль тремя постепенно темнеющими уступами. Улица тоже тянулась к лесу, сворачивала, становилась дорогой, по которой я должен был отсюда уйти, и была она так грязна и непроходима, как только может быть дорога в России.
Дышать по-прежнему было нечем, но как-то я все же жил, не умирал. Быть может, это было кожное дыхание, как у лягушек?
"Надо подумать! - думал я лихорадочно. - Надо подумать…" Но только это - "Надо подумать" - и думал. Прошло несколько отчетливых мгновений, прежде чем я понял, что для того, чтобы не свихнуться, я должен сейчас, сию минуту, проделать нечто совершенно невозможное. Я должен был как-то соединить в одно целое девочку-девятиклассницу в черной майке с желтой нашивкой над грудью, с длинными белыми, незагорающими ногами и с тем с ума сводящим жестом, в котором, честное слово, успокойся, нет ничего такого, но который я буду помнить всю свою жизнь; эту девочку - и танцы у Ривы, те, что были, и те, которых не было, но которые я так отчетливо видел; и еще Петровское кладбище, те самые похороны, не какие-нибудь, потом их было много, нет, те самые, песня по радио, и крики женщины, и плач мужчины; все это я должен был соединить еще, по крайней мере, с двумя вещами: вот с этой старухой, которая нарочно так медленно водит мочалкой, чтобы сердце мое разорвалось от тоски, и вот с этим светящимся позади меня окошком, с тем, что происходит сейчас там, на кухне, за моей спиной, в кабинете обожаемого моего начальника. (Что за начальник? Откуда начальник? Разве есть надо мной начальник?..) Но соединить все эти невозможные части я должен был таким немыслимым образом, чтобы в результате получилась объективная реальность, нечто действительно имеющее место или, как говорил мой дядя, "имеющее место быть". И чтобы в этом чем-то, имеющем место, нашлось бы еще место небольшому ящику из тонких прогибающихся досочек, скрепленных стальной ржавой проволокой и коричневыми расшатанными гвоздями, и чтобы именно на этом ящике, на этих самых гвоздях сидел сейчас двадцатилетний дурак, обдирая пальто за пятьсот рублей, длинное и зеленое, как армянская селедка…
Однако такое количество условий не мог бы выполнить и сам Мефистофель. Это был единственный выход. Но его не было.
6
Я всегда вел скрупулезный счет своим радостям и достижениям, не таким, конечно, мимолетным, как пятерка по физике или купленный с рук билет на вечерний сеанс, но тем, что имели ощутимое последействие, давали хотя бы легкую подсветку, хотя бы на несколько дней вперед. Не много таких событий накапливалось за год, пальцев одной руки достаточно было для счета, в этом году хватило бы двух или трех.
Во-первых, я научился плавать. Именно в это лето я побил свой личный рекорд, многократно перекрыв роковую дистанцию без помощи спасательного круга. Ненадолго мне этого хватило. Ненадолго. Все вокруг давно и несомненно умели плавать, об этом смешно было говорить. Одного сознания, что ты не урод, недостаточно, чтобы греть нас всю жизнь. (Хотя по совести - ведь должно бы хватать и этого. Воистину беспредельна наша неблагодарность! Что делать Господу с неразумными нами, если мы не ценим того, что имеем, число же перемен к лучшему ограничено естественными законами?)
Во-вторых, я обнаружил для себя литстудию. Знаменитое литературное объединение, воспитавшее и вырастившее и т. д. и т. п. Это был неизменный, регулярный праздник, и о нем бы я мог рассказать отдельно, но, пожалуй, совсем отдельно - не в этой книге…
И еще… Иногда я ходил по журналам - понял, что нельзя посылать по почте, - собирался с силами, отпрашивался у Кофмана и шел в какую-нибудь редакцию, туда, где я не был дольше всего. Это было ошибкой, и очень существенной, потому что сотрудники успевали смениться и я выглядел каждый раз новичком.
"Я вас слушаю", - встречала меня, допустим, красивая пожилая армянка с низким голосом и дымящейся сигаретой, мужественно задвинутой в угол рта.
"У меня рассказ. Вот… вот сейчас… сейчас я вам…" - тянул я и мямлил, тщетно пытаясь открыть портфель (не мог, идиот, вынуть рукопись раньше - в метро, в коридоре, здесь в кабинете, пока она разговаривала с другими!).
Она деловито протягивала ладонь, но вскоре уставала ее держать и начинала копаться в своих бумагах. Наконец…
"Вот этот абзац! И вон тот! И вот этот, внизу!" - подсовывал я ей мысленно, пока она перелистывала рукопись, подряд, подряд, страницу за страницей, нигде и секунды не останавливаясь, превращая в мимолетность и невесомость весь мой многодневный и мучительный труд.
"Хорошо, - говорила она, - оставьте. Вы печатались раньше?"
"Нет, - отвечал я с полным сознанием своего ничтожества. - П о к а нет… (О, это идиотское "пока", худосочная насекомая гордость!) Нет, не печатался".
"И не будете!" - говорил мне ее равнодушный взгляд.
"И не надо!" - отвечал я ей молча. Прощался и хлопал дверью. Тихонько.
Звонить я начинал через две недели. Еще не прочла. Через месяц. Нет, не успела. Через два. В командировке, позвоните через… Через три. Была в командировке, накопились дела, вы же знаете, как это бывает… Да-да, конечно, разумеется, знаю, так оно и бывает, это… Через пять. Прочла! Ну как? Отдала начальству. Все. Никаких "понравилось - не понравилось", оставьте эмоции рядовым читателям. Когда прочтет - неизвестно. Позвоните через…
И только однажды мне посчастливилось: я удостоился разговора.
Это был совсем молодой парень, ненамного, может быть, старше меня, круглолицый, гладкий, с черными жесткими усиками, точно определявшими центр лица, отчего оно становилось еще круглее.
- Послушайте, Саша, - сказал он однажды высоким, детски обиженным голосом. - Мне, знаете, нравится, как вы пишете. Я бы хотел вам как-то помочь.
Помочь! Я сразу же весь напрягся.
- Мне кажется, главная ваша ошибка - в чрезмерной узости, в односторонности…
Так… Я сделал глубокий вдох.
- Нет, я понимаю, я все понимаю! И тем не менее то, что вы пишете, может быть интересно лишь узкому кругу, тем, кому заведомо интересны вы сами. Посторонний же, так сказать, нормальный читатель вполне может и не принять…
- Но ведь вам понравилось?
- Да, понравилось. Но я, видите ли… - он улыбнулся. - В данном случае я не пример. Мне достаточно искренности, прямоты, простого и ясного изложения… А сегодня по большому счету этого мало. Тут нужна еще тесная связь с реальностью, со всем тем, что происходит вокруг. Не кривитесь, это не пустые слова, если их понимать как надо.
- Как же надо их понимать?