Том 7. Это было - Иван Шмелев 18 стр.


– синие буквы, веселым вавилоном, виноград, а кругом пляшут штучки, румяные, бугорками, как живые! Осмотрелся по сторонам и поднял крышку… Чудесное пшено было, золотое, – такого теперь не сыщешь. Втянул губами… Рассыпчатое, как сахар. И отсыпал в карман немножко.

– Кулешик на ужин варить будет… не откажет…

Подумал, ждал его Сшибок на Кузьму-Демьяна…

– Не за пшеницей ли пошел в камни, для промена?.. Запасов теперь дома никто не держит. Должен сейчас вернуться, тёмно…

Про обещанные брюки он не раз за дорогу думал – и надумал: бандиты на Перевале отобрали!

Он представил, как будет плакать, рассказывать про татар-бандитов, как убивать хотели, – и вспомнил жуткие глаза Сшибка, – Не поверит, не даст пшеницы…

Показалось, будто собака лает?.. Он долго слушал. Не было ни звука слышно.

– В балке, может, чего заслышал… побег с Волканом?..

Думая о тяжелой встрече и о кулеше с салом, он присел на хворост, лицом к закату, и, пожевывая пшено, стал дожидаться Сшибка.

Здесь было веселее, чем – к дороге.

С задворков падал глубокий спуск, под ногами темнел дубняк, тускло светились камни, балки, дальше, валились одна за одной в долину. На светлой дали чернел Бабуган горбами, лесистый, мягкий. Багрово пылало за ним небо, сулило назавтра ветер. Глубокая, на версты, долина затягивалась мглою. Но еще видны были рыжие купы поросли, светлые ряды нив, темнели шашками виноградники, белели разводами дороги, крапинками яснели дачки. Светлая плавала мгла в долине, яснел и яснел месяц, ложились тени.

Меркнущая долина и строгий, мохнатый Бабуган тревожили близкой ночью. Слева, из-за округлых лесных вершин, выглядывал камень Чатыр-Дага, в медно-лиловом блеске невидного заката, теплый. Скоро блеск сполз, потух, – и камень сразу похолодал, стал синим.

– Ну, как же быть-то? – спросил Безрукий потухший камень.

Фыркнул – испугал ежик, темным клубком покатился в хворост. Сидеть стало неспокойно, и Безрукий пошел к казарме.

На краю обрыва темнел сарайчик.

– Не там ли куры?

Он заглянул в сарайчик, увидал на полке шампанские бутылки, пузатые, смоляные… – вспомнил, как инженер путейский учил откупоривать их Ганку…

Не было ни дверки, ни насестов. Это его смутило.

– Да где же куры?.. Здесь бы должны вертеться, пора садиться. Целую стайку видел?

Он оглянул задворки, рогатый хворост, чернеющий котелок, пустынный, – и стало еще тревожней. Быстро темнело, накрывало.

Он пошел задней стеной казармы, глухим бурьяном. Одиноко смотрело окошко на задворки, – закуток Сшибка, где спали когда-то дочки. И оно было забрано досками.

Шурша бурьяном, Безрукий добрался до окошка и пригляделся в щели. Так, мутилось…

– Была тут у них печка… пампушки пекли девчонки, вареники гостям крутили? Она, печка… И самый его самовар ведерный… к печке?.. Еще и самовар все держит! Надежду имеет, значит… А строго берегется, и тут заколотился!.. – присматривался Безрукий к белевшей печке. – Продухи только вверху оставил. Живет тут, в жути!

Он обошел казарму и опять вышел на дорогу. Пустая была дорога, темнела к ночи. Он долго стоял, все слушал. Ни шороха, ни звука. Поглядел туда и сюда, – пустая.

Оглянул казарму. Строже показалась она ему, синей и синей к ночи, с черными крестовинами окошек, под черным горбом крыши. Высокие тополя закутывались тенями, жались.

– Чего на дороге стоять, пойду прилягу… – решался войти Безрукий, – за что же ему браниться? устал человек с дороги… Все же люди!

Он решительно повернул к казарме и вдруг – запнулся… Пугливой стайкой бежали от двери куры.

– Да… откуда они, черт, ку-ры?!

Он ясно видел: черные, как одна, бежали за казарму куры. Как мыши, тихо.

– Куры?..

Он захотел проверить. Пошел, дошел до угла – и забоялся. Кусты за углом темнели.

– Откуда же они взялись?.. Не было на задворках… – подумал растерянно Безрукий. – Мерещится мне, что ли?

Два раза видел… И стало легче, когда придумал: конечно, куры, тогда убежали за казарму, а как пошел на задворки, вернулись к двери…

– В хате курей держит, вот и трутся…

Но он не вошел в казарму, а сел у двери, на камень. Широкий был камень плоский, совсем как жернов. Знакомый камень. Самовар раздувал Сшибок на этом камне. Нож, бывало, точил здесь Сшибок, когда заказывали господа барашка… И всегда сидела картинкой которая-нибудь из дочек, в расшитой цветной сорочке, в лентах, в звонких монистах-бусах, и вертко бежала в хату, завидя, что едут гости.

– Как же все хорошо было!.. – вспоминал, пожевывая пшено, Безрукий. – И все-то как сном пропало… Культура была какая, у всякого человека капиталы… И астрономы были! И медицина… и всякие товары, сколько хочешь… И все доходы получали, все с сахаром чай пили… А хлеба! Собаки не поедали!! Белый, рыхлый… пятак ситный?.. Последний самый, дармоед последний сало лопал! Нищие хлебом торговали… сам покупал, свиньям… Господи, да как же могло случиться? На горы иду… голый… за кусочком… И ни души единой…

В голове Безрукого замутилось, и он встряхнулся. Не сон ли снится?.. Зажгло в затылке, буравчиком засверлило, и побежали искры. Он встряхнулся, потер затылок… Дети!

И стало ясно, что это не сон снится, что ждут его погибающие дети, а он еще все в дороге. Когда же из дому вышел?

Горели звезды…

Он поглядел на небо. Начинали проклевываться звезды. На тех же местах, те же. Всегда были.

Поглядеть на камни. Камни гуще темнели за дорогой. Стал вспоминать дорогу. Одни камни…

Хлыстами чернели мальвы-рожи. Желтые на них пятна побелели. За Перевалом, вправо, месяц наливался ночным сиянием.

– Вот уж и ночь… – в тоске прошептал Безрукий.

Посвежело. Со степи, снизу холодом напирало, тугим, без ветра. Дальнее, над степями, небо казалось в туче.

– Кто это? – в страхе спросил Безрукий, заслышав шорох.

Клубком покатилось на дорогу. Ежик?.. Черный клубок приостановился, хрюкнул, черкнул дугою и потонул в ущелье. Безрукий слушал, как зашуршали листья, – тяжелое там возилось, громыхало. Или в ушах шумело? В темном ущелье мерцали тени, начинали ползти к дороге. Окликнул кто-то?..

– Кто там? – тихо спросил Безрукий.

Как будто топнул? Показалось, – кто-то остановился, топнул… Кто-то за казармой ходит?

Безрукий насторожился… Сшибок? И понял, что бьется сердце. Нет, крадется? За углом крадется… Он тихо поднялся с камня, слыша, как поползли мурашки. Крутится листок по черепице, упал на камень.

– Лучше войду в казарму… – решил Безрукий и поглядел к ущелью.

Он уже нашарил скобку, как вдруг сорвавшийся где-то камень с грохотом выкатился к дороге.

Безрукий вскочил в казарму и хлопнул дверью.

IX

Шипеньем прыснуло из-под ног, сверкнуло зеленой искрой.

Безрукий вскрикнул – и вспомнил, что это кошка. Она метнулась к окну, на доски, повисла и сорвалась когтями. Вспыхнули из угла холодные огоньки, мелькнули и погасли.

– Проклятая!

Безрукий топнул и замахнулся в угол. Мелькнуло к перегородке тенью. Пугала жутью невидимая кошка.

Скоро он пригляделся. Признал заднюю глухую стену, белесую перегородку, за ней – мутный на потолке отсвет, от заднего окошка. В это окошко он и смотрел с задворков, в теплушку Сшибка, где спали когда-то дочки. Сквозь щели досок-ставен и незабранные доверху окошки сумерки плыли мутью. Белелась закрытая дверь теплушки.

– Запер?!

Он увидал ясно – черный замок на двери. Его смутило…

– Ушел Сшибок?..

Он все еще прижимался к двери, словно боясь, что в нее толкнутся. Теперь уже не казарма его пугала, а темневшая дорога, тревожная мгла ущелья, чуткая тишина камня, – то, не знакомое никому, но чуемое всеми, что таится в молчании глухого места. В пустой казарме была все же живая тварь, кошка, которая и сама боялась. Она затаивалась в углах, прокрадывалась по стенке тенью, мерцала зелеными глазами, сторожила.

Темнела у задней стены скамейка, куча разваленной печурки. Дымовая труба свесилась с потолка глаголем. Было ясно, что Сшибок казарму бросил и перешел жить в теплушку. Только стол остался на своем прежнем месте, под окошком.

Безрукий глядел на стол… Лежала калабушка хлеба?

– Хлеб?!.

У него задрожали ноги, он метнулся – и вспомнил Сшибка. Но темная калабушка все закрыла. Он нащупал щеколду и задвинул, схватил чудесную калабушку, но она выскользнула из пальцев и стукнулась о кирпич пола.

– Ка-мень! – вскрикнул с отчаянием Безрукий.

Он потолкал ногою, – камень! Это был, похожий на калабушку, голыш-камень.

У него ослабели ноги, и острая боль схватила его когтями, как на дороге, утром. Он повалился на стол и замер. Но и сквозь боль помнилось ему что-то, смутно… Было на столе что-то? Он поднял голову, пригляделся – и увидал бутылку.

"А это… верно?.."

Он потянул руку, осторожно… Схватил бутылку. Не верил руке: бутылка?! Бутылка, и в ней тяжело плескалось, чудесным вином пахло… густым и крепким.

Он жадно глотнул, уже ничего не помня. Вино было сладкое, густое, – полная почти бутылка. Сразу утихли боли, ушла тревога.

– А, все равно подохну!.. Еще и еще выпил.

– И вино у него, и курей водит… и по дорогам грабит! Пшеница в камнях запрятана, мешками… Кто у него забрать может?..

Вино бодрило. Под ногу попала табуретка. Он поднял, но она упала, – было всего две ножки. Он присел на стол, взглянул на бутылку и еще выпил.

– Ну, ругайся!.. – сам с собой рассуждал Безрукий, – мне теперь ничего не страшно! Люди с голоду подыхают, а у него и аликанте, и барашка… За хлеб теперь любую душу купит! Как себя самоуверил, ничего не боится… пошел с дому, вино такое зазря покинул… Сейчас вернется, ну… скажу… ну, голову сыми, помирал от своей болезни…

Путалось в голове, – сон ли, явь ли?.. Слова подбирались сами, сыпались с языка, как спьяну. Мелькало, – что-то такое надо сделать, про Сшибка что-то, что-то про дверь нужно…

– Так и скажу: "Сколько тебе от меня перепадало? ты меня приглашал в гости, на Кузьму-Демьяна… полез к тебе через горы… ограбили на Перевале…"

Стало совсем спокойно: приглашал в гости, значит – муки уделит!

– Не может же насмеяться! Полез человек на горы… едва на ногах мотаюсь! А… Семен Турка?!. Я ему намекну деликатно, поймет, чего я знаю… А сколько я ему пользы всегда делал! Инженер путейский, которому Ганку сватал… с первого слова ему три красных, и за каждый приезд особо… Прямо – сыпал! И еще мыловарный заводчик, все лето с Маруськой занимался. Гостей рекомендовал самых ку-льтурных! Обязан и пуд отсыпать…

И ему показалось, что сейчас должен воротиться Сшибок, и нужно отнять щеколду. Вспомнилось темное лицо Сшибка, как трет зубами и как плечом поводит, а говорит – кулаками тычет, – и ему опять стало беспокойно.

– Не даст без променки Сшибок!

Шатаясь, пошел он к двери, чтобы отложить щеколду, – метнулось у стены тенью, резнуло искрой. Кошка!

А он и забыл про кошку.

Зеленые глаза мерцали, гасли. Он вгляделся: у переборки жмется, черное пятно на мути. Следили за ним две искры, тревожно мерцали, ждали…

В жути, он замахнулся, топнул… Кошка метнулась тенью, швырнулась на окошко и опять сорвалась когтями.

– А-ты, проклять!

Искры сверкнули к переборке, опять следили. Безрукий схватил камень. Они погасли, метнулись за печуркой. Он бешено бросил камнем. Они пропали, мигнули, – сторожили…

Не помня себя, он крикнул и бросился на искры. Ноги его скользнули… Его пронизало искрой, остановило жутью. Он вгляделся… Что-то у ног чернело. Он нагнулся, потрогал пальцем, – липкое что-то, как замазка… Его передернуло с отвращения и жути: пахло несвежей кровью. И вдруг он понял, почему здесь вертелась кошка…

Он старался оттереть палец, тер его о кирпич пола и с жутью глядел на лужу.

– Зачем лужа?

И вспомнил:

– Хотел на Кузьму-Демьяна барана резать!.. Здесь и резал, чтобы не увидали люди…

И ему стало ясно, зачем на столе камень: солил барана, а камень для гнетки нужен: и почему ушел Сшибок к ночи: понес прятать кадушку в камни, – теперь все прячут; и почему не видать Волкана: нажрался требушины, дрыхнет.

Он вспомнил, что надо отнять щеколду, пошел и остановился, замер… За дверью кто-то… шуршит по листьям?

– Ветер?

Ветер, сорвался с Перевала.

К ночи всегда поднимался ветер, менялся с денным – с моря.

Ветер валил с ущелья.

Тополя зашумели, запели щели. В черной трубе, глаголем, гудело, тарахтело. Тряхнуло дверью, задребезжало в окна, застучало, пошло холодом по казарме. Застукало по крыше черепицей.

Ветер ломился в двери, гремел щеколдой, – через казарму стремил в долину. Накатывало гулом – леса по горам шумели.

Безрукий слушал, как завывают щели и дребезжат окошки.

– На Перевале теперь захватит!

Студеный был ветер, зимний, похолодало сразу.

– Отпирать не надо… – решил Безрукий, прислушиваясь к ветру, – настежь расхлебестит, не удержишь…

Жуть на него напала. Прежде он не боялся ночи, не раз ночевал по балкам, а теперь боялся. Не людей боялся, а неизвестного, жути своей боялся.

Так и стоял у двери, прислушивался, как шумят тополя над крышей. Ступить боялся.

– Да чего ж это не идет-то?..

В казарме как будто посветлело. Стало хорошо видно, как качается на стене черная труба – глаголем. И развалившуюся печурку стало видно. И черный замок на переборке… И на потолке отсвет?

Безрукий взглянул на незабранный верх окошка – к Перевалу, и по светлому небу понял, что это месяц светит, – стоит, пожалуй, теперь над морем, к Аю-Дагу, – и времени теперь – часов восемь.

Он подошел к окошку у самой двери и пригляделся в щели.

Яснела на месяце дорога – бело. В зеленоватой дымке вставало за ней ущелье, смутно над ним, на дали, темнели камни. Все в ущелье струилось, волновалось, хлестались тени, мерцало, серебрилось. Листья несло через дорогу, на казарму, мышиные стаи мчались. Черные мальвы хлестали землю. Все за окном бесилось, трепалось, мчало, чертило небо…

Смотреть было беспокойно.

Он перешел к двери и стал напряженно слушать. Показалось, будто собака лает?

Он долго слушал, выслушивая шумы. Камни в горах стучали? леса валились? Долбило по казарме, в стены, трясло казарму. На миг стихало, и только шипели листья.

– Не идет-то что же?

Щелями дымились окна. Через верх бокового окошка, к Перевалу, месяц светил полоской. Стало видно в углу – горбатое корыто, мотыги, доски. У задней стены что-то чернело кучкой.

Безрукий подошел ближе, тронул ногой – и понял, что кирпичи выбраны из пола… Чернела ямка. Он сунул руку, пошарил в ямке… – гладкое место, как в печурке.

– Тайник?!

Его пронизало искрой…

– Золото свое прятал?!

Он перешарил в ямке, излазил вокруг печурки… – пусто. Вспомнил, как соль покупал Сшибок, как обещал требушинкой поделиться, звал к Кузьму-Демьяну, играл глазами… Вспомнил, как говорил Сшибок – на родину уеду!.. И его охватил ужас.

– На смех?.. Забрал капиталы и казарму бросил… велел заходить, на смех?! Нарочно и про бутылку?..

Он растерянно оглянул казарму, увидал кошачьи глаза…

– А… кровь-то?

Поглядел на дверь перегородки, подошел ближе. Побежали по спине мурашки, толкнуло в сердце… Он пригляделся к двери, тронул замок – и понял, что не заперта теплушка, что замок висит на одном пробое…

Он шатнулся, но дверь тянула. Он тихо приоткрыл дверь и остановился на пороге. Его толкнуло, и он сунул голову в темноту, зная, что здесь Сшибок…

X

Здесь был Сшибок.

Чернело на полу закутка, и Безрукий признал по росту, что черное и есть Сшибок. И только признал – спокойно принял, словно это было давно известно.

– Го-тов, Григорий…

Через незабранный верх окошка косая полоска света лежала на белой печке. Кудлатая голова чернелась, резко белели ноги.

– Го-тов… – повторил Безрукий, смотря на ноги. Вышел и притворил теплушку.

Но только вышел – толкнуло его сзади. Он побежал к двери, опять услыхал ветер, увидал дымные щели в окнах…

– Бежать надо?

Шумы опять проснулись, трясли казарму. Камни в горах стучали, леса валились, хлестало в окна.

Он вспомнил про дорогу, о Перевале вспомнил…

– Ничего не добуду детям!..

И вдруг открылось, что ждать никого не нужно, что теперь все его в казарме…

– Пшеницу надо!

И только вспомнил, что теперь все его в казарме, – увидал кошачьи глаза и метнулся к двери. Но только отвел щеколду – швырнуло его и задушило ветром, облило светом. Он навалился на дверь, захлопнул и заложил щеколдой. Под небом было еще страшнее.

Зимний ветер летел со степи, бился о Чатыр-Даг, крутился. Швырял его Чатыр-Даг камнями. Рухался он в долины, крутил лесами, – новый, летел со степи. Знал Безрукий этот ноябрьский ветер: один никогда не ходит – нагонит тучи; на Перевале застудит стужей, накроет снегом. И жуть напала: не Перевала теперь боялся, а неизвестного, страха теперь боялся.

– С ним придется… Пшеницу надо… перегожу до утра. Про бутылку вспомнил. Некого теперь бояться…

Вино его подбодрило.

Вспомнил, что пшено на задворках, рубаха, куры… самовар ведерный! Все забирать можно. Но теплушка мешала думать.

– Позвал в гости! На Кузьму-Демьяна…

То, что за дверью – Сшибок, мешало думать. Притягивал его Сшибок: хотелось лицо увидеть.

Он подошел к теплушке и послушал… Как будто утих ветер, возится за перегородкой что-то?

Он напряженно слушал… Блеснули из темноты искры, – и он убежал в теплушку.

У Сшибка казалось ему спокойней. Он даже притворил дверку: жутко было в пустой казарме, где сторожили искры.

Черное, длинное – манило. Он нагнулся и стал выглядывать лицо Сшибка. Теперь – какое?.. Разглядывал он жадно. Узнал шершавую голову, а лица все не видел. Пригляделся, – и у него зажгло под волосами, прошло морозом… Темное пятно было, торчало из рта, – тряпка?.. Хотелось глаза увидеть… И он увидел. Мутно смотрели они шарами. Выкатившимися белками смотрел на него Сшибок.

Безрукий отвел глаза, узнал изодранную рубаху, залитую будто дегтем, – почувствовал, что стоит в липком чем-то… Он отскочил, оттопал, – и все высматривал, где же руки? Руки были подсунуты под спину. Ноги? Нашел и ноги. Запутаны веревкой. Одна согнулась и выставила колено: чернелось оно на печке.

Безрукого затошнило, когда он увидал колено. В глазах мутилось… Гвоздь был забит в колено!.. Так непонятно было: гвоздь – в колено! Он встряхнулся, чтобы прогнать виденье, – оно осталось: гвоздь был забит в колено. Он вытянул руку и потрогал, – туго.

Все в нем окаменело.

Он только что знал, что нужно: надо забрать пшеницу, на задворках забрать рубаху… Но увидал колено – и позабыл, что нужно.

– Они это! – вспомнил он про татар в Ай-Балке. Вспомнил, что надо что-то?

– Закрыть надо!

Он увидал, что сенник свесился с кровати, и принялся натаскивать его на Сшибка. С одной рукой было не способно, но он-таки натащил на Сшибка.

Не стало видно.

Назад Дальше