Зеленые млыны - Василь Земляк 6 стр.


Еще Фабиан говорил, что клятвоприношение ведет к клятвопреступлению. У Журбы о любви были свои понятия, он верил не в чью нибудь любовь к нему, а в свою. Когда он просыпался в терновнике и видел рядом Мальву, устремившую взор в небеса, загрустившую, а может, даже и опечаленную, он искренне радовался тому, что она здесь, возле него, а быть может, ради него. Разве это не больше, чем высокие слова о любви, которых он наслушался за свои сорок лет и которые всякий раз оборачивались только обманом? "Просыпаюсь и не верю, что ты есть". - "А я все смотрела на тебя и никак не разберусь, какой у меня муж - плохой или хороший?" - "Да уж какой есть". Он целовал ее, а там, за холмами, Зеленые Млыны уже собирались на вечернюю гулянку, л емки съезжались на велосипедах, выписанных еще при Гордыне из Австрии; скоро возле клуба оркестр заиграет зазывный и всегда неожиданный марш, а тут Мальва, и небо, и какая то птица, похоже, сорокопут, непременно напомнит о себе, а может, о его одиночестве. Потом Федор и Мальва одеваются, начищаются и идут в клуб, идут по той же тропке, по какой Журба ходит на работу, - через свекольное поле. Журба идет обутый, а Мальва несет свои лодочки в руке. Надевает она их во рву, помыв росою ноги.

У стены клуба уже стоят несколько велосипедов. Это лемки послали кого помладше в разведку: будет ли тывровское пиво и придут ли агроном с агрономшей. Потом стайками стягиваются к клубу. Сбор длится час, а то и два. Последним является директор школы, красавец и франт, гордость местных жителей. Он и впрямь красив как бог, во френче и галифе, в белой высокой кепке, сапоги скрипят с прононсом, и голос, словно сотканный из бархата, тоже с прононсом. Лель Лелькович, Лель Лелькович, Лель Лелькович! - точно ручеек пробегает по толпе.

Он прибыл сюда из Лемковщины семь или восемь лет назад, на сто пятьдесят. лет позднее остальных. Им кажется, что он вернул им то, что они уже понемногу теряли. Даже Кирило Лукич, учитель, через чью линейку прошло столько поколений, жил теперь в отблесках его славы. И при всем том Лель Лелькович позволял себе запросто приходить на пиво и чувствовать себя в клубе самым обыкновенным. "Ах, какой красавец!" - "А голос какой, кума!" - "А одет как!" - "Да уж, да уж!.." Когда Мальва впервые его увидела, ей показалось, что для мужчины он даже излишне красив. Войдя в зал через сени, где торговали пивом, он снял свою белую высокую кепку, отчего стал немного ниже, и расставил на столике шахматы. В ту же минуту какая то девочка из буфета принесла две кружки пива. "Вот, как они живут", - сказал Журба, когда оркестр заиграл по нотам вальс и в круг вступили первые пары уже немолодых лемков. Кирило Лукич степенно слушал, сидя в кресле рядом с оркестром, а дирижировал его ученик, колченогий скрипач Сильвестр Макивка, также и великий математик и бухгалтер колхоза. Это он вчера уговорил Липского выписать Журбе, кроме круп и мяса, еще и бутылку постного масла для вьюнов. Макивке за пятьдесят, он не женат, живет у старшей сестры, хата их на Малой стороне, за железной дорогой. Каждое воскресенье сестра бывает здесь - приходит послушать скрипку своего гениального брата. Когда то Макивка дружил с моим отцом, потому что никто, кроме отца, не мог сшить ему такие брюки, которые скрадывали бы его калечество. У брюк одна штанина всегда была на несколько дюймов короче и намного шире другой, но это обычно было незаметно и только сейчас бросалось в глаза и словно бы диссонировало с божественной гармонией звуков Штрауса, добываемых из скрипки смычком Сильвестра. Ростом Макивка был невысок, нос его напоминал хорошо вымытую картофелину в шелухе, рот словно играл на всех трубах сразу, и сам он был весь такой же подвижной, как и его пальцы - коротенькие закорючки, сотканные из нервов. Кирило Лукич сидел в кресле капельмейстера и гордился, что воспитал из Макивки такого великого музыканта. Сестра скрипача Георгина в это время тихо плакала среди женщин, занявших стулья у стен, чтобы освободить площадку для танцев. От их взоров ничто не могло укрыться. Лель Лелькович и Липский цедили, не торопясь, знаменитое тывровское пиво, смаковали, зная, что по второй кружке им уже не достанется - в пиве был хлеб, а хлеб здесь распределяли по принципу высшей справедливости.

Журба с Мальвой не знали, что будет пиво, не захватили денег, а просить в долг Федор не отважился. Но когда девушка пришла с пустыми кружками, Липский вспомнил о них, что-то шепнул ей, та поискала глазами агронома с агрономшей, и через минуту прошла к ним через весь зал с полными кружками.

- Лель Лелькович за вас платит.

- Это с какой же стати? - спросил Журба.

- Так велел Аристарх…

- Разве что после вьюнов… - сдался Журба. Они взяли по кружке, пиво пенилось, пахло перебродившим ячменем, солодом, Журба опорожнил свою кружку первый, а Мальва отхлебывала, легко пьянела с каждым глотком, не допила, хотела отдать Федору недопитое, но он, хоть и мог бы выпить еще несколько кружек, вежливо отказался. Шепнул: "Упаси боже, тут такие вещи не прощаются". Мальве пришлось допить самой, и она совсем опьянела. Лель Лелькович двоился у нее перед глазами, его белая кепка на подоконнике поплыла куда то вместе с окном, медные трубы почему то перебрались на потолок, кружка выпала из рук на пол, разбилась, и Журбе у всех на глазах пришлось подбирать осколки. Он вынес их, потом вернулся к Мальве и повел ее к выходу. Ему словно пощечину влепили: что теперь подумают про Вавилон?

Домой они возвращались мимо школы, которая стояла среди поля, в стороне. Стройные ели охраняли двор от дороги, обнимали школьный сад на холме. Журба повел Мальву по аллее вниз, на луг, там вилась маленькая речушка, которая и привела их к дому, туда, где запруда. На запруде Журба долго прислушивался к овину, нет ли там, часом, "гостей", вокруг стояла тишина, только перепел распевал в просе. Можно бы уже и в хату, но Мальва есть Мальва. "Хочу купаться," - сказала она и стала раздеваться прямо на плотине. Журба не останавливал ее, над водой подымался сизый пар, и Мальва плюхнулась туда, как девочка, смеялась там, охала, ухала, звала к себе Журбу. А он сидел на запруде и все предостерегал ее: "Не плыви туда, не плыви, там яма. Там прошлым летом утонула девушка". Ответ был один: "Ха ха ха!" "А Лель Лелькович красив, как дьявол… - подумал Журба. - Мальва совсем еще слаба, коли опьянела от кружки пива". Да и сам Журба сегодня словно побывал в каком то другом мире. Когда он вывел Мальву на запруду, она только молвила: "Несите одежу", - да так и пошла впереди него домой. Он забыл ее лодочки, вернулся за ними к запруде, а она уже стояла у двери. "Где ж вы там?" - "Иду, будь оно неладно! Туфли забыл". Дверь была отперта, другой всполошился бы, а Журба сказал: "Возможно, я не запер!" В хате не тронуто ни лоскутка, даже масло стоит себе в шкафчике. "Это свои…" - усмехнулся Журба, зажигая свет.

А где то около полуночи скрипнула воровская дверь овина, туда через двор провели какое то четвероногое, оно шло медленно, цеплялось копытами за спорыш (он здесь густой И весь спутан, как шерсть на старой овце,), копыта потрескивали, верно, после дальней дороги, потом из овина долетел предсмертный крик жертвы (не рев, как в агонии, а именно крик в предчувствии смерти), затем что-то грузно хлопнулось, разбудило Мальву - это жертва сорвалась с балки, должно быть, то было что-то громоздкое, скорей всего вол, ну канат и не выдержал, - на столике задребезжала лампа, а в окнах зазвенели стекла. "Что это?" - спросила Мальва. "Должно быть, вол", - спокойно сказал Журба, прикинувшись, чтобы успокоить Мальву, будто его все это не тревожит. Примерно через час к глинищам подкатила телега, из овина вышли и тяжело затопали с ношей через двор, потом кто то подошел к двери хаты, постоял там, подергал дверь и ушел на запруду, к глинищам. Воз тяжело выбрался из глинищ и заскрипел по дороге на Михайловку. Журба встал, осторожно, чтобы не разбудить Мальву, подошел к окну. Над прудом стоял сизый туман, он тянулся до самых глинищ. Журба достал из брюк часы, шел третий час ночи, как раз то время, подумал он, когда мир еще пребывает под властью воров и астрономов. Почуяв поблизости свежую кровь, в глинищах встревожились летучие мыши и теперь сквозь туман пробирались сюда, во двор, и шарахались то ли от Журбы в белом, то ли от оконных стекол, об которые с лёта можно и разбиться.

На рассвете, выйдя из хаты, Журба увидел возле бревна под кровлей повешенный на гвоздик окровавленный мешок, осторожно снял его, заглянул внутрь - там был добрый кусок говядины, пахнущий салом. Всего через несколько минут двор мог бы наполниться густым ароматом тушеного мяса, Журба физически ощутил этот соблазнительный запах, но не стал звать Мальву, побаиваясь, что она не сможет побороть искушение, а решительно взял мешочек и понес к пруду, вынул мясо и швырнул на глубину, ракам. Мешочек он тоже бросил в воду, но тот, жирный от сала, не тонул. Пришлось забросать его комьями земли с запруды. Шкура была развешана на балке - огромная, она занимала почти всю балку и, серая, лоснилась, выставляя потертые бока. Вол. В Зеленых Млынах Журба не встречал такой масти, здесь больше любили красномастных "голендерок", завезенных бог знает когда из альпийской Европы, может быть, даже еще и не лемками, до них. Когда встала Мальва, кулеш уже томился па кирпичах. Журба помешивал его в горшочке грушевой ложкой, дал Мальве попробовать, довольно ли соли (он обычно недосаливал), потом нацедил из бутылки ложку масла и полил кулеш - двор вмиг наполнился чудесным запахом. Завтракали на траве, подстелив рядно, ели из одной миски. Журба собирал что пожиже, оставляя Мальве гущу, улыбался, мысленно сравнивая свой завтрак с завтраком раков, которые, верно, уже едят под водой.

Вышли из дому вместе, шли по стежке через свекольную плантацию, на колхозном дворе уже разорялся Липский. Мальва запрягла коня в водовозку, наполнила ее раствором патоки с мышьяком и другими ядами и поехала на свекловичную плантацию наполнять высохшие корытца, которые Журба там расставил для борьбы со свекольной совкой, житняком (ржаной жук) и с другими вредителями, угрожавшими в то лето Зеленым Млынам. Водовозку Мальва ставила на дороге, а раствор в корытца носила ведром, и так день за днем на протяжении всей весны. Теперь такие корытца не ставят а тогда их изготовляли зимой и после сева выставляли как можно больше. Пока Мальва делала круг, наполняя раствором одни, другие высыхали, протекали и трескались, а она должна была следить за каждым, потому что Журбе, бог знает уж как, но всегда было известно все о каждом корытце, и вечером он напоминал Мальве: "Ты одно корытце пропустила, там, на Марцушиной делянке, завтра не забудь наполнить его". Мальва находила это проклятое корытце, но за следующим ужином Федор напомнил ей уже о другом, где то на самом краю плантации, на пригорке, откуда, мол, и летит эта проклятая совка. Один раз Мальва не утерпела, рассмеялась, и Журба спросил: "Ну чего ты, чего, Мальва?" - "И когда вы успеваете обойти всю эту тысячу корытец?.." - "А я летаю над ними, как совка…" - и сам рассмеялся. Чудачка! Он приходит туда в полдень, когда на плантации никого нет, все полдничают где нибудь в тени, бродит там час, другой и видит, как ведет себя каждое корытце, то есть вредители над. каждым из них. Вот и все. Ему и не надо в каждое заглядывать. Но пусть эта маленькая тайна останется с ним, пусть знают в Зеленых Млынах, что он, Федор Журба, коли уж на то пошло, может и летать над полями. Летать…

Глава ЧЕТВЕРТАЯ

Привыкнув к горам и не найдя их здесь, лем ки селились на некоем подобии гор, то есть на здешних подольских буграх (здесь степь переходит в Подолье), занимая их южные склоны, спускавшиеся хоть к малой, да все же к воде. Ну, а уж кому не досталось бугра или кто не успел захватить для хаты и сада местечко на солнечной стороне, те селились прямо в поле, "на днище", и, хотя и не были от того в накладе, все же из рода в род завидовали "горцам", у которых и весны приходили раньше, и осени были суше, чем "на днище", и деревья дольше жили и гуще родили, уходя корнями в сырую глину, до которой "на днище" не добраться и дубам. Хаты на буграх были сухие, как стрекот кузнечика, а на равнине из сырых углов несло плесенью даже летом, особенно ежели хата утопала в кустах. И все же сметливые хозяева не боялись низины, из года в год богатели на свекле да пшенице, постепенно оттесняя бедняков с южных склонов на северные. Так образовалась в Зеленых Млынах кучка богачей, так называемых "отцов", ставших в этих краях опорой контрреволюции. Уже в двадцатые годы Советскую власть здесь приходилось устанавливать с помощью бронепоезда, несколько раз приходившего сюда по железной дороге и обстреливавшего Зеленые Млыны, которые, похоже, не желали покоряться новой власти (на самом деле покоряться не хотели "отцы", предчувствуя свой конец). Поединок с ними довершил Аристарх, это он в двадцатом обстреливал с бронепоезда их "каменные гнезда" в пшенице, которой "отцы" не желали делиться ни с голодающим Поволжьем, ни с красными центрами Украины. "За золото платите золотом", - требовали "отцы", не пуская голодных на уборку. Гнат Смереченко сжег свою ниву и сам сгорел в пшенице. Другим пришлось отступать, а хитрый Михей Гордыня отдал все за визу на выезд из страны. Паровая мельница, поставленная им посреди поля, чуть ли не единственная в этих местах, свободно конкурировала с ветряками соседних сел и намолола Гордыне порядочно золота, которое он переправлял "на черный день" в Вену. Говорят, он оставил Зеленые Млыны с чемоданом, в котором не было ничего, кроме сорочек, вышитых его последней служанкой, родившей от него дочь. Гордыня рано овдовел, детей у него не было, и он несколько лет жил с горничной, когда же у ней родилась дочка, то он и тут не растерялся: за полгода до этого маховиком на мельнице убило Властовенка, молодого мельника, вот богач и записал незаконную на него. С тех пор и живет в Зеленых Млынах Паня Властовенко, которую Михей не пожелал сделать наследницей своих богатств. Сейчас Пане за двадцать, живут они с матерью в первой хате Гордыни, довольно уже ветхой, и только огромный сад и до сей поры напоминает о делах старого хозяина. Вторую хату Гордыня выстроил на большом поле, где высилась его мельница, которую он каждую весну красил парижской зеленью. Теперь на этой второй усадьбе колхоз. Паня с матерью вступили в него в числе первых, обобществили сад, лошадь, плуг, все, что следовало обобществить. Вот в этом саду и поспела белая черешня.

Липскому пришло в голову не отрывать для сбора черешни взрослых, а обратиться к услугам "белок" - старшеклассников.

Речь шла, в сущности, о том, что эти маленькие верхолазы съедят меньше ягод, чем взрослые. Липский так им и сказал: "Черешни у нас много, ешьте сколько можете, но только - пока сидите на дереве. На земле есть нельзя, а домой - то, что получите на трудодни". И еще предупредил, что если объесться черешней на дереве, то от нее может стать дурно, и бывали случаи, что дети даже падали с деревьев неведомо отчего.

Так нам выпало собирать черешню в саду у Власто венок. Это был уже старый большой сад, занимавший громадный бугор; внизу на лугу рос орешник, а черешни были на горе, неподалеку от хаты, где жили хозяева: мать, которой мы так в тот день и не увидели, хотя нам всем хотелось повидать бывшую служанку Гордыни, Паня и муж ее, Микола Рак, который служил кочегаром на паровозе и все пропадал в рейсах, а сюда наведывался изредка. Говорят, он высок. и тощ, высох возле паровозных топок… Отец его, старый Рак, служит будочником на перегоне, но сам отсюда, из Зеленых нов, и вроде бы доводится Властовенкам дальним родственником. Одно известно точно: Раки издавна были безземельными, ходили в батраках, а потом, когда проложили чугунку, бросились туда искать счастья для своего рода, захватили немалый участок пути - от Пилипов до Мансур, - но выше будочника там не подымались. Зато на всех разъездах, во всех будках - одни Раки, и старые уже, усатые, сгорбленные от железных ломов и кайл, и помладше, те, что ходят каждую субботу за пять, а то и за двадцать километров к лемкам в клуб, потом на ходу вскакивают на подъеме в ранние поезда и едут из клуба к своим будкам, где растят детей видимо невидимо, и все для той же чугунки. Таким вот привычным способом и "выходил", точнее, "выездил" Микола Паню Властовенко, женитьбу иа которой Раки рассматривали вроде бы как месть Гордыне за презрение к их роду племени. Микола не просто полюбил Паню, или, как ее звали здесь, Паньку, - он любил возвращаться из поездок в ее огромный сад, который до созревания белой черешни оставался без сторожей и потому мог считаться владением Властовенок, что же до хаты, то ее молодой Рак не брался ни восстанавливать, ни ремонтировать, она вросла в землю по самые окна, только овин на фундаменте высился до небес, словно и вся хата на нем держалась. Микола увлекался радио, использовал высокую кровлю овина для антенн, поставил там несколько мачт и оплел всю дряхлую лачугу густой сетью проводов, на которые предстояло ловить для Пани таинственную музыку Вселенной. Сами по себе провода выглядели бы просто бессмысленным сплетением, не будь на мачтах белых фарфоровых изоляторов, от больших до самых маленьких, которые придавали им некую высшую гармонию и целеустремленность и на которых провода скрещивались и над овином, и на деревьях, и даже на тех черешнях, куда забрались мы с полотняными сумками на шеях.

Командовал нами Куприян, садовник и огородник, такой же скряга, как и Липский, старый холостяк и ворчун (он то и дело о чем то недовольно шептался сам с собою), новоиспеченный мичуринец, который в Зеленых Млынах ничего особенного не вывел, но гордился воей перепиской с Мичуриным; в собственном саду он выделывал с деревьями разные фокусы и в конце концов изувечил почти все деревья, заставляя груши становиться яблонями, а яблони - грушами. Лель Лелькович каждую весну приглашал его для очистки школьного сада, заодно он давал нам несколько уроков прививки растений и в это время тоже что-то недовольно бубнил, должно быть, жаловался на нашу невосприимчив вость и неспособность усвоить этот старый как мир процесс, известный еще со времен вавилонских садов Семирамиды. "Тьфу!" - приходил он в бешенство к концу каждого урока, складывал свой садовничий нож, который носил на цепочке у пояса, зачесывал белую кудель на голове, взмокшую под шапкой с пропотевшим днищем, крутил усы и говорил нам: "Темнота. Только и знаете, что собирать в чужих садах, а сами не сотворите на этой земле ничего великого, кроме себе подобных. Ступайте, слушайте своего Леля Лельковича, а меня уже ждет товарищ Липский". Ходил Куприян рысцой, семеня в такт своему бормотанью. Очевидно, бубнил он что-то несусветное и бессмысленное, просто ему нужен был аккомпанемент для такой беготни. Из за этой беготни он, естественно, не мог на протяжении всей жизни заметить ни одной женщины, хотя и говорят, что в свое время любил Панину мать, когда та еще служила у Гордыни. Если и любил, то, верно, без взаимности, а так, как любят деревья. Ты можешь смотреть на него, любоваться им, даже восторгаться, а оно любит соседнее дерево, либо дерево в другом саду, по ту сторону пруда, либо на том берегу реки, а то и на другом краю Зеленых Млынов. Эту любовь оплодотворяют пчелы, когда сады цветут, а пользуются плодами этой любви трутни… Сейчас Куприян как раз и бубнил скорей всего об этой любви деревьев, перебегая от черешни к черешне и понося нас за ненасытность. "Эй, когда же вы начнете наконец для колхоза собирать?" Косточки падают в траву, а то и ему на шапку, от этого он и вовсе приходит в ярость, грозит кулаками, кричит: "А, чтоб вам пусто было, только и знаете, что лопать!"

Назад Дальше