"Слава богу, начало положено! - удовлетворенно подумал Согрин, подбирая вожжи. - Хорошо бы все-таки добиться удачи и выбраться из лишенцев. Но мой Семка дурак был. Своих товарищей предал, да сам же и сгинул".
Хранилось еще одно письмо, где второй друг Семена, сослуживец по роте, описал все подробно, называя унтер-офицера Семена Прокопьевича верным слугой веры, царя и отечества. Далеко и надежно припрятал это свидетельство Согрин и читать его за все годы никому не давал.
Миновав мост через реку, перекрестился слегка на купол собора, расположенного на площади, и направил Воронка к "куме". Называл он эту бабу, Зинаиду Герасимовну, своей кумой для отвода глаз. Вернее бы называть полюбовницей. Уже десятка два лет служила она исправно, безропотно, как дворовая собака. Хоть узлом завяжи - слова не вымолвит. Даже замуж не вышла, так и осталась навек одна.
Ее домик стоял у окраины, почти вплотную к березовому колку, за которым дальше начинались поля. Уже хирели дворовые постройки, кособочились, подгнивая. Согрин подумал мельком: надо бы помочь бабе, кое-чего подладить, поправить. Да ведь ни к чему! Получше, покрепче хозяйства рушатся.
Каким-то особым нюхом, что ли, узнавала Зинаида Герасимовна о его приезде и всегда выходила встречать у ворот.
- Поставь пока Воронка во дворе, под навесом, да кинь на него попону, - распорядился он по-хозяйски. - Ночевать не останусь!
- Хоть чаю попей, - смиренно попросила Зинаида Герасимовна. - А у меня и водка припасена.
- Чаю, пожалуй, попью. Гость-то дома?
- На полатях спит. Спровадил бы ты его, Прокопий Екимыч! Неспокойно мне. Боюся! Как бы суседи не донесли. Я уж никого стороннего в дом-то к себе не пускаю, а ведь доглядят. Кашляет он шибко…
- Помалкивай. Осталось недолго ждать…
Барышев сразу слез на пол, когда Согрин вошел в дверь и позвал его. Башка нечесаная. Вид зачумленный, как с перепоя. Заспался там, на полатях, разомлел в духоте.
- Ну, снова здорово, Павел Афанасьич! - присаживаясь на скамью, не очень любезно произнес Согрин. - Скучаешь? Дел-то не ахти как много. Обленишься этак!
- А ты иного времени не мог выбрать для меня, - сердито сказал Барышев. - Стужа. Пурга. Добрый хозяин собаку на двор в такую погоду не выгонит.
- Так то собаку! И дела у нее собачьи.
- Мне зиму надо бы в тепле перебыть. Поблудил я по сибирской тайге, сколь раз был насквозь проморожен, а теперь вот она и дает себя знать.
- Что ж, так за все годы надежный документ себе выправить не мог?
- Пробовал, да удачи не поимел. Один уголовник предлагал сделать, но крупно заломил цену. У меня таких денег сроду в руках не бывало. Может быть, ты поможешь, Прокопий Екимыч? Деньги, конечно, большие. На крайний случай, в сельсовете бланков достань, а уж по бланку сами напишем: так, мол, и так, служил гражданин Барышев все прошлые годы в батраках и отпущен-де из села в город, на отхожие промыслы. Я бы в Среднюю Азию куда-нибудь поглубже забился. При моем здоровье в тайгу возвращаться нельзя.
- Отработать надо сначала, Павел Афанасьич!
- Дождуся весны, отработаю сполна!
- А где ты ее станешь ждать?
- Зинаида потерпит, наверно!
- Нельзя тебе, Павел Афанасьич, оставаться у нее. Милиция отсюдова слишком близко. С одной стороны, это хорошо: завсегда ищут, где подале, а не там, где поближе. Зато с другой стороны плохо: суседи могут на подозрение взять! Был бы у тебя документ надежный, так живи тут, мало ли родственников у кого проживает! Приехал-де погостить да захворал и вот-де задержался. Проверяйте, мол, милости просим! А тебя как проверят, так и загребут. Тем боле после того, как ты обоз разгромил, милиция вся на ноги поднята. Кстати скажу: неразумный ты, Павел Афанасьич!
- В чем?
- Коней зря побил! Люди остались живы-здоровы, напугались только твоей стрельбы, а коней нету. Или ты сам мужиком не бывал, чтобы коней не жалеть? При чем же скотина, если беды наши идут от людей?
- Боюсь я теперича убивать, - понурился Барышев. - В руках твердость теряю.
- А у Колчака не боялся, - напомнил Согрин.
- Кто знает?
- Про то в газетке было прописано…
- Там у меня такая служба была.
- И теперь служба, - положив сжатый кулак на стол, резко произнес Согрин. - Не свою волю сполняешь!
- Заарканил ты меня намертво, Прокопий Екимыч! - безнадежно сказал Барышев. - Не кончится это добром. Кабы знал, как ты станешь мной помыкать, не отозвался бы тебе, а явился бы сюда один, тайно, с бабой бы своей рассчитался…
- Как же рассчитался бы, коли убивать забоялся?
- Баба - не человек!
- А полюбовника ее, значит, чужими руками хотел прикончить?
Согрин погрозил пальцем, надвинулся на Барышева:
- Не блажи, Павел Афанасьевич! Не старайся обвести меня! На себя-то ты супротив Ульянина полюбовника не понадеялся, не с твоим здоровьем в засадах сидеть, так подослал Евтея Лукича. Допустим, пристрелил бы Евтей Гурлева, а ты по готовой дорожке-то спалил бы свой бывший дом вместе с Ульяной и тогда дал бы деру отсюда… И остался бы я в дурачках. Тратился на тебя, оберегал, надеялся, а взамен получил бы кукиш. Не-ет, нет, Павел Афанасьич! Ты сначала мою волю исполни, потом уж я тебя и до Гурлева допущу. А еще на что-нибудь своевольно пустишься - на дне озера рыбок покормишь!
- Дьявол ты, Прокопий Екимыч, - вздрогнул Барышев.
- Больше разговору на этот счет у меня с тобой, Павел Афанасьич, не будет! И не вздумай в милицию с повинной отправиться. Никто тебе снисхождения не сделает. А меня в свои дела не запутаешь! Ни свидетелей у тебя супротив меня нету, ни бумажек, ни других доказательств. Я за собой следы не оставляю. Мне надобно долго жить, и нету смысла где-то по пустякам завалиться! Тебе же, Павел Афанасьич, есть резон меня слушать. Уже многое я доверил тебе. Исполнишь мою волю, тогда ступай на все четыре стороны, я и денег дам на поддержку.
- Ну, приказывай! - смирился Барышев. - Опять жечь? Или убивать?
- Еще успею, скажу, что придется делать. Имей терпение. И не сумлевайся! Я не допущу, чтобы ты попался. Обрез-то, который тебе Евтей Лукич дал, цел ли?
- Патронов осталось мало.
- Получишь! Не сегодня, так завтра надо тебе из Калмацкого уходить. Поближе к Малому Броду. Милиция-то по всем селам шарит. Могут здесь на тебя натакаться. Ну, и вообще быть в Калмацком уже несподручно: чуть чего понадобится тебе передать, это всякий раз гнать приходится нарочито. Далеконько все ж! Да и тебе пешочком-то по сугробам двадцать верст, да ночью не ахти как ловко мотаться. Отсюда ты доберешься до мельницы, к Петру Евдокеичу, а тот вместе с Евтеем Лукичом подыщет надежное место. Только обо мне Чернову-то ни слова не сказывай.
- С мельницы тоже не ближний путь, - сказал Барышев.
- Тебя там не оставят. А свое-то поле у Чайного озерка помнишь?
- Наверно, с завязанными глазами найду.
- Это тебе про запас. Чуть неудача, ступай туда. В твоей загородке Гурлев избушку построил, сам-то зимой в ней не бывает. И никто из посторонних туда не полезет, на зиму глядя. Ни одной живой душе в ум не падет, что Гурлев кого-то скрывает у себя. Я завтра же завезу туда, в избушку, весь необходимый припас.
Зинаида Герасимовна внесла из сенцев вскипевший самовар, накрыла стол. Барышев к еде не притронулся. Перемогая отвращение к его пропотевшей одежде и чахоточному покашливанию, Согрин, выпив чаю без удовольствия, вылез из-за стола и начал собираться снова в дорогу.
- Как полагаешь, Павел Афанасьич, если я тебя еще с одним человеком сведу?
- Надежный?
- До конца не проверен. Но нам нужный. Партеец.
- Как его фамилия?
- Впрочем, обождем пока! - решил Согрин. - Торопиться некуда. Надо еще подумать…
От Калмацкого до Малого Брода время прошло совсем незаметно. Доволен остался Согрин, удалась поездка, все задуманное теперь настроено и налажено. Остается лишь выждать до срока. Но вдруг захотелось еще и потешиться, заставить Гурлева перед гибелью пострадать, испытать перед народом позор. С этой целью прямо с пути заехал к Егору Горбунову, постучал кнутовищем в окошко, велел выйти на улицу.
- Слышь, Егор! Бают, Павел Барышев домой возвернулся. Не встречал ты его?
- Осподи прости! - всполошился Егор. - Это как же выходит: у бабы два мужика!
- Так видел ты его или нет?
- Вроде бы не видел, Прокопий Екимыч!
- Может, зря слух! Ты сделай милость, Ульяну все же спроси. Найди заделье! Так, мол, и так, кто-то, мол, встречал Барышева в городе, он домой посулился. Пусть заране Гурлева предупредит. Уходить ведь придется ему из чужого двора. Да меня не впутывай… Свалишь слух на меня, больше в мой двор не кажись!
- Слушаюсь, Прокопий Екимыч!
- То-то же! Я ведь худа никому не желаю…
15
Лида Васильева писала часто, но письма всегда были короткими, пустыми, неинтересными. Жаловалась на скуку, на усталость и ни разу не спросила ни о его настроении, ни о работе.
Федор не понимал, что такое скука и почему надо так мрачно смотреть на окружающий мир.
Потом Лида перестала писать. Не отвечала. Он подумал, уж не заболела ли, хотел попросить на неделю отпуск и съездить в город, но мать сообщила: видела Лиду живой и здоровой у городского сада, и не одну, а вместе с каким-то ушастым и очкастым мужчиной. Федор отложил поездку, понимая, что образа жизни ради Лиды менять не может.
В воскресные дни ходил по дворам, вербовал читателей. Мужиков, охочих до книг, находилось много, но в библиотеку они не записывались. Одни стеснялись своей малограмотности, другие боялись прослыть бездельниками, третьи по непривычке и от лени, дескать, не пристало мужику тратить время на забавы. Бабы даже в разговор не вступали: "Да бабье ли это занятие? Лошадям ведь лучше жить, чем нам! Им хоть роздых дают, а мы ни днем, ни ночью роздыха не имеем. И постряпать-то надо, и по хозяйству управиться, и в поле успеть, и детишков-то умыть-прибрать, да мужика ублаготворить. Где уж нам!" Девки стыдливо прикрывались ладошками, краснели от смущения, сразу убегали то в горницы, то во двор. "Им о замужестве и о приданом заботиться надо, а не о том, что в книжках пишут! - сурово говорили старухи. - Иная наберется чужого ума, потом в замужестве - горе! Ты уж, миленький, не тронь их, не соблазняй, коли добра им желаешь!" Молодые парни уступали настойчивости избача, записывались, чтобы соблюсти достоинство, но Чекан был уверен, что половина из них ни одной книжки до конца не прочла. "Ладно, хоть из десятка один зацепит умом какую-то мысль, и то хорошо", - думал он.
Дед Савел Половнин однажды в шутку назвал его "коробейником". Это прежде ходили по деревням разносчики с коробами на спине, со двора во двор, раскладывали в избах ленты, бусы, платки цветистые, булавки, пуговицы, гарус и ситцы. "Так вот и ты со своим товаром, - сказал дед Савел. - А много ли наторгуешь? Неходовой у тебя товар! Не дошел еще мужик до настоящих понятий". Не дошел, так надо его доводить, тянуть, увлекать, так решил Чекан, приняв шутку деда Савела вполне серьезно. Ведь и вешняя капель начинается с первой крохотной капли.
Во всем селе не было мужика горемычнее Ивана Добрынина. И не переставал Иван мечтать о каком-то кладе, о счастливой случайности, которая бы вывела его из нужды. Старая изба с подпорками, подслеповатые окна. В избе скрипучий, расшатанный стол. Голые стены. Вся радость семьи - медный самовар. И заварки вдоволь: сушеная морковь, заготовленные впрок листья полевой клубники. Пил Добрынин чаи по три раза в день, но сыт не бывал.
Чекан застал всю семью за столом. Положил книжки на лавку, сказал по обычаю: "Хлеб да соль!" И не сел бы за скудный обед, но Иван настоял, усадил на почетное место, в передний угол. А когда вышли из-за стола, спросил: какая же неми́ня гонит избача по дворам, зачем он носит столько книг с собой и о чем же те книги говорят? Поначалу Чекан взялся рассказывать, а потом кое-что прочитал из поэмы Некрасова "Кому на Руси жить хорошо". Вся семья слушала, как зачарованная; Иван и его жена Акулина даже поплакали. На следующий день вечером при свете лучины прочитал им рассказ Льва Толстого "Бог правду видит, да нескоро скажет" и вместе с хозяевами немало наволновался, как все-таки плохо была устроена жизнь. Но что-то новое, доброе засветилось в глазах бедного мужика, чем-то неожиданно хорошим скрасилось его унылое существование. Потом в избу к Ивану стали собираться соседи, и Чекан уже не мог управиться без помощи комсомольцев, потому что и в других избах нашлись желающие мужики и бабы. Им было отрадно слушать не только складную речь; книги устраняли из их изб одиночество, сказывали о таких же людях, со всеми их печалями, стремлениями к счастью.
Но клуб пустовал. Ребята-комсомольцы помогли отремонтировать сцену. Кирьян Савватеич взялся руководить драмкружком, подобрал пьесу, а на женские роли никого не нашлось. Без девушек и парни не соглашались играть. Оставалась надежда на комсомольцев, и то не очень большая. Секретарь ячейки Серега сам не верил в успех.
- Не завлечь девок! - тоном совершенно безнадежным сказал он Чекану. - Парней-то еле удерживаем! Кабы ты знал, как меня батя за комсомол беспрестанно строчит! "Ты проклятущий! Ты басурман! Ты семя антихристово!" А мать за ухват берется. Ладно еще из дому не выгнали!
- Однако ты не сдаешься!
- Привык потому что! С малых лет ведь колотят. У меня батя от нужды шибко зол. Богатым завидует. Спит и видит во сне, как бы второго коня купить. А я, выходит, помощник ему плохой. Меня к людям тянет. Теперь батя и мать грозятся женить. Уж и невесту присматривают. Мы-де привяжем тебя за хвост!
- Подчинишься?
- Это никак невозможно. Наотрез откажусь. Опять придется битки принять, но я ничего, стерплю.
- Даже от хорошей невесты откажешься? - любопытствуя, не отставал Чекан. - От такой, что вместе с тобой хоть на край света пойдет?
- Какую мне надо, ту родители не признают. Он имени не назвал.
- А я знаю ее! - засмеялся Чекан. - Это Катька Панова.
Еще осенью как-то при ранних сумерках Чекан встречал их в глухом переулке. Они жались за угол амбара, держась за руки. Одетая в шерстяной пониток, плотно облегающий ее тонкую фигурку, в легком полушалке, сдвинутом на затылок (целовались, наверно), Катька сразу запомнилась.
- Так что же: девушку любишь, а в комсомол не зовешь и даже на вечер танцев в клуб не приводишь? - упрекнул Чекан.
- Ха! - усмехнулся Серега. - Катьку уговорить почти невозможно, а попробуй-ко ее мать, Василису, убедить? Она такого задаст.
- А если мы с тобой вместе возьмемся!
- Дома, что ли, у нее побывать? Не получится. Вытурит Василиса!
- На посиделки сходим. Катька бывает там?
- Еще бы! Теперь зима, только на вечерках встретиться можно. В нашем околотке они собираются у Дарьи в избе. После Согрина никто ее в работницы не берет, так она уговорилась с девками, те ей за беспокойство понемножку платят: то яичками, то зерном, чего удается из дому взять.
- Так пойдем!
- Нельзя! - решительно отрезал Серега. - Мы с предрассудками боремся. Если я соблазнюсь, а мои ребята узнают, так уважать перестанут…
Сама же Катька Панова и помогла побывать на вечерке. Опять она кружила парню голову, стоя с ним в обнимку за тем же углом амбара. Серега смутился, зато Катька намеренно еще ближе прильнула к нему и стрельнула взглядом. Глаза у нее оказались крупные, под длинными ресницами, с тронутыми сиреневым светом зрачками.
- Матери скажу про тебя! - шутливо пригрозил пальцем Чекан. - Выпусти парня…
- А вот и не отпущу, - смело сказала Катька. - Позавидуй!
- Мне уж давно завидно.
- Обзаведись! На тебя любая посмотрит. К нам на вечерки пришел бы.
- Серега не ведет, сам дороги не знаю, - все в том же шутливом тоне ответил Чекан. - Боится он: тебя у него отобью!
- Ну, уж нет! - звонко засмеялась Катька. - Его я даже на десяток таких, вроде тебя, не сменяю! Ты, может, хороший, а он лучше всех. Только плохо мне с ним. Вот так по-за углам видимся. На вечерках все девки с парнями, одна я, как солдатка. Сговори его, а я тебе за то кисет кружевной подарю! И приходите! Да с гармонью. Бают, ты на гармошке играешь всяко…
На вечерки в избу Дарьи Серега все-таки не решился, отрядив для охраны Чекана Афоньку. Добродушный верзила, кудлатый, всегда при любом морозе с открытой грудью. Афонька был верным товарищем.
Проявление всякой безнравственности в деревенском быту было для Чекана уже не в диковинку. И о вечерках, где парни и девки проводили долгие зимние ночи, он также был немало наслышан. А все-таки первобытная дикость, немыслимая обнаженность любви, животная страсть его поразили.
Покосившаяся изба Дарьи, без ограды, с одним приткнутым сбоку сараем для коровы, стояла между сугробами, на отшибе от других дворов.
Возле крыльца двое пьяных парней драли друг друга за волосы, еще двое ломились в сенцы, бухая в закрытую дверь здоровенным поленом.
Афонька разогнал их и давнул дверь плечом. В сенцах и в избе ему снова пришлось применить силу, чтобы протолкаться вперед и провести за собой избача.
На божнице, в переднем углу, рядом с темной иконой, слабо светилось желтое пламя керосиновой лампы без стекла.
В полутьме вдоль лавки сидели девки в оборчатых юбках и кофтах, пряли пряжу и пели во весь голос, успевая наматывать крученые нити на веретена и отвечать на поцелуи своих парней. Под божницей мясистая девка легонько повизгивала, подергивая плечами. У нее на коленях торчал потный ухажер.
Запевала Катька. Голос у нее, густой, на низких нотах, звучал раздольно, перешибая гогот парней, матерщину, посвистыванья, топот ног. Девки подхватывали ее частушки, насмехались:
Я вечер вечеровала
С миленьким за уголком.
Напиталась моя душенька
Вином и табаком.
А парни вступали вслед за ними и похвалялись:
Я ли, я ли не работал!
Я ли не старался!
За работу тятька бил,
За гульбу гармонь купил.
Рядом с Катькой Чекан приметил очень красивую чернявую девушку. Со своими подругами была она не схожа ни в чем. Сидела без прялки, молча грызла семечки и как будто даже не замечала, как сын лавочника Алеха Ергашов ладился к ней, пытаясь обнять.
Афонька вытолкал Чекана наперед себя, подперев спиной жаркую толпу парней, которая еще только жаждала любовных утех.
- А, пришел-таки! - обрадовалась Катька и начала отпихивать Алеху, чтобы усадить Чекана между собой, и подругой. - Серегу-то пошто не привел?