Золотое руно [Повести и рассказы] - Василий Лебедев 13 стр.


Столкновение

1

И недели не прожил Дмитриев в родном доме. На пятый день, поутру, загромыхало под окошком - кто-то отчаянно бил палкой по наличнику.

- Тетка Анна! Тетка Анна! - послышался девичий голосишко.

Мать прянула было с постели, но старость и хворь осадили ее.

- Коленька! - простонала она из-за шкафа. - Выйди, милой, не пожар ли? Да шапку-то, шапку!

Он выскочил на скрипучее от морозца крыльцо - пиджак внакидку, рубаха навыпуск, ботинки - вертлявая, несерьезная для деревни обувь - на босу ногу. Под окошком стояла лыжница лет семнадцати, не больше. Глянула на непричесанного, заспанного Дмитриева и еще сильней забарабанила по наличнику.

- Тетка Анна! - кричала она.

- Тихо! - притопнул он. - С ума сошла, что ли?

Она неуверенно отшагнула от окошка.

- Телеграмма вам…

Пока он прикидывал в уме, чья же выросла такая красавица - из их или из соседней деревни, - девушка протянула ему помятый незаклеенный листок с единственной строкой:

"Николай Иванович приезжайте пожалуйста нас беда

Маркушева".

- Спасибо! - буркнул он, и почтальонша покатила назад по скользкой, уже по-весеннему потемневшей дороге.

"Что за черт? И здесь нашли! Ольга адрес дала", - догадался он, подавляя неприязнь к жене. Он не допускал и мысли, что несчастье случилось с ней самой, в этом случае телеграмму прислали бы из дирекции совхоза, дело, значит, касается только семьи Маркушевых.

"Вот тебе и охота, вот и навестил старых приятелей!" - не без горечи думал он, направляясь за дровами под навес, - все равно уж вышел из тепла… Какое-то время он еще колебался, - ехать ли? - пытался посердить себя людской бесцеремонностью, но скоро отошел, примирившись с тем, что ехать все же придется, и немедленно.

- Коленька, чего там такое? - выклюнулась галочкой платка из-за шкафа мать.

- Почтальонша, мама. Телеграмма мне! - Грохнул дровами об пол.

- Что за телеграмма? От твоих?

- Да нет, не волнуйся. Это… из совхоза это… Я сейчас, только печку растоплю.

Мать все же не доверилась голосу сына - в голосе не было лжи, - она выловила его лицо и, пока не выглазила в нем ту же правду, не успокоилась. Однако сердце ее чуяло что-то, да и опыт подсказывал: хороших телеграмм на свете куда меньше, чем тревожных. Хотелось спросить сына - кто писал, зачем, чего кому надо, - но тот сидел у печки, задумавшись.

Привычку ставить на зиму маленькую железную печку мать сохранила с военных лет, а к старости тяга к теплу стала еще понятней, да и привыкли к этой печке, как к члену семьи. Дмитриев же видел в этом старом железном боровке верного друга трудных лет, он скрашивал его сирое, безотцовское послевоенное детство. Когда это было? Странно как-то и неловко так думать порой в свои тридцать горячих лет, а все же кажется, что прошла уже целая жизнь, в которой ничего еще толком не сделано…

Он выбрал легкое ольховое полено и неторопливо уложил его поверх объятой пламенем лучины, прикрыл дверцу настолько, чтобы видеть, как бьется и набирает силу огонь. Надо было идти и объяснить матери содержание телеграммы, весь застрочный смысл ее, но он тянул секунды и наслаждался ими, будто в детской утренней полудреме, - и надо вставать, и не хочется. Уже потянуло первым теплом от железного загорбка, а огонь все натужнее рокотал, все радостней бесновался в притворе дверцы.

Живой огонь всегда действовал на Дмитриева необыкновенно сильно. Когда он видел пламя - это зыбкое, неуловимое чудо, - на него как бы сходили некие чары и он умолкал, оставаясь во власти эмоций, древних и, быть может, непознанных. Так было всегда - сидел ли он у солдатского костра, у печки, смотрел ли на догоравшую спичку, люди замечали в нем эту отрешенную забывчивость. Со временем он научился смотреть на себя со стороны, а следовательно, и скрывал свои слабости, но, оставаясь один, как, скажем, в это утро, он вновь отдался гипнозу огня. "Атавизм, что ли?" - порой в шутку думал он про себя, однако тяга к огню - и это Дмитриев знал - шла не столько от древних предков нынешнего человека, приручивших огонь, сколько опять же из детства. Вот тут, в этой старой избе, он оставался с сестренкой Ирой на целый день, пока мать не вернется с колхозной работы. Дети оставались и ждали день-деньской еды и вечернего тепла у этой печки. Ждали тяжелый, усталый шаг матери, не выдержав, процарапывали лунку в стекольной наледи и смотрели вдоль заснеженной деревни - пустой, будто вымершей. А вечером в настывшей избе снова гудела печка, пофыркивал и цокал чугун картошки в духмяном облаке пара, и были снова радостные всполохи огня из приотворенной дверцы, там ярилась хрупкая осыпь бело розового жара и струилось тепло…

Он с трудом стряхнул с себя приогневую сонь и подошел к больной матери.

- Растопил? Ну и ладно, вот и тепленько будет… - Она не могла улежать после стука по окошку и теперь сидела, ожидая, что скажет сын про телеграмму, но тот молчал, и она спросила: - Дак чего там, в телеграмме-то?

- Чего-то там случилось…

- Дома? - Руки ее, лежавшие поверх одеяла, дернулись. Котенок муркнул в ногах и снова заснул.

- Нет, в совхозе.

- Ну и бог с ним, с совхозом-то!

Дмитриев не стал возражать. Помолчав, он сказал:

- Скоро я тебя, мама, к себе увезу, вот только получу квартиру получше.

- Да куда меня, старую, везти-трясти, я уж и тут доживу с Иркой!

Он знал, что с Иркой ей жить - не мед. Остроязыкая, несдержанная Ирка металась между сельпо, где работала счетоводом, домом в деревне и запоздалыми интересами неустроенной жизни.

- Да еще неизвестно, приглянусь ли я твоей жене.

- Нет уж, мама, у нас все решено: получу квартиру с маломальскими удобствами - поедешь к нам!

Если бы в этот миг он посмотрел ей в лицо, то увидел бы в ее глазах неожиданные слезы благодарности. Он же сидел, сцепив руки меж колен, смотрел в пол. Сейчас он должен был огорчить мать.

- Мама… Мне придется ехать.

- Так ты только приехал намедни. Хоть бы пожил недельки две-три, давно ведь не бывал. Ну?

- И все же надо, мама, - вздохнул он, мысленно расставаясь с планами разыскать в районе старых приятелей.

- Чего тебе сейчас там делать-то, ведь зима!

- У меня работа круглый год, мама.

- А ты сейчас разве не на тракторах?

- Нет.

Он не стал ей разъяснять, что у него за работа, да и она, будто огорчившись, вспоминала:

- А мне уж больно нравилось, когда ты, бывало, на тракторе ездил. Едешь с поля - стеклышки подрагивают, кринки на окошке стукают, люди из окошек глядят - Колюша Аннин едет. Хорошо было… А помнишь, как ты в ту осень, как тебе в армию идти, комбайн-то вычинил? Помнишь? Вот и я помню. Никто и не думал, что управишься с этаким чудищем, а ты взял да и починил скорехонько. А бабы-то идут вечером, кланяются да и говорят: "Ну, Анна, сын-то у тебя - золотой! Комбайн так наладил, что и полегшую рожь обмолотил!" Говорят так, а мне и любо… Дак а сейчас-то чего ты делаешь?

- Я тебе писал, что меня назначили главным инженером, хоть я еще не закончил институт, а вот уж скоро год, как я на другой должности. Теперь я работаю секретарем партийной организации. В другом совхозе.

Она снова осторожно шевельнулась, поправила подушку за спиной и о чем-то задумалась, глядя в сте-ну.

- А чего ты делаешь на этой должности? - спросила она, видать, и впрямь не понимая.

- Моя работа, мама, это… как бы тебе сказать… Это все производство сразу.

Он понял, что сказал не те слова, но другие не подвернулись как-то, не нашлись. Мать задумчиво поджала губы, осторожно заметила:

- Я старая, не понимаю ничего, только думается мне, Колюша, что так и не бывает - все-то сразу.

- Ну, я вроде второго директора, понимаешь?

- Ах вон оно как… Понятно. Была у нас на этакой-то должности Нюрка Михеева. Все сидит, бывало, в день получки да деньги сбирает с мужиков и с баб, не со всех, по правде сказать, а только с таких, как ты, с партейных только.

Дмитриев кивнул - бывает, мол, и у него такое.

- Худого сказать про нее не могу, - продолжала мать целомудренно, - работать она не мешала, хоть и вертелась везде, и по деревням ездила, - колхоз-то вон как раздался! - и на собраньях иной раз скажет чего про пьяниц, стыдила за всякие дела, а потом и сама спуталась с председателем - с тем еще, с молодым. Да ты знаешь ведь Веньку Лукьянова, - с ним. Обоих и выгнали: его в город, на молзавод, а она теперь в сельпе сидит. Так же вот прозывалась. В твоей должности была.

Дмитриев сидел, глядя в пол. Он уловил ухом, как хрупко цокнул уголек на пол. "Надо поднять!" - стрельнула забытая, некогда привычная мысль, но он сидел у материнской кровати, крепко, до онемения сцепив пальцы рук.

- Может, я чего и не так сказала - прости старую, только подумалось мне: делом ли ты занят?

Дмитриев вздохнул, ушел к печке, кинул уголь в подтопок, подложил дров и плотно закрыл дверцу. У печки он постоял, подумал и неслышно вернулся к матери. Она смотрела на него уже не испытующе, а виновато (не обидела ли? Теперь и ночью не будет спаться…). Он улыбнулся ей, чуть подергал плечом, как, бывало, в детстве, когда она его журила, и ответил спроста, будто век к этому готовился:

- Среди людей работаю, мама, а как среди людей не найти дела? Всегда оно есть.

Дмитриев уезжал ночным. Он едва дождался Ирину, простился с родными как-то торопливо, не по-людски и вышел с чемоданишком на покосившееся крыльцо. На душе было тяжело, лишь снежная светлынь да деревья, охваченные инеем и блестевшие под луной, вдруг окатили какой-то давней, исходной радостью, будто что-то хорошее окликнул издалека…

А деревня, его маленькая, "неперспективная" деревня, ставшая короче и уже от увиденных им на земле крупных поселков и городов, от привычки его к иной масштабности, косилась на него изморозной стынью мелкокрешенных окошек и молчала, и не глядела вслед. Оглушительно скрипел под ногами снег. Разбуженная собака, единственная на всю деревню, дрожавшая под крыльцом у Михеевых, ошалело взлаяла и тут же осеклась - то ли от лени, то ли просто разучилась лаять на безлюдье. В душе он был рад, что покидает эту глухомань, что мир велик и кто-то там, за кромкой вон того иссиня-черного в серебре леса, за сотнями километров, ждет его. Он понимал, что нужен теперь не только жене и сыну, но и тем сотням люден, кто только присматривается к новому в совхозе человеку, надеясь на его помощь или сомневаясь в этом. "Делом ли ты занят?" - вдруг вспомнились слова матери, будто нагнавшие его уже за деревней. Он оглянулся, увидел огонек в родном окошке, остановился. Конечно, здесь, на родной земле, где зарыта его пуповина, на земле, по которой прошли его деды, где впервые он почувствовал свои силы, утысячеренные трактором, - здесь можно проще и легче прожить. Но как быть с собой? Душа коснулась другой, широкой жизни, и земля за этим лесом, оказывается, такая же родная и близкая на сотни и тысячи километров вокруг, и тут нет, видимо, никакой вины перед этими сирыми избами. Да, как бы там ни было, а жизнь изменит облик деревень, городов, изменятся и люди - думалось ему, - этот могучий процесс не остановить, это сама жизнь. Самое верное - привнести в эту жизнь то лучшее, что издавна было в народе. А что в нем было? Была святость - святость труда как основы всего, святость веры в человека, в его отклик на все доброе, что несет ему жизнь или другой, близкий, брат, была святость всечеловеческого родства - основа спокойствия на земле, и была святость земли родной, которую немыслимо предать или просто оставить. Был, наконец, язык предков, говоривших на этом языке от колыбели и до смертного одра. Если все это и многое еще, что выразимо уже не языком, а лишь сердца движением, если все это суметь привнести и утвердить в этом беспокойном веке, тогда можно быть спокойным за будущее. Но что может он, Дмитриев? Он еще недоучка, он еще тащится на заочном отделении сельхозинститута. "Делом ли ты занимаешься? - подумал он уже сам о себе и сам себе ответил: - Будет людям помощь - делом, не будет - не делом!"

Он опустил у шапки уши - нечего форсить! - и заторопился по сыпучему, зернистому снегу. Порой под ноги попадали легкие плитки наста, напомнившего, что весенний пригрев уже был, что весне пора бы раскачаться решительней, но она в тот год лишь поманила, и снова ударили заморозки. Уже в поезде, устраиваясь на ночь в прохладном вагоне, он снова вспомнил про телеграмму и никак не мог взять в толк, что же могло стрястись в их благополучном совхозе. Почти благополучном…

2

От вокзала до самых совхозных ворот он катил на грузовой. На перекрестке, лишь тормознула машина, выпрыгнул из кузова и пошел прямо на людей, толпившихся у парадного въезда на главную усадьбу совхоза. Высоченные ворота с надписью "С-з "Светлановский"" сияли первомайскими красками, хотя до праздника было еще далеко. На жидкой лестнице стоял сам прораб и прилаживал трубку для флажного древка. Лестницу держали сразу несколько человек, в том числе и ветврач Коршунов. Присутствие ветврача при таком деле предполагало пребывание поблизости и директора. И действительно, не успел Дмитриев приблизиться, как из-за фанерного щита в нижней части ворот, белевшего свеженаписанными лозунгами, показалась тучная фигура Бобрикова. Он блеснул одним оком на парторга и не подал руки, лишь кивнул, будто они виделись вчера вечером, будто Дмитриев и не приехал за сотни километров, сломав свой отпуск.

- Здравствуйте, труженики! - с натужной веселостью поздоровался Дмитриев, оттолкнув от себя обиду на директора, и подал тому руку.

- Здравствуй! - буркнул Бобриков. - Прикатил, отпускник?

- Прикатил. А что случилось? - кивнул на ворота.

- Гуляет, понимаешь, а мы тут его работу делай - марафет на совхоз наводи, - ворчал директор, и Дмитриев заметил, как все присутствующие, особенно ветврач Коршунов, как-то нехорошо ухмыльнулись.

- Да в чем дело, в конце концов? - не выдержал Дмитриев, обращаясь так резко к директору.

- Молод еще нервы то распускать, - одернул его тот.

- Но могу я знать, наконец, что тут происходит? - сдержанней спросил он.

Директор не ответил. Он неторопливо и, казалось, устало направился к стоявшей за воротами "Волге", покидывая носками меховых ботинок в стороны, будто распихивал мокрые травы. Не следовало идти за ним, но Дмитриев не погнушался этим - подошел к машине, когда директор прицеливался сесть, повторил вопрос негромко, но настоятельно:

- Матвей Степаныч, что-нибудь стряслось?

- Если что стряслось - за помощниками я не бегаю. Голову заложу, а державу не разорю!

"Державу!" - ухмыльнулся про себя Дмитриев, вспомнив, что заглазно Бобрикова зовут "Держава".

- А при чем тут разорение?

- Ни при чем! Праздник у нас, праздник на носу, какой - завтра на планерке узнаешь.

Глухо хлопнула добротно пригнанная дверца новой "Волги", почти неслышно всхрапнул мотор, и машина тронулась. Однако по озабоченному лицу директора, по морщине на лбу его шофера - верноподданного молчуна, каких высоко ценят владельцы персональных машин, Дмитриев понял, что если и ожидается в "Светлановском" праздник, то он чем-то все же омрачен. Расспрашивать об этом Коршунова, прораба или еще кого-то ему казалось неловко, да к тому же вся эта бригада приближенных директора пешком направилась куда-то за перекресток, к хутору Славянка, вслед директорской машине. Все это было для Дмитриева малопонятным и потому неприятным, хотя, казалось, он уже должен был бы привыкнуть к манере директора - руководить, ни с кем не советуясь. "Что же все-таки с Маркушевыми?" - не давала покоя все та же занозная мысль, что сорвала его из отпуска и не покидала всю дорогу. Он вздохнул, посмотрел еще раз на удаляющуюся группу руководителей совхоза и направился к дому, испытывая досадное чувство отчужденности к их, казалось издали, плоским, как закрытые калитки, спинам.

От въездных ворот до жилого комплекса главной усадьбы было метров триста - четыреста. Дорога красивая, меж хвойного перелеска. Справа просвечивались все еще белые, заснеженные поля, а слева, на угорье, темнел сосновый гривняк. Снег на полях - тоже неожиданность. Когда он уезжал на той неделе к своему милому северу, было тепло, моросил дождь, и можно было ожидать, что весна наконец пришла, а тут опять заморозки…

Навстречу, от двухэтажных жилых домов серого камня, тарахтел грузовик. Не совхозный. Чужой. В кузове громоздился домашний скарб - торчали поверх кабины ножки стола, стульев, ширился двустворчатый шкаф, светя на дорогу простецкой белизной фанерной стенки. На диване, лицом к заднему борту, сидела семья Завьяловых - сам хозяин, работавший в стройбригаде и числившийся хорошим настройщиком и наладчиком продольных пил на пилораме, хозяйка тоже ему под стать - отменная доярка. Рядом детишки - не понять сколько, - укутанные одеялами. "Куда же это от школы-то ребят? - раньше прочих вскинулась мысль и тут же другая: - Еще одна семья из совхоза. И какая семья! Труженики!"

Кончился забор производственных мастерских. В распахе сваренных из полосового железа ворот показались трактора, прицепные агрегаты, автомашины - те, что не на ходу, на бетонированной площадке мелькнул оранжевой краской по тонкой металлоконструкции сенопогрузчик. Дмитриев заметил главного инженера. Этот совсем молодой - примерно как и Дмитриев - и веселый человек орлом заявился в совхоз по распределению. Попытался устроить все на свой, научный лад, но скоро пообколотился. Директор требовал с него и как бы проверял на прочность нового специалиста, а с начала нынешнего года, когда Сельхозтехника задерживала ремонт машин, публично напускался на инженера и так же публично, на утренних планерках, снимал трубку и в одну-две минуты решал вопросы с ремонтом по проводу - те вопросы, из-за которых главный инженер не спал ночами, кричал на районных совещаниях, обивал пороги в райотделах. И тут что-то произошло с человеком. Его будто надломили. Поблек его звучный голос, изменилась походка. Он молча переносил окрики директора, только все меньше и меньше мечтал о новых автоматических линиях на скотных дворах, о которых он с воодушевлением говорил Дмитриеву в первое время… Сейчас инженер стоял нахохлясь около заглохшего бульдозера и задумчиво трогал подошвой сапог гусеничные траки. Дмитриев чуть замедлил шаг в надежде, что инженер увидит его, поздоровается издали, но тот не поднял головы. В последнее время ходили слухи, что главный инженер не прижился и собирается подавать на расчет, а жаль: человек, по всему видно, способный и мог бы раскрыться в этом мощном совхозе. Пока еще мощном…

Назад Дальше