Великанша впереди всех шла. Через три ступени шагала, а на туфле у нее карлик сидел, за пряжку держался. Крохотный, весь трясется и как собачонка скулит. Человек-змея ползет, извивается, сросшиеся люди идут по двое, а за всеми следом сам Рунгуд, а на руках у него двухголовый ребенок – плачет, двумя ртами кричит, из четырех глаз слезы льются. Влезли все, столпились на палубе. А за ними большой черный ящик несут. Рунгуд кричит: "Тише! не трясите!" Поставили ящик на палубу. Засуетился Рунгуд, отодвинул засов, крышку откинул. Смотрят все, – а там красавица лежит, глаза открыла, а сама и не дышит. Нагнулся Рунгуд, кнопочку нажал – стала дышать. Видят все – грудь подымается. Уроды вокруг сгрудились, смотрят, тянутся, глаза что свечки горят… Очень красавица хороша была. Оттолкнул их Рунгуд, захлопнул крышку и велел матросам ящик в трюм спустить.
Завыли уроды и кинулись за ящиком. Очень уж она хороша была. Да и команда зароптала, а Рунгуд усмехается:
– Глупые, – говорит, – ведь она восковая!
Ну, команда, конечно, поняла, а уроды потом всю ночь выли. Жутко было. Рассадили уродов в клетки, выбросили якорь, пошли.
Два дня плыли, на третий страшная буря поднялась. Треснул корабль, стал ко дну идти. Выпустил Рунгуд своих уродов, прежде всех нагрузил их в большую лодку и ящик с красавицей к ним поставил. Стала команда роптать, что уродов спасают, а люди гибнуть должны. Лодок-то больше не было.
А Рунгуд спрыгнул к своим уродам, да и отчалил. Тут команда к ним кинулась – задержать хотела, а один из матросов как треснет старика по голове веслом, тот и скатился в воду. А лодку с уродами унесло. Тут вскоре пошел корабль ко дну, а прадеда через два дня американское судно подобрало, на бочонке держался"…
Рассказчик замолк и стал укладываться.
– Завтра, Петуший Глаз, ты будешь рассказывать. Твой черед, – сказал он, зевая, одному из слушателей.
* * *
Днем Смолнэк заговорил со стариком по-английски, но тот снова промолчал.
Капитан после обеда позвал доктора в свою каюту и дал проверить какие-то счетные книги.
Когда вечером Смолнэк выходил от капитана, откуда-то сверху упал на него кусок каната, стянутого узлом, и больно ушиб плечо. В ту же минуту чей-то голос крикнул:
– Spy (шпион)!
Смолнэк понял, как команда объяснила себе его положение на шхуне, надулся и не говорил больше ни с кем ни слова. Он был слишком горд, чтобы оправдываться.
Обогнули Полиповые острова. Подул свежий ветер, и шхуна стала нырять носом.
Смолнэк сильно страдал. Лихорадка и качка изнуряли его до полной потери сил. Он лежал на своей соломенной подушке и для подбодрения себя громко ругался.
– Болваны! Они это называют "свежо"! Слово "буря" они говорят только уже пуская пузыри под водой!
Ночью он услышал шепот:
– …грузили кофе прямо в трюм без переборок. Достаточно хорошенько накренить, так и не подымемся. Груз перетянет.
– Если не согласится повернуть к берегу – перережем горло старой крысе, а потроха возьмем себе.
– Шш… Сегодня черный Том хлебнул спирту. До утра не дотерпит – будет дело решать.
"Это бунт! – догадался Смолнэк. – Зарежут старика, и мне несдобровать!"
Сознание опасности вдруг встряхнуло его. Он почувствовал себя снова энергичным и смелым, вспомнил, что дверца заперта, – решил ждать смены вахты. Притаился у лесенки.
Ждать пришлось недолго. Вахтенные, по-видимому, торопились. Дверца открылась, и в отверстии показались худые длинные ноги одного из негров. Прежде, чем тот захлопнул дверцу, Смолнэк успел скользнуть наверх и, захлопнув за собой люк, плотно задвинул засов.
Прежде всего он кинулся предупредить капитана. С трудом доплелся он до рубки. Ветер кидал его из стороны в сторону, море стонало и глухо хрюкало, колотя по бокам шхуны, которая скрипела всеми швами и плясала, как пьяная.
В каюте капитана было темно. Смолнэк громко постучал в окошечко, выходившее на палубу, и, не дождавшись ответа, дернул дверь. Капитана там не было.
Удивленный Смолнэк шагнул к столику, желая найти коробку со спичками, и чуть не упал, наткнувшись на какую-то мягкую груду, загромождавшую ему дорогу.
Он нагнулся, ощупал рукой. Что-то липкое, мокрое и тепловатое…
Он, весь дрожа, шагнул вперед, нашел спички и зажег свечу: на полу каюты лежал капитан с перерезанным горлом.
Смолнэку казалось, что он бредит, что все это только лихорадочные галлюцинации, и он громко стонал.
А снизу уже колотили в дверь трапа. Слышались крики и угрозы. Медлить было нельзя.
Он разыскал лодку, висевшую на блоке, спустил ее в море и, не давая себе опомниться, спрыгнул вниз.
Мгновение – и он один в море. Огромные волны скрыли от его глаз шхуну. Он стиснул зубы и, скрестив руки на груди, сел у кормы.
* * *
Утром его прибило к острову.
Он так устал душой и телом, что даже не приходил в отчаяние от того, что не попадет на родину.
Целые сутки пролежал он неподвижно на прибрежном песке, ни о чем не думая, не испытывая даже голода..
На второе утро осмотрел свою новую резиденцию. Это был небольшой островок, гористый, с пышной растительностью. В маленьком быстром ручье нашел речных устриц и позавтракал. Затем снова осматривал остров.
Кое-где виднелись тропинки, сходящиеся к ручью: остров был обитаем. Но ни одного живого существа Смолнэк не замечал.
Один раз только видел, как заколыхалась густая, высокая трава. Словно большое пресмыкающееся, вроде крокодила, проползло мимо.
Доктор влез на самое высокое дерево. Нет, людей на острове не было. Ни одного дымка, ни одной постройки. Он слез и, побродив немного, решил ночь провести на дереве около ручья, чтобы увидеть, кто придет к водопою.
Луна была уже высоко, и Смолнэк начал сладко позевывать, когда недалеко от него послышался плеск. Он раздвинул ветки и, затаив дыхание, смотрел.
Большая, как ему показалось, лягушка, раскачиваясь на гигантских лапах – больше человеческих рук, – медленно пила воду. Рядом с ней раскачивалась другая, поменьше – верно, детеныш. Напились и запрыгали прочь саженными прыжками.
Но плеск продолжался, и, вытянув шею, Смолнэк увидел узкое, длинное тело, покрытое светлой шерстью. Оно извивалось у берега, как огромный мягкий червяк, и, опустив к воде две головы (доктор вздрогнул от отвращения и от какого-то неясного, но противного воспоминания), пило из ручья.
Одна голова напилась раньше и приподнялась, в то время как другая продолжала звонко глотать.
– Это лихорадка! – говорил себе Смолнэк, дрожа от ужаса и какой-то странной тоски, сжавшей ему сердце. – Это снова припадок лихорадки!
Он снял с себя пояс и, пригнув толстую ветку, плотно привязал себя к дереву. Затем отвернулся и закрыл глаза.
Он еще слышал какое-то ворчанье и плеск, и топот тяжелых ног, и тоскливый плач ребенка, но не открывал глаз. Потом увидел одутлое лицо капитана и закружился в дикой пляске с малайской красавицей: она гикала, нижняя губа у нее отвисала и открывала ряд больших конусообразных зубов. А на черной груди выделялся голубоватый кишечник зародыша с нумерками и примечаниями.
Он заснул.
* * *
Он проснулся от неловкого чувства, которое испытывает человек, когда на него пристально смотрят.
То, что он ночью принял за лягушку, сидело у самого дерева и смотрело на него в упор.
Это не была лягушка. Это был крошечный уродливый человечек с маленькими, скрюченными, почти атрофированными ножками и огромными человеческими руками, руками великана. Существо это смотрело на Смолнэка маленькими, испуганными глазками…
Смолнэк дико вскрикнул.
Существо отпрыгнуло и, выкидывая вперед обе руки, шлепая по земле, как большая лягушка, ускакало в лес.
– Это не хищник во всяком случае, – успокоил себя доктор и слез с дерева.
Он был все тот же энергичный и решительный человек с дипломом в кармане. Правда, он немножко болен и галлюцинирует, но рассуждать может здраво и ничего не боится.
Он отыскал круглый камень с неровными боками, обвязал концами пояса и, взмахнув по воздуху этим орудием первобытного человека, пошел в глубь острова.
Тихие шорохи со всех сторон провожали его, но он никого не видел.
В самом центре острова, у склона горы, заметил он нечто в роде постройки. Подойдя ближе, он понял, что это – старые, полуистлевшие обломки от корабля. Они были сложены в виде коробки, и, раздвинув гнилые доски, Смолнэк увидел под ними большой заржавленный металлический ящик.
Точно старый, уже виденный, сон охватил Смолнэка. Он ударил камнем по засову и открыл крышку ящика.
Он увидел груду истлевших тряпок, комки стаявшего и оплывшего воска, из которого торчали пружинки и винтики. По изголовью рассыпались пряди золотистых волос, а с внутренней стороны крышки на бронзовой доске было вырезано:
"The laugh of a large brain" ("Смех великого ума").
А дальше шел страшный перечень.
Нумер первый был девочка с двумя головами, вторым шел человек-змея, затем – великанша, два карлика, человек-обезьяна, сросшиеся близнецы, человек с глазом на затылке, женщина о четырех ногах и мальчик-голован без рук и без ног.
В конце списка стоял год, показывающий, что ящик был сделан ровно полтораста лет тому назад.
Смолнэк опустился на траву и вытер холодный пот со лба.
Так вот куда он попал! Старый матрос рассказывал правду.
Эти гады, которых он видел, – это люди, его братья – люди! От скрещивания уродов произошли ужасы, от скрещивания ужасов – бесы! Они перемешивались в продолжение полутораста лет, передавая потомству свои соединенные уродства!
Но ведь это люди! люди!
Кровь бросилась ему в голову.
Не отдавая себе отчета в том, что делает, он вдруг взбежал на вершину холма и стал кричать, как безумный, размахивая руками.
– Идите сюда все! Люди! Люди! Я человек, я зову вас!
Зашелестели кусты, заволновалась трава змеиным движением, послышался топот быстрых ног – и все стихло. Они испугались и убежали.
Смолнэк пошел к своей лодке.
Он долго думал и не понимал себя.
Тот веселый и энергичный Джон Смолнэк, у которого был такой хороший диплом, тот всегда знал, что надо делать.
Этот – голодный, усталый и больной – не знал ничего. Он смотрел на море тусклыми, впалыми глазами.
Море рябило серой мелкой рябью, по которой прыгали золотые огненные искры; от них больно было глазам и мучительно тошно.
– Я знаю, как их созвать! – сказал Смолнэк. – Я не уеду, пока не скажу им всего.
Он стал собирать сухие ветки и складывать костром на опушке леса. Потом лег и ждал.
Снова завертелась вислогубая малайка, и он забылся. Когда очнулся, уже смеркалось.
Он быстро, лихорадочным движением стал тереть куски дерева, добывая огонь. Он весь дрожал и обливался потом и несколько раз падал на землю, теряя силы.
Наконец брызнула искра и зажгла валежник. Костер разгорелся.
Он сел и зорко всматривался в темноту.
Вот блеснуло что-то. – Он вскочил.
Два глаза внимательно смотрели на него. Он узнал человека-лягушку. Шорох и осторожный топот…
Вот узкое тело с двумя головами потомка человека-змеи и двухголовой девочки. Вот великан с крошечной головкой карлика, похожей издали на обрубок шеи. Вот мохнатое чудовище с глазом на затылке и четырьмя ногами. Их много! много! Целая толпа. Окружили костер. Смотрят.
Глаза у всех пустые, бессмысленные, удивленные.
Смолнэк вскочил.
– Люди! – закричал он голосом, которого сам не узнал. – Люди! Я брат ваш! Я хочу вам сказать, что вас подло и гнусно обидели! Ведь вы понимаете меня? Понимаете?
Чудовища, по-видимому, освоившись с ним, подступили ближе.
– Я хочу спасти вас! – надрывался Смолнэк. – Доверьтесь мне. Я слаб и одинок, но вместе мы – сила!..
Он весь горел и хотел сказать что-то великое, прекрасное, но вдруг остановился. Он увидел, как человек-змея вытянул одну голову и, ухватив зубами выбежавшую из огня саламандру, с наслаждением проглотил ее и облизнулся. Затем так же тупо уставился на Смолнэка. А человек-лягушка протянул лапу и трогал обшлаг докторского рукава, точно провинциальная почтмейстерша, которая любопытствует, из какого материала платье у соседки.
Может быть, бодрый доктор Джон Смолнэк весело бы рассмеялся, но этот, новый Смолнэк взвизгнул и отпрыгнул в сторону.
– Звери! – закричал он. – Вы звери! Вы знаете только страх к огню и крови. Уроды! Гады вы!
И, высоко вскинув свой камень, он ударил им по крошечной головке человека-лягушки, разбив ее, как яйцо всмятку. Толпа дрогнула, и вдруг кто-то крикнул: "Горе! горе!" странным, глухим голосом.
Было ли это проявление далекого атавизма, повторение слова, которое должны были часто говорить несчастные замученные предки этих странных существ, или же простое, бессмысленное сочетание звуков, но Смолнэк ответил на него безумным, нечеловеческим криком и кинулся бежать.
Он прыгнул в лодку и быстро отчалил.
Крики и стоны неслись ему вдогонку.
Услышав плеск воды, он оглянулся: извиваясь, как большая бескостная рыба, плыл к нему человек-змея.
У берега, спустив лапы в воду, стоял детеныш человека-лягушки и плакал детским плачем…
Смолнэк потерял сознание.
* * *
– Не бойтесь, теперь вы скоро поправитесь, – говорила ему, ласково улыбаясь, сестра милосердия в большом белом чепце.
– Я только хочу знать, где я? – спросил Смолнэк.
– Вы в Гамбурге, друг мой, в больнице, и скоро поправитесь.
– Как же я сюда попал?
– Вас привезли матросы с корабля.
– С "Колонии"?
– Вот уж этого не знаю, мы не спросили. Вы здесь уже два месяца.
Смолнэк ничего не помнил, улыбался и засыпал крепким сном выздоравливающего.
Из сборника "Неживой зверь"
Неживой зверь
На елке было весело. Наехало много гостей, и больших, и маленьких. Был даже один мальчик, про которого нянька шепнула Кате, что его сегодня высекли. Это было так интересно, что Катя почти весь вечер не отходила от него; все ждала, что он что-нибудь особенное скажет, и смотрела на него с уважением и страхом. Но высеченный мальчик вел себя как самый обыкновенный, выпрашивал пряники, трубил в трубу и хлопал хлопушками, так что Кате, как ни горько, пришлось разочароваться и отойти от него.
Вечер уже подходил к концу, и самых маленьких, громко ревущих ребят стали снаряжать к отъезду, когда Катя получила свой главный подарок – большого шерстяного барана. Он был весь мягкий, с длинной кроткой мордой и человеческими глазами, пах кислой шерсткой, и, если оттянуть ему голову вниз, мычал ласково и настойчиво: мэ-э!
Баран поразил Катю и видом, и запахом, и голосом, так что она даже, для очистки совести, спросила у матери:
– Он ведь не живой?
Мать отвернула свое птичье личико и ничего не ответила; она уже давно ничего Кате не отвечала, ей все было некогда. Катя вздохнула и пошла в столовую поить барана молоком. Сунула ему морду прямо в молочник, так что он намок до самых глаз. Подошла чужая барышня, покачала головой:
– Ай-ай, что ты делаешь! Разве можно неживого зверя живым молоком поить! Он от этого пропадет. Ему нужно пустышного молока давать. Вот так.
Она зачерпнула в воздухе пустой чашкой, поднесла чашку к барану и почмокала губами.
– Поняла?
– Поняла. А почему кошке настоящее?
– Так уж надо. Для каждого зверя свой обычай. Для живого – живое, для неживого – пустышное.
Зажил шерстяной баран в детской, в углу, за нянькиным сундуком. Катя его любила, и от любви этой делался он с каждым днем грязнее и хохлатее, и все тише говорил ласковое мэ-э. И оттого, что он стал грязный, мама не позволяла сажать его с собой за обедом.
За обедом вообще стало невесело. Папа молчал, мама молчала. Никто даже не оборачивался, когда Катя после пирожного делала реверанс и говорила тоненьким голосом умной девочки:
– Мерси, папа! Мерси, мама!
Как-то раз сели обедать совсем без мамы. Та вернулась домой уже после супа и громко кричала еще из передней, что на катке было очень много народа. А когда она подошла к столу, папа взглянул на нее и вдруг треснул графин об пол.
– Что с вами? – крикнула мама.
– А то, что у вас кофточка на спине расстегнута.
Он закричал еще что-то, но нянька схватила Катю со стула и потащила в детскую.
После этого много дней не видела Катя ни папы, ни мамы, и вся жизнь пошла какая-то ненастоящая. Приносили из кухни прислугин обед, приходила кухарка, шепталась с няней:
– А он ей… а она ему… Да ты, говорит… В-вон! А она ему… а он ей…
Шептали, шуршали.
Стали приходить из кухни какие-то бабы с лисьими мордами, моргали на Катю, спрашивали у няньки, шептали, шуршали:
– А он ей… В-вон! А она ему…