К. А. Тимирязев формально не принадлежит к коммунистической партии, но внутренне он целиком идет навстречу всему, что строит большевизм, что строит партия.
Профессор Тимирязев – глубоко искренний человек. И то, что такой человек целиком на стороне строительства коммунистов, показывает всю мелкую, подлую гнусность меньшевистской и буржуазной своры, которые, задыхаясь, неустанно лгут о варварстве коммунистов, об азиатчине и прочем.
– Чтобы судить о людях, чтобы судить об обществе, – говорил он мне как-то мимоходом, – надо посмотреть, как они обращаются с детьми. А вы посмотрите, как здесь, – кивнул он на взрослых, которые шалили и любовно ласкали бегающих ребятишек.
Это крохотное замечание внутренне открыло мне еще раз всего Тимирязева. Еще в семнадцатом году он шел подавать голос за большевиков, когда и речи не могло быть о том положении для них, какое они заняли теперь. Но и сейчас его зоркий, привыкший к наблюдениям глаз схватывает малейший факт, который служив доказательством верности его оценки и его отношения к большевикам, – он доверяет только фактам.
Климентию Аркадьевичу Тимирязеву семьдесят семь лет, но какой душевной свежестью, какой душевной молодостью веет от этого старика!
– Посмотрите, как чудесно, какой чудесный вид, – говорил он, показывая на озаренные багровым закатом дальние деревни, далеко краснеющий глинистый обрыв Москвы-реки, на багровый бор, точно там вставал огромный пожар. – Такую удивительную картину я видел только за Лондоном на Темзе.
К. А. Тимирязев интересуется всем, что дает художественная литература, искусство. Терпеть не может мистиков, декадентов, кубистов и прочих.
Читает Байрона и приводит интересное место, неизвестное у нас, из одной его вещи. Байрон говорит там о пожаре, охватившем Москву в двенадцатом году.
И предсказывает: в той же Москве забушует иной пожар, идейный, неизмеримой силы. И могучее пламя его забушует по всей Европе.
Разве не сбывается пророчество Байрона, приводимое К. А. Тимирязевым?
Под развесистой клюквой
Наш товарищ шофер ловко вел по оживленным улицам автомобиль – плавно, бесшумно, быстро и осторожно.
Заведующий отделом советских предприятий, член заводского комитета Рублевского водопровода, товарищ, владевший языками, и я, – мы привычными глазами, думая о своем, провожали проносящуюся уличную жизнь Москвы, не замечая ее.
Что тут особенного?
Англичанин же, корреспондент английской газеты, высокий, прямой, строгий, замкнутый, сидя прямо и не поворачиваясь, ловил острым, не упускающим ничего глазом всякую уличную мелочь: овощную торговлю на Смоленском, толкучку, идущих по бульвару людей, ребятишек, которые всюду мотались.
Особенно ребятишек. Вон несется целая стайка вровень с присмиревшим автомобилем, – мальчугашки лет десяти, одиннадцати, восьми. А за ними, пресерьезно надув губы и живот, семеня ножонками, трехлетний пузан, зажав в руке, должно быть, смородину. Э-э, да их целая стайка!
Англичанин косо, углом глаза глянул на них… и… что за чудеса! – засмеялся. У англичан, всегда таких чопорных и замкнутых, и за сто фунтов стерлингов не выдерешь улыбки. А тут засмеялся.
Когда-то французы, влюбленные в свою родину, знать не хотели других стран, не интересовались ими, не изучали их.
В те времена о России у них рассказывалось: по улицам Петербурга – о-огромные белые медведи, а русские граждане сидят в тени развесистой клюквы.
Этакая развесистая клюква ныне покрыла своею тенью всю Англию. Вот что там рассказывают о России самые почтенные правдивые джентльмены в самых почтенных серьезных буржуазных органах.
В управлениях страной, в деревнях, в городах – невообразимая анархия. Убийства, грабежи, голод. Люди дохнут походя. Полопали всех собак, кошек. Все женщины социализированы, то есть составляют общественное достояние республики. Маленьких ребят совершенно нет, – все дети до десятилетнего возраста вымерли от голода.
Вот почему такой скупой на улыбку англичанин, глядя на трехлетних карапузов, конкурирующих с автомобилем, засмеялся.
Хотя англичанин и говорит, что вся Англия переполнена непролазным враньем о России буржуазных газет, а я, грешным делом, думаю, и у него таилось в глубине души ядовитое зерно сомнения насчет детей до десятилетнего возраста, хоть и не в полной мере, а зернышко таилось. Оттого он так радостно, отступая от английской замкнутости и сдержанности, засмеялся, глядя на трехлетних карапузов, которые лупили рядом с автомобилем.
Англичанин что-то роняет на своем шершаво-узловатом говоре, – мы ни слова по-английски, он ни слова по-русски. Товарищ нам переводит: он удивляется: какая прекрасная машина, какой мягкий ход, и как великолепно ее ведет шофер, и что наш товарищ шофер похож на доктора.
Да-а, очевидно, под развесистой английской клюквой убеждены, что в такой варварской азиатской стране, как Россия, изуродованной анархией, и близко не увидишь автомобиля, этого свидетельства культурности, а если и увидишь, так на нем будут сидеть какие-нибудь головорезы, будут орать и давить на улице всех граждан и детей, и наконец, въедут в фонарный столб или в стену дома расплющив машину.
– На улицах я совсем не вижу, – говорит англичанин, – милиционеров, а уличное движение спокойно, и не слышно о повальных грабежах и убийствах, а в Лондоне – на каждом углу полисмен, и уголовная хроника богатейшая.
Его цепкий крючковатый глаз все схватывает, англичанин доверяет только тому, что сам увидит или сам услышит.
Его газета – орган радикальной партии. Все время агитировала газета против борьбы с советской Россией, против посылки туда войск и помощи Красновым, Колчакам и Деникиным.
Боролась против того удушающего моря лжи и клеветы, которое затопляет под развесистой клюквой со страниц других буржуазных газет всю Англию, и послала первого корреспондента. Он очень хорошо пробрался в Россию.
Машина выскакивает из Москвы. Простор. Какой буйный ветер! Какая буйная шатающаяся под ним рожь! Ее убирают.
Автомобиль, как дьявол, несется по шоссе, разрывая закрутившиеся клочки ветра; с воем проносятся рощи, пасущиеся коровы, лошади, полные дождя тучи, а англичанин, прямой, строгий, замкнутый, цепко все хватает и глотает.
Вот и Рублево.
В нем чудится мощное, громадное, раскинувшееся на многие десятины. Как будто и ничего особенного, – здания как здания, дымят высокие трубы, но, когда глянешь на эти чудовищные водопроводные трубы, раскинутые то там, то тут для замены в случае порчи под землей, чувствуешь всю титаническую громадность этих сооружений.
Вот и Москва-река. Огромные сосуны сосут ее мутную от дождей, рыжеватую воду. В машинном отделении мягко, плавно, спокойно работают паровые машины, оставляя в воздухе свое тающее дыхание. С трудом слышишь, что говорит сосед. Тут топка дровяная, и запас дров есть.
В другом здании – дизеля, нервные, торопливые, рвущиеся. Это – гордость советской власти, поставлены уже ею, и работа наших коломенских заводов. Они живут только нефтью, и запас нефти есть.
А англичанин все вбирает в себя…
Идем в лабораторию. Вот он, мозг, контролирующий всю работу водопровода.
В графине мутная рыжая вода из реки. В другом – чистая, как слеза, – из водопровода. Англичанин так и вцепился: сколько бактерий? В реке в кубическом сантиметре две тысячи, в отфильтрованной только четыре бактерии. В кипяченой воде, если она чуть постоит открытая, гораздо больше. Если в городе эпидемия, воду хлорируют, и тогда микробов ноль.
Англичанин все наматывает на ус.
Но, быть может, скажут: ведь все это построено буржуазией.
Ну, так что же. Мало ведь построить, – надо вести предприятие. Рабочие ведут прекрасно. Да и при постройке буржуазные строители допустили огромную ошибку: такое грандиозное предприятие построили на отшибе, без железной дороги. Рабочая власть исправила: провела ветку, и ветка стоимостью в девять миллионов рублей в один год окупила себя. Если бы ее не провели, Москва теперь в ужасе, в эпидемии, в страшной смертности сидела бы без воды, – при нынешних условиях нет никакой возможности подвезти топливо гужевым порядком.
Англичанин все мотает и мотает на ус. Бедная развесистая клюква…
Нужно было видеть, с какой любовью, с какой трогательной нежностью и с какой гордостью рабочие-комитетчики показывали и рассказывали о своем детище. Отлично разбираются во всех технических тонкостях.
За завтраком товарищ комитетчик, ехавший с нами из Москвы, слегка помотал рукой перед носом англичанина и сказал:
– Небось не одолеют нас ни Англия, ни Франция, ни Италия. Постоим за себя. В случае чего хлебом их забросаем.
Англичанин отнесся к этому благодушно. Спросил, сколько ребят на водопроводе. Оказалось, что-то очень много. Стали подсчитывать, сколько ребят у комитетчиков. Оказалось, у пяти человек тридцать три. Перевели англичанину, тот покатился со смеху, совершенно по-русски, и говорит:
– Теперь я передам в Англии полную уверенность в непобедимости России – у пяти человек членов комитета оказалось сорок детей.
– А спросите его, – ехидно спрашивает все тот же член комитета, – правду о нас ему позволят в Англии рассказывать?
– Кто же может помешать! – гордо ответил англичанин, не поднимая глаз.
А цензура-то писем в Англии существует. И цензура в печати только недавно отменена….
– Ну так скажите ему – пусть делается лидером английских рабочих и ведет их к революции.
– До этого уж немного осталось, – любезно ответил англичанин.
Вот мы несемся назад, и автомобиль с воем разрывает бешено крутящийся ветер.
Вот и Москва. Да ведь это же не та обычная ежедневная Москва. Ведь это же новая невиданная Москва, озаренная революционно-багровым ореолом. Ведь это же Москва-праздник, Москва – всемирно-революционный центр.
А я, мы все забываем об этом в повседневной беготне, и редко, редко когда подымаешь глаза.
Дон
На южный фронт я попал в одну из самых тревожных минут. В окраинных углах Воронежской губернии пылали дезертирские восстания. Казаки разливались по южным, самым хлебородным уездам губернии. Красная Армия все пятилась. Наконец опасность стала угрожать самому Воронежу. Началась эвакуация учреждений. На север сплошь потянулись бесконечные поезда. Пассажирское движение приостановилось.
Черная туча нависла над Воронежем и Воронежской губернией.
Но постепенно стало проясняться. Казаков оттеснили. Восстания потухали. Население уездов, куда ворвались казаки, поднялось на защиту родных деревень.
Я вглядывался в совершавшееся и задавал вопрос, который тысячу раз все задавали себе: как могло случиться, что наше почти триумфальное шествие через Донскую область, наше блестящее положение вдруг сменилось почти катастрофическим положением, почти разгромом, и враг ворвался в Воронежскую и другие губернии?
Это очень сложно и распутается медленно и трудно.
Я хочу обрисовать только кусочек той борьбы, которую вела Красная Армия на Дону.
Чем объяснялось победоносное, почти триумфальное шествие по Донской области Красной Армии, остановившейся местами лишь в двадцати верстах от Новочеркасска. Красная Армия дралась великолепно в Воронежской и Тамбовской губерниях и в северной части Донской области, – она сломила стойкого врага. А потом в громадной степени оглушительный успех объяснялся разложением в рядах армии противника. Это разложение целиком зависело от настроения населения.
Донское казачество измучилось, истомилось за годы кровопролитной царской войны, а потом гражданской. Ведь это же без передышки.
А тут при всех трудностях в трудовое казачество просачивалось представление о советском строе как о справедливом строе трудящихся, без генералов, без офицерства, которое так осточертело казачеству.
И вот лопнула внутренняя скрепа в армии противника, и полки за полками стали переходить на нашу сторону или просто расходиться по домам.
Вот с этого момента и кладется начало нашим блестящим победам и нашему поражению: внешне мы победоносно шли все дальше и дальше, внутренне мы все ближе и ближе подвигались к поражению.
Что парализовало наши победы?
Прежде всего самоослепление, самоослепление и в военной области и в области гражданского строительства.
На огромное пространство тоненькой ниточкой протянулся тогда Южный фронт. Сзади не было резервов, в полках не было пополнения, и, усталые, они часто сводились до минимума штыков. Политически армия обескровливалась – в нее перестали вливать коммунистов. Санитарная обстановка – убийственная, иногда целую дивизию приходилось отводить в тыл, – ее пожирал тиф. И тело и душа армии слабели.
А красные ряды все шли и шли вперед, почти не встречая сопротивления, и победы заслоняли всем глаза.
А население?
Его не видели. Мимо него шли к Новочеркасску. Победы заслонили и население, его чаяния, его нужды, его предрассудки, его ожидания нового, его огромную потребность узнать, что же ему несут за красными рядами, его особенный экономический и бытовой уклад.
И никто-никто не крикнул:
– Товарищи, бейте тревогу, нас одолевают победы!.. Давайте пополнений, а на нас идет гроза: мы побеждаем! Шлите коммунистов, объявите партийную мобилизацию в двадцать, тридцать, сорок процентов, или нас задушат победы!..
Никто в страшной тревоге не крикнул этого.
Скажут: как же кричать, когда и без того все напряжено до последней степени, все вычерпано до дна?
Но разве перед Колчаком не было такого же положения?
Все было напряжено до последней степени, все было вычерпано. И, однако, когда Колчак очутился у Волги, явились и пополнения и мобилизованные коммунисты.
И неужели надо было ждать, чтоб грянул Деникин, чтоб оказались и пополнения и возможность партийной мобилизации для юга. Теперь все это есть.
Одно необходимо усвоить: при победах не кричать до самозабвения "ура", тогда и поражений не будет.
Население Донской области за то, что мимо него проходили, как мимо порожнего места, жестоко отомстило.
Нужно знать казаков, чтобы расценивать в полную меру. Южане – подвижные, впечатлительные, способные заразиться дико вспыхивающей ненавистью и враждою, иногда упорные и настойчивые.
И вероломства у многих достаточно. С врагом заключит перемирие, целуется, обнимается, а сам втихомолочку сзади и рубанет шашкой, ибо по отношению к врагу все дозволено: так учили атаманы.
И тут же рядом – преданность делу, которое считают справедливым, и в этом случае настойчивость и упорство.
Веками воспитаны в национализме, обособленности, особенно поддерживаемых при царизме: казак – это высшая порода, а спокон веков поселившийся на Дону великоросс или украинец – это низшая людская порода, к которой казак относится свысока.
Казаки ведут экстенсивное хозяйство. Чтоб добыть количество продуктов, необходимое для жизни, казаку нужно много скота, земли, орудий. Казак-середняк, перенесенный в центральную Россию, конечно, попадает в слой кулаков.
Казак-бедняк – это совем не то, что безлошадный бедняк в России. У него и лошадь, и корова, и землю пашет, и в то же время это действительно бедняк, кровавым потом отстаивающий жизнь. Бывало, как ни надрывается, не сдюжает справить сыновей на службу, у него продают последнюю коровенку и отнимают земельный пай, который сдают в аренду, чтоб покрыть справу сыновей.
Казачество, несомненно, экономически расслаивается, и расслаивается быстро. Но в сознании этот процесс не отпечатывается так отчетливо, как в России. Деревенский бедняк издалека видит мироеда, боится его и ненавидит. Слабеющий экономически казак не видит так отчетливо своего кулака.
Он враждебен своему офицерству, генералитету, давление которых он ощущает главным образом как давление представителей сословия, касты, военщины. Он высокомерно враждебен ко всем иногородним, которые в огромном большинстве сами эксплуатируются казачеством.
Победители прошли мимо всего этого с задернутыми победой глазами. Видели только один Новочеркасск, который надо было взять.
Если прибавить необъясненные населению возложенные на него тяготы, если прибавить ужасающее отсутствие литературы, элементарного живого человеческого слова, то станут понятны густые потемки, зловеще окутавшие казачество, – потемки, в которых и советская власть и, главным образом, коммунистическая партия вставали в дико извращенном виде.
И казаки пришли к выводу: ошиблись, ошиблись и надо исправлять.
И потянулись на веревках опущенные по рекам пулеметы, стали подымать зарытые в землю орудия, вытаскивать из стогов ящики с патронами.
Кто припрятал оружие?
Конечно, в первую очередь отступающие красновские части. Затем богатеи казаки, офицерство, которое оставалось по местам, затаив ненависть к надвигающемуся новому строю, несшему смерть их беспечальному житью. Наконец, и рядовое трудовое казачество не без греха. Дух азиатчины сказался. Хотя совершенно искренне, доброжелательно, с хлебом-солью встречали советскую власть, а патроны и винтовки все-таки припрятали на всякий случай:
– Хто ево знает, как оно дальше будет…
Представители партийных и советских организаций вскинулись: началась чистка властей по станицам и хуторам. Пришлось местами расстрелять примазавшихся к коммунистам и даже коммунистов, опозоривших себя злоупотреблениями и насилиями, с широким оповещением населения о принятых мерах, – но было поздно.
Огненная река восстания зловеще запылала в тылу армии, ослабляя ее, внося расстройство.
Был организован специальный экспедиционный корпус для подавления во что бы то ни стало.
Но как при гражданском устройстве не считались с особенным экономическим, бытовым и психологическим укладом казачества, не считались с живыми условиями действительности, так и при подавлении восстания, ослепленные представлением собственной силы, не учли фактической силы восставших, силы казачества. Лезли напролом, лишенные творчества и комбинации. Бросали единицы по частям, а их били. Снабжение было представлено отвратительно, части стонали от острого недостатка снарядов и продовольствия. Не хватало специалистов – в роте связи вместо шестнадцати процентов телеграфистов только три. Курсанты, будущие красные офицеры, сводились в боевые единицы, бросались по частям, и их истребляли. Коммунистов, вместо того чтоб вкрапливать по войсковым частям, тоже сводили в боевые единицы и посылали в бой; они несли чудовищные потери, в конечном счете без пользы для дела.
А между тем некоторые части, не одухотворенные коммунистами, оставляли позиции, открывая дорогу врагу.
Здоровые же части дрались беззаветно, но в общем ходе не могли ни потушить восстания, ни предупредить соединения восставших с деникинцами.
Вот несколько отрывков из донесений и докладов:
"Высшее командование по-прежнему отдавало приказы о наступлении, говоря, что справа и слева также наступают, чего не было. Казаки быстро ориентировались, ударили с флангов – поражение, паника".