Доктор Сергеев - Семен Розенфельд 12 стр.


И сейчас он вспоминал, как Соколов широко раскрыл входное и выходное отверстия, удалил осколки, а затем, старательно промыв дезинфицирующими растворами свищевой ход, засыпал его стрептоцидом. На следующий день, так как Рагозин не приходил в себя, Сергеев щедро поил его теми же чудодейственными сульфамидами.

И вот сейчас, на одиннадцатый день после ранения, Рагозин, хоть и слабым голосом, хоть и прерывисто и глухо, но сообщил Сергееву свою фамилию, имя, отчество и назвал военную часть.

Сергеев тогда дивился высокому искусству Соколова, с такою великолепной техникой выполнявшего сложные операции, которые, казалось бы, под стать только крупному нейрохирургу в специальной клинике. А ведь Соколов по своей должности в мирное время всего только рядовой заведующий хирургическим отделением обыкновенной городской больницы на периферии. Костя испытывал чувства благодарности и уважения за те прекрасные уроки тончайшей хирургии, которые он получил и получает у такого превосходного врача и учителя.

Костя вспоминал сейчас, как долго он не мог решиться на полостную операцию, как мучительно сомневался в своих возможностях хирурга и как однажды решился только потому, что рядом стоял Соколов и обычным тихим голосом сказал: "Не волнуйтесь, делайте". Операций было так много, нужда в хирургических руках так велика, что задумываться не приходилось, работать надо было бесперебойно и во что бы то ни стало, и он, незаметно для себя, стал заправским хирургом. Ведь нарастание опыта шло со скоростью в десятки, в сотни раз большей, нежели в мирной обстановке. Если в обыкновенной больнице или в клинике хирург делал две-три операции в операционный день - это составляло двадцать-тридцать случаев в месяц. При этом молодой врач делал самые легкие операции, не скоро получая полостные и добираясь до них очень постепенно и очень осторожно. Здесь же требовалось оперировать нередко с утра до вечера, а случалось, и круглые сутки, и при этом все, что ни приходилось, - выбирать не было возможности. И обстановка сплошь и рядом бывала такая, что, казалось, даже самая легкая операция в этих условиях технически невозможна. Нередко здесь все вопиюще противоречило требованиям не только асептики, но и простым правилам гигиены. Случалось делать операции не только в малоприспособленных, наскоро прибранных избах, не только в тоненьких, насквозь продуваемых палатках или в сырых, темных землянках, но и на открытом воздухе - в лесу, в поле и даже просто в развалившемся окопе или в канаве.

Размышляя сейчас об этом, Сергеев вдруг вспомнил, как Коля Трофимов, вынужденный обстоятельствами, сделал молодому командиру срочную трахеотомию в лесу под деревом. У больного вследствие ранения шеи образовался отек Трахеи. Он стал задыхаться. На лице его выступил пот, пульс сильно участился, нос и подбородок посинели, концы пальцев, особенно под ногтями, стали почти черны. Трофимов не стал дожидаться, пока принесут специальный троакар или трахсотом - медлить нельзя было ни минуты, - подложил под затылок больного обыкновенный камень, чтобы голова его запрокинулась назад, и простым скальпелем сделал прокол гортани. Трофимов был принужден из-за особой поспешности отказаться от применения анестезии и даже от остановки кровотечения. Все это он сделал уже после операции, когда больной через трубку свободно дышал, когда посинение исчезло и пульс установился.

- Пуля дура… - любил повторять слова Суворова рассудительный Бушуев, поворачивая эти слова по-своему. - Дырявит человека где хочет. - И сокрушенно добавлял: - Война есть война. Где убили, там и похоронили, где ранили, там и полечили. Тут каждая минуточка дорога, зря терять ее нечего. А все ничего, всё слава богу, наш человек быстро поправляется, потому что по натуре крепок, вынослив и очень даже желает жить. Кто очень хочет жить, тот завсегда скорее поправляется.

Из сведений, присылаемых московскими и другими тыловыми госпиталями и клиниками, Сергеев знал, что значительная часть раненых, которых при первой обработке раны пользовали сульфамидными препаратами, прибывала в тыл с нормальной температурой, в наиболее благоприятном для дальнейшего лечения состоянии. Те же раненые, у которых почему-либо не проводилась обработка новейшим способом, нередко доставлялись с нагноениями, флегмонами, сепсисом и другими тяжелыми явлениями.

Костя видел раненых, которые заканчивали свой лечебный путь здесь, в полевом госпитале. А ведь и они принадлежали к разряду тяжелых, многие еще совсем недавно лежали неподвижно, не верили в свое выздоровление. Сейчас они быстро поправлялись и уже вскоре могли вернуться в строй.

Возвращение в строй!

Это одна из основных проблем воюющей армии. Французские врачи много писали о том, что в войне 1914–1918 годов победоносный исход ее решили хорошо излеченные раненые, быстро вернувшиеся в армию. Может быть, это и преувеличено, но доля правды здесь несомненна. По сведениям, приходящим из тыловых госпиталей, получалось, что в нашей армии в строй возвращается больше семидесяти, может быть даже под восемьдесят процентов всех раненых.

Костя часто вспоминал отца Лены, в последние годы отдававшего все силы сложному делу медицинского обслуживания армии. Как ни насыщен был рабочий день профессора Беляева, несколько часов он обязательно уделял работе над своей книгой "Военно-полевая хирургия". Каждый вечер после лекций, приемов, обходов, операций он садился за письменный стол в углу большого кабинета и до глубокой ночи писал свою книгу. Он почти отказался от личной жизни. Страстный хлебосол, он, казалось, больше всего любил принимать гостей. У него собирались его товарищи, ассистенты, помощники, партнеры по инструментальному ансамблю. Традиционные семейные обеды и ужины были в жизни вдового старика Беляева подлинным отдыхом. Но теперь каждый раз, когда он задумывал такой обед или ужин, его охватывало раздумье: ведь на это уйдет несколько часов драгоценного времени. И старик отказывался от приема друзей. И другое, уже по-настоящему любимое занятие - музыка также отошла на дальний план. Старая виолончель профессора теперь подолгу сиротливо стояла в углу за роялем, и хозяин только поглядывал на нее с болью в сердце и не решался вынуть из уютного кожаного футляра. Ему все хотелось возобновить свои камерные вечера - трио и квартеты. В былые дни эти камерные собрания были обязательны, для них отводились среды или субботы, и очень редко что-нибудь могло помешать им. А в последние месяцы для них не находилось времени.

Как упорно работал Беляев и как своевременно выпустил свою книгу. Огромную роль сыграла она сейчас в полевой хирургии!

Костя видел перед собой высокую фигуру профессора, его тяжелую поступь, внешнюю медлительность, порой похожую на лень, и проникался все большим уважением к его сорокалетней врачебной деятельности.

"Сколько больных принял он! - взволнованно думал Костя. - Его ассистенты подсчитали: шестьдесят тысяч; сколько операций сделал! - по документам клиники, около двенадцати тысяч; сколько людей спас от смерти! А за последние двадцать лет сколько написал замечательных трудов, сколько подготовил хирургов, из которых иные приобрели славу превосходных врачей и ученых!

Где он теперь, этот обаятельный человек?

Главный хирург фронта, он объезжает подчиненные ему подвижные санитарные учреждения, и, говорят, недавно был в соседнем полевом госпитале. Как хочется его повидать, поговорить с ним, узнать о Лене…"

Костя напряг всю свою волю, чтобы не думать о Лене. Он приучил себя вспоминать о ней только наедине с собой, вдали от людей, от тяжелой рабочей обстановки…

"Потом, потом…" - упрямо думал он, словно боясь внести в мечты о Лене горечь и боль окружающего.

Он старался вернуться к мыслям о Беляеве, о его учениках и помощниках. Он вспомнил Михайлова. И старая ненависть на миг охватила его, как в "те дни". Но тут же он подумал, что Михайлов возник в его памяти как ученик и помощник Беляева. Ведь он один из самых даровитых хирургов, и работы его пользуются доброй славой. Это особенно относится к области военно-полевой хирургии. Костя слышал, что Михайлов день и ночь инспектирует полковые и дивизионные пункты, войсковые подвижные госпитали и прочие полевые санитарные учреждения армии, что Михайлов, стремясь помочь хирургам в трудную минуту, охотно, где только может, сам производит сложнейшие операции. Его энергия увлекает врачей, помогает в их тяжелой и сложной работе. Костя знал об этом, и, против желания, старая ненависть странно смягчалась, былая неприязнь почти исчезала, и он проникался холодным уважением, какой-то особенной почтительностью к высокой врачебной честности Михайлова, к его глубочайшей преданности делу, сейчас особенно ярко выраженной. Косте даже показалось, что он был бы рад, если бы вдруг здесь или у себя в санбате встретил Михайлова. Да, эта встреча была бы, пожалуй, очень интересна.

Костя на миг опять вспомнил Лену и опять упрямо отстранил ее образ. "Нет, нет, потом… - говорил он себе, - потом".

Он обходил палаты, осматривал больных, приглядывался к работе врачей, сестер, и чувства, похожие на те, которые наполняли его сердце, когда он думал о Беляеве, о Михайлове, охватывали его все сильнее. Как хорошо - умно и тонко - провел сейчас на редкость сложную операцию этот немолодой, но такой подтянутый и любезный врач Сухотин, и как сразу же, без отдыха, сделал почти такую же вторую операцию. Как заботливо укладывает больного этот старый фельдшер, с виду такой мрачный и суровый. Как матерински ласково и привычно, будто она всю жизнь только это и делала, кормит с ложечки раненого бойца эта красивая золотоволосая сестра с тонким профилем.

У Кости вдруг сжалось сердце - что-то очень близкое померещилось ему в облике юной золотоволосой сестры. Линии рта, подбородка, прозрачное золотое облачко над белым лбом мгновенно вызвали образ Лены. Он подошел ближе - нет! Сходства никакого!

Но образ Лены уже не оставлял его.

Он вышел в большой, как лес, осенний сад, окружавший госпиталь. В этот удивительный день осенний сад спутал все представления Кости. Он шел по его широким аллеям, сворачивал на узкие, извилистые тропинки, переходил по крохотным мостикам через маленькие пруды. Ему казалось, что он бродит не то по ленинградским островам, не то по детско-сельскому парку. Деревья были уже наполовину оголены, только верхушки, покачиваясь, манили зеленью сохранившейся листвы. Кружевной рисунок переплетающихся полуобнаженных ветвей отчетливо темнел на голубом полотне неба. Красновато-желтые листья покрывали дорожки, скамьи и, освещенные мягким светом позднего октябрьского солнца, играли неуловимыми красками. Тишина увядающего парка, прозрачный воздух, терпкий, едва уловимый запах осенней прели - все уводило Костю к родным местам, к Ленинграду, к тем чудесным уголкам, которые были ему - и сейчас он это особенно остро чувствовал - дороже всего на свете. Тропинка, пересекающая длинную аллею, была сплошь покрыта пестрой листвой, хрустевшей под ногами. Он шел все дальше, словно у него была определенная цель - остаться одному и отдаться мыслям о Лене.

Прошло около трех месяцев со дня разлуки с ней, во, кроме одной открытки с несколькими словами привета, он ничего от нее не получил. А ведь он написал ей добрый десяток писем. Выехала ли Лена из Ленинграда? Если бы выехала, она бы сейчас же написала. Нет, конечно, она осталась в Ленинграде. Вероятно, работает в своей же клинике. Каково ей? Город отрезан от страны, муж и отец по другую сторону вражеского кольца, над улицами с зловещим гудением носятся бомбардировщики, на дома падают бомбы, уже разрушено немало прекрасных ленинградских зданий, не одна тысяча людей сражена разбойничьим налетом. А Лена, беспомощная, милая Лена, жившая до сих пор под опекой отца, привыкшая к вниманию друзей, сейчас одна в этой огромной, черной тревоге. Что, если в настороженные улицы города прорвутся колонны фашистских танков?..

Костя мгновенно остановился, грудь его внезапно завалило огромной тяжестью. Он не мог дышать.

"Нет, нет!.. - как всегда в минуты таких размышлений, огнем зажглось в мозгу. - Нет, это невозможно!.. Этого не будет!.."

Он быстро пошел дальше, не видя ничего вокруг. Он знал, что Ленинград накрепко заперт, что ленинградцы никогда не сдадут своего города, не впустят врага. Но все же уверенность эта не подавляла тревоги. Зачем он не остался с Леной? Разве в Ленинграде не тот же фронт?

Он круто повернул назад.

На площадке, в стороне от госпиталя, выстроился транспорт, готовый к возвращению в санбат. На новые трехтонки грузили ящики с медикаментами, кипы одеял и белья, столы и шкафчики.

У одной из машин стояла Шурочка. Шинель сидела на ней неуклюже, будто маленькая девочка надела отцовскую одежду.

- Вы куда? - удивился Костя.

- Домой, товарищ военврач.

- То есть, куда домой?

- В медсанбат.

Костя рассердился.

- Вам надо в тыл. Лечиться.

- Я здорова, товарищ военврач.

Шурочка волновалась, голова ее заметно подергивалась. И худенькая рука, когда она козыряла, также дрожала.

Бушуев, в шинели и с узелком в руках, неожиданно вытянулся перед Костей.

- Явился в ваше распоряжение, товарищ военврач.

Подстриженный и помолодевший, он хитровато улыбался:

"Что, мол, какие у тебя основания не взять меня?"

- Надо и вам, Бушуев, в тыл. Лечиться… - сказал Костя, поглядывая на видневшуюся из-под фуражки повязку.

- В санбате, товарищ военврач, долечимся, - улыбаясь ответил Бушуев.

- Садитесь, - махнул рукой Костя.

Скоро машины, соблюдая установленный интервал, растянувшись на добрый километр, двинулись в путь.

III

Еще задолго до войны Лена часто видела один и тот же сон: будто идет она по своей Гагаринской улице и над ней внезапно появляются гудящие черные машины и быстро покрывают все небо почти до самого горизонта. Машины спускаются совсем низко и вдруг выбрасывают блестящие голубые, розовые, зеленые шары. Падая на улицу, шары эти с грохотом взрываются, высоко, насколько видит глаз, подбрасывают многоэтажные дома, и они рассыпаются фонтаном обломков, камней, земли. Люди бегут вдоль улицы, и с ними вместе бежит Лена. В лицо ей дует горячий ветер, впереди стреляют оранжевым огнем узкие длинные орудия. Она бежит в жестоком испуге, стремясь укрыться в знакомом подвале совсем уже близкого дома, но огромная черная машина спускается над нею, из круглого отверстия вылетает красный шар и, грохоча, шипя, разрывается у самых ног. В грудь ударяет сноп огня. Лена умирает, и, умирая, она успевает подумать: "Убита… Что будет с папой?.." - и просыпается. Кругом спокойно и тихо, и она уже понимала, что все это было только во сне, но тоска еще давила грудь. Лена, как в детстве, бежала к старой няньке и шепотом рассказывала об ужасном сне. И Мокеевна, прижимая ее к себе, неизменно отвечала:

- Страшен сон, да милостив бог… Не бойся, девочка, спи.

Лена часто видела этот сон и всегда долго оставалась под его тягостным впечатлением. Изредка содержание сна несколько изменялось, и тогда вместо черных машин появлялись бегущие по улицам немцы с неестественно красными лицами, с большими фашистскими знаками на железных касках. Они оглушительно стреляли из громадных, похожих на большие зенитные орудия, черных автоматов. Длинная пуля попадала в самую середину груди, и рана быстро расширялась, становилась круглой и большой, воздух с шипением вырывался из легких. Лена широко раскрывала рот, мучительно хотела крикнуть, но голоса не было, даже шепот не получался… И, проснувшись, она в испуге снова бежала к няньке, и та тихонько крестила ее под одеялом и говорила:

- А ты поменьше газет читай и радива не слушай.

Но Лена читала газеты и слушала радио. И все, что делали фашисты в Польше, Франции, Бельгии, Греции, Югославии, остро врезалось в память. Убийства тысяч людей, злобная бомбежка Варшавы, Лондона, Белграда, чудовищное разрушение Честерфильда, Бристоля, Ковентри, Манчестера, тысячи злодейств во всех государствах Европы, - все отлагалось где-то в глубине мозга, в далеких тайниках сердца.

И вот сейчас эти сны, так часто охватывавшие ее ледяным холодом, стали страшной действительностью. В течение первых двух с половиной месяцев войны ни один вражеский самолет не сумел пробиться сквозь воздушные заграждения. Но в сумерки одного из первых осенних дней, скрываясь за густой цепью больших плотных облаков, враг впервые прорвался в город. Двенадцать бомбардировщиков, внезапно вынырнув из-за длинной черной тучи, завывая, понеслись над улицами, переполненными людьми. Лена видела их над самой своей головой, слышала совсем близко завывание моторов. Все останавливались, рассматривали стремительно проносившегося врага. Все жадно слушали близкие и далекие удары зениток, наблюдали за ложившимися у самых машин белыми дымками и уходили во дворы только после строгих окриков. И Лена также оставалась странно спокойной, будто эти машины нисколько не были похожи на те, что она видела в своих снах, и ничем ей не угрожали. Она вошла в какой-то подъезд лишь тогда, когда раздалось один за другим несколько взрывов, от которых под ногами качнулась земля. Но она сейчас же вынула из портфеля пропуск и вышла на улицу.

Со стороны Лиговки черно-серыми клубами поднимался густой, непроницаемый дым. Он закрывал всю южную часть неба, поднимался до самого центра и клочьями уплывал в стороны. Жирный чад окутал, казалось, весь город. Сумерки стали быстро сгущаться, словно приближалась неожиданная ночь. Но на улицах было странно спокойно, будто где-то далеко случился обычный пожар, и только собравшиеся у ворот обсуждали: где и что произошло?

Люди называли десятки различных улиц, спорили, но не было и тени испуга, - того, что вносит смятение, растерянность, переполох. Лена быстро шла, почти бежала к своему госпиталю и у всех ворот видела одну и ту же картину - группы санитарной и противопожарной помощи. На крышах стояли застывшие фигуры людей. Шумно носились мальчишки, неподвижно темнели трамвайные вагоны, машины. Когда же раздалась приятная музыка воздушного отбоя, - все вдруг сразу бурно зашумело, зазвонили пронзительные трамвайные звонки, загудели моторы.

Придя в госпиталь, Лена позвонила домой Мокеевне, успокоила ее, спросила, нет ли писем. Услышав в ответ привычное "нет", она принялась за работу.

В госпитале шли вечерние операции.

В большой операционной, бывшей хирургической факультетской клиники, за столом, у которого всегда работал профессор Беляев, стояла Лена. Готовая пройти тонким пинцетом в круглое, только что выдолбленное в начисто выбритом черепе отверстие, она напряженно вглядывалась в затянувшуюся крохотную ранку мозга, чтобы из глубины ее изъять едва видный осколок. В операционной было светло, на рабочее поле падал широкий белый луч рефлектора, тихо позвякивали инструменты. Казалось, белоснежная комната прочно отделена от остального мира толстыми стенами, плотными клеенчатыми портьерами, всей атмосферой белой чистоты и редкой тишины. Лена слегка кивнула наркотизатору, и тот молча прибавил в маску хлороформа. Она протянула руку, и сестра так же молча подала ей пинцет. Старой операционной сестре приятно было работать с Леной, - она узнавала знакомые жесты, движения, очень похожие на все, что делал ее любимый профессор. Было тихо, как в совершенно безлюдном помещении, только редкий тоненький звон брошенного инструмента, смягченный марлевой салфеткой, робко нарушал тишину. Лена осторожно прошла в тоненький разрез мозга, ощутила чуткими кончиками пинцета твердое тело и осторожно распустила их, чтобы ухватить ускользающий осколок.

Назад Дальше