Зеленые млыны - Василь Земляк 7 стр.


Черешни были крупные, как яйца удода, желтовато белые, прозрачные, душистые, еще прохладные с ночи, глотать такие легко, приятно; несколько дней шли сплошные дожди, обмыли их, наготовили для нас, и потому сумки на шеях наполнялись медленно и лишь тогда, когда тело стало уже не способно ни к движениям, ни к работе и тянуло только упасть па землю (как и предупреждал Липский) и полежать вверх пузом на прохладной садовой траве. На деревьях, в ветвях не слыхать уже было смеха, утихла веселая перекличка, умиротворенные наши души жаждали покоя и тишины, и теперь бормотанье Куприяна доносилось снизу, как жужжанье разозленных шмелей, наводя на нас сон, в то время как мы должны были отработать за нанесенный колхозу убыток. А тут еще как раз под мое дерево пришла Паня с миской и говорит Куприяиу:

- Дядя Куприян, мама больная лежит, хочется ей черешен, просит у вас…

- У ней есть трудодни?

- Какие же трудодни? Говорю вам, больная. Не встает с крещения.

- Я ие врач, а садовник. Оставь мисочку, потом принесу. Только чтоб Липский не знал. Тут каждая бу бочка на трудодни. Я еще и сам не попробовал, какие они есть, черешни эти. Но больной, ясное дело, не могу отказать. Оставь мисочку. Оставь. Вон там в бурьяне…

Паня поставила обливную мисочку на траву, постояла еще, подняла голову, и наши взгляды встретились. Глаза у нее были большие и печальные, похоже, карие, а может, и темно синие, излучали они тихое и даже холодное пламя, кажется, я уловил его на миг сквозь чащу ветвей. Все это длилось одно два мгновения, потом она опустила глаза и уже собралась идти, оставив миску в траве, но я - уж и сам не знаю, как это случилось, - остановил ее.

- Стойте! Не уходите!

- Это вы мне? - заколебалась она.

- Стойте. Я сейчас…

Пока слезал, я и сам испугался, а Куприян так и ел меня глазищами, не понимая, для чего я спускаюсь с черешни; ведь у каждой, сумки есть веревочка, на которой ничего. не стоит отправить вниз полную кошелку; и поднять обратно пустую, когда Куприян опорожнит ее, а на черешню взбираться не так то легко - ствол у нее высокий и кора скользкая, словно смазана салом. Но я слез, снял сумку с шеи, подошел к мисочке, высыпал туда черешни и подал Пане, как дар души, озаренной ее взглядом. Паня стояла, заметно смущенная и даже растерянная, глаза ее смотрели куда то поверх меня - да, они и в самом деле были темно синие, а шея высокая, белая, как лилии на пруду, под батистовой кофточкой тревожно дышала грудь, Паня плакала.

- Поставь, - сказала она. - Дядя Куприян потом принесет… - Повернулась и пошла прочь, высокая, прямая, с черной косой, достигавшей чуть ли не подола юбки. Я остался стоять с полной миской, черешни скатывались одна за другой в траву и становились там слезами, потому что, когда я снова надел сумку на шею и хотел их собрать, их там уже не было. Куприян сказал мне:

- Ты вавилонский, а ведешь себя так, будто сам их сажал. Ишь, благодетель! Сымай торбу и можешь идти.

- Почему, дяденька?

- А потому что обидел человека. Тычет ей мисочку ягод…

- Так ведь там же больная…

- Слепой, что ли? - продолжал, не слушая, Куприян. - Видишь же, что я одну черешню не обрываю. Вон ту, самую лучшую. Им оставляю, им. А он, чудак, сует ей мисочку. Тьфу! - Куприян сплюнул. - Не стану ж я при всех ей объяснять. Говорю - оставьте мисочку, я потом принесу. Научился там, в Вавилоне, выскакивать, где не просят. Уйди отсюда, пока я не остыну. Поди на пруд, посиди, дай отойду. Ва ви ло нянин!..

Я ушел. То тут, то там спускались на веревочках полные сумки. Куприян бегал, как чумовой, от одной к другой, отвязывал, высыпал черешни в ящики, на которых была печатная этикетка с кистью белой черешни. Я сидел на пруду и никак не мог сообразить, за что меня выпроводили из сада. Из воды мне словно бы сияли глаза Пани, и на душе не было никакой горечи, а, напротив, явилось там нечто высокое. Мысли все вертелись вокруг нее, и пришло в голову, что будь я таким красивым, как наш директор Лель Лелькович, я непре. менно влюбился бы в Паню. Тогда я еще не догадывался, что это и была моя первая любовь, которой долгие годы суждено было ждать взаимности.

Через несколько дней, как то под вечер, выкупавшись, я забежал в сад посмотреть, правду ли говорил Куприны. Кое где еще виднелись черешни на деревьях, с которых урожай уже собрали, а одно дерево было словно осыпано бриллиантами. У ствола стояла высокая лестница, а в ветвях кто то шелестел листвою. Я подошел ближе: это Паня обрывала черешни в белую наволочку, привязанную к поясу. На соседнем суку сидел Лель Лелькович в лакированных туфлях на босу ногу и курил. Мы, начинающие курильщики, знали, что он курит "Сальве", которое привозят на станцию Пилипы из Одессы и которое уже из станционного буфета попадает в Зеленые Млыны. Я чуть не вскрикнул и пустился по тропинке вниз, в орешник. Паня на дереве засмеялась, она догадалась, что так может убегать только ученик от своего директора.

Всю ночь через Зеленые Млыны шли и шли поезда, еще никогда, казалось, их не бывало так много. С каждого мог сойти Микола Рак с окованным чемоданом, как он это часто делает. Впрочем, иногда он только оставляет хлеб для Пани (свой кочегарский паек), оставляет его возле одной из будок Раков, а уж родичи, поделив его, приносят ей домой.

Не прошло и недели, как воловьей шкуры на балке не стало. Забрали ее, вероятно, ночью, потому что еще накануне Журба видел ее, ненароком заглянув в овин. За такой шкурой, к тому же еще и не совсем вывяленной, должно быть, приходят вдвоем, одному с ней не управиться. Журба был уверен, что забирает шкуры кто то из Зеленых Млынов, и притом кто то из недальних оседей, ведь маловероятно, чтобы за этим добром возвращались те, кто так аккуратно развешивает его на балке, полагая, что это достаточная плата хозяевам за овин Парнасенок и за умение хранить тайну. После исчезновения последней шкуры Журба наконец понял, что он стал жертвой ужасного парадокса: воры то полагают, что шкуры с балки берет не кто иной, как он, Журба! Теперь эти таинственные пришельцы имеют все основания считать его своим молчаливым сообщником, ведь они так или иначе платят ему, а попросту говоря, делятся с ним, как и наддежит истинным "рыцарям" воровского этикета. Дальнейшая эксплуатация овина не предвещала Журбе ничего хорошего, и он в коцце концов вынужден был обратиться за омощью к товарищу Македонскому. Однажды ночью кто то постучал в боковое оконце, выходившее на заросли терновника.

- Кто там? - спросил Журба, уверенный, что это те самые воры.

- Отоприте. Свои.

- Кто - свои? Я никого не жду. Оставьте меня в покое.

С кровати вскочила Мальва, отстранила Федора от окна.

- Ступайте отсюда! - сказала она. - Мы вас не трогаем. Чего вам от нас надо?

Те выбрались из чащи, перешли к другому окну, постучали настойчивее. Когда Журба снова подошел, к стеклу были прижаты пальцы, а над ними - расплющенный нос. Журба внимательно разглядывал лицо.

- Македонский?! - изумился он. Человек за окном приложил палец к губам. Журба отпер ему и впустил в сени.

- Что же вы сразу не сказали? Заходите, пожалуйста!

- Тише. Они могут сейчас прийти.

- Могут. Как раз их время.

Македонский показал на троих, сопровождавших его.

- Вынесите им воды и спите с богом…

- Сейчас. - Журба сбегал и вынес кружку.

- Ведерко бы, - попросил Македонский. - Поужинали селедочкой и теперь умираем от жажды.

Федор вынес ведерко.

- Между прочим, ведерко следовало бы оставлять на ночь у колодца. Для воров, - Македонский улыбнулся, беря ведерко с остатками теплой воды. Воду он выплеснул на траву, а ведерко подал милиционеру. - Принеси, Свитлишин, свеженькой.

- А где тут колодец? - спросил Свитлишин у Журбы.

- Вон там, на лугу, родничок маленький. Не очень взбаламучивайте. - И, обращаясь к Македонскому Подводу они оставляют в глинищах… Может, мне одеться?

- Нет, нет, зачем же? Идите, отдыхайте, извинитесь за нас перед супругой. Женщине тут страшновато.

Журба улыбнулся.

- Вы ее знаете.

- А кто такая?

- Мальва Кожушная из Вавилона…

- Вот как! Ты представляешь, Степа, какая женщина живет в этой хате?

- Самая обыкновенная, - сказал Журба.

- Вот, Степа, что делает с людьми любовь… А ты говорил, что любовь - выдумка поэтов.

- Разве я? Это Свитлишин говорит.

- Чтоб он там лягушат не набрал, - сказал Журба. До определенного момента он тоже был убежден, что любви нет.

- Свитлишин, осторожно, там лягушата…

- Ничего, они холодные, - проговорил Свитлишин уже возле родничка. Потом слышно было, как он лег на живот и зачерпнул воды.

- Идите. Дверь можете не запирать. Стража надежная. Да извинитесь перед Мальвой. Света не зажигайте. Спите. Ночь как ночь…

Журба потом слышал, как они по очереди пили воду, позвякивая кружкой в ведре. Кто то выплеснул лягушонка, может быть, Македонский, и сам пошел к роднику. Потом во дворе и в Зеленых Млынах все стихло - ни звука, одни лишь ночные поезда глубоко и устало распахивали ночную тишь то в один конец, то в другой и затихали где то на самом краю ночи. Ни Мальва, ни Журба до рассвета не спали, ждали, что вот вот те, кого ждет Македонский, проведут свою последнюю жертву по двору в овин.

- Он с маузером? - спросила Мальва. - С маузером.

- А сколько их?

- Четверо.

- А тех сколько бывает?

- Вроде столько же. Вола или корову лучше всего делить на четверых, пятый уже лишний. Хотели, аспиды, меня в сообщники взять. Представляешь?

Мальва улыбнулась.

- А может, они имели в виду меня?

- Ты что, Мальва?

- Я совершенно серьезно. Настоящим ворам необходимо иметь в сообщниках женщину. Тогда никакой Македонский их не поймает. Женщину они посылают на разведку днем, а сами выходят на дело ночью.

- Откуда ты это знаешь?

- Я когда то встречалась с крупным конокрадом.! Недолго, правда. Одно лето. Он мне и рассказывал об этих тонкостях.

- И ты ходила… на разведку?

- Нет. Я смеялась. Это было на Абиссинских буграх. В Вавилоне. Как раз умирал Андриан… Он гнал меня от себя, верно, не хотел заразить чахоткой, вот я и ходила на Абиссинские бугры…

- А что с конокрадом?

- В последний раз я видела его три года назад, весной, скрывался в коммуне от Македонского. Как раз в ту ночь приехал Соснин, и мы вместе прогнали того (с мансарды. Он залезал туда по веревке и спал там. А потом исчез. Нет его и по сей день. Как в воду канул. Брат у него в Вавилоне. Председателем сельсовета - Лукьян Соколюк.

- Так это ты про Данька?

- А вы что, знали его?

- В одной роте служили, у генерала Брусилова. Я первого призыва, а он, вроде, третьего. Да, третьего. Свежее пополнение, перед контрнаступлением. У меня

уже тогда был "георгин", за Бельцы. Убило офицера,

и я поднял роту.

- Вы?

- Мальва, я уже не молод.

- Где же ваш "Георгий"?

- В Конских Раздорах. Лежит у матери в сундуке.

Когда-нибудь покажу, как поедем. Между прочим, мать очень хочет тебя видеть. Старенькая уже…

- Вон вы какой, Журба…

- Обыкновенный… А Данько мне нравился. Настоящий был солдат. Мы прозвали его Цыганом. За то, что лошадей неистово крал в соседних полках.

- На фронте?!

- Ну, убьют коня или там искалечат. Жди, пока тебе из тыла пришлют. Вот Данько и выручал роту. Да каких жеребцов приводил! Хвост - чик, гриву - чик, и никакой хозяин не узнает. Вот с тех пор, верно, и пошло… А этих то не слыхать…

- Неужто они за несколько дней такого вола съели?

- А родичи, Мальва? У каждого же есть родичи. Куму кусочек, куме кусочек, свату - и весь вол. Да и нам оставили добрый кус…

- Когда?

- Да, я ведь так и не рассказал… Выхожу я тогда, глядь - висит под стрехой. На том гвозде, где ты ключ вешаешь. В мешочке. Кровь еще каплет. Ну что делать? Снял я, посмотрел - первый сорт. Вол то, верно, был с ленцой, не изнуренный, да это и по шкуре видать было - так и лоснилась. Хотел разбудить тебя, затеять царский завтрак… Да и не один. А потом подумал, подумал… И в пруд. Ракам…

- И молчали…

- А чего ж дразнить голодного…

- Странный вы, Федь, ох, какой же странный… Тем и дороги мне, - и Мальва поцеловала его в грудь горячо, горячо, а он смотрел в низкий потолок, пересеченный черной матицей, и не верил. Ну, просто не верил. Ведь разуверился уже было, что есть любовь, и вот теперь преодолевал в себе это неверие здесь, в этой хате на околице, где Парнасенки не познали счастья. Их нужда и невзгоды еще и доныне словно бы жили тут, где даже терн какой то гиблый, только кое где ягодка попадется, один бурьян растет здесь, как из воды. Правда, над родничками, которые Тихон и Одарка копали по очереди, они сажали калину, и кустов ее тут без числа, когда-нибудь они сомкнутся в калиновую рощу.

С рассветом Македонский на бричке, которую прятал в глинище, подался в Глинск, а двое его людей еще неделю сидели в овине. Зеленые Млыны не должны были знать об этой засаде, поскольку Македонский предполагал, что именно они, Зеленые Млыны, а не какие то там дальние или ближние соседи, пользовались овином Парнасенок. Свитлишин воображал себя великим конспиратором, давал строгие инструкции Журбе и Мальве, как им вести себя в тех или иных обстоятельствах, но сам не мог усидеть целый день в овине, выходил глянуть на свет божий, бегал к родничку за водой, и его, должно быть, заметили…

Мешочек, который вытащили из пруда, ничего не дал, на нем не обнаружилось ни инициалов, ни каких бы то ни было намеков на владельца.

Однажды на рассвете Липский прислал за дозорными подводу, и они выехали в Глинск. На прощание Свитлишин постучал в окошко и приложил к стеклу ладонь с растопыренными пальцами. Ои так надеялся схватить преступников, когда туша вола или коровы будет уже разделана, ведь и сам давно не пробовал настоящего мяса, да и хозяев хотелось как то отблагодарить за то, что делились с ним и его товарищем харчами. Завтраки и ужины Мальва все эти дни готовила на четверых. "Слава богу", - сказал Журба, обрадовавшись, что они уехали. Липский, конечно, мог бы им помочь в пропитании, но тут надо было как то обойти Сильвестра Макивку, который и так уже прослышал своим музыкальным слухом, что в Зеленых Млынах от него скрывается какая то посторонняя сила, и не знал только точно, сколько их там. Сильвестр был из тех лемков, которые превыше всего ставят честь своих единоплеменников и все их недостатки надеются исправить лишь с помощью божественной музыки. Еще Фабиан как то сказал по этому поводу, что все великие музыканты склонны идеализировать своих слушателей, и когда играют для них, то, верно, думают, что играют для самого бога. Но ведь и дьяволы любят слушать музыку, б особенности если они не голодны.

Каждый вечер мне приходилось забирать из стада корову, дедушкину Фасольку, собственно, уже и не корову, а лишь живое воспоминание о ней, мослы так торчали из шкуры, что хоть ведра вешай, как на коромысле, рога тоже совсем окаменели и смахивали на два омертвевших отростка, а вымя от многолетнего ношения молока опустилось так низко, что могло умываться в росах даже на малотравье. Обязанность сопровождать такое животное через все Зеленые Млыны была не из веселых, к тому же Фасолька то и дело останавливалась передохнуть, и тогда сдвинуть ее с места было дочти невозможно, а бить такую великомученицу почиталось за издевательство не только у индийцев, но и у лемков. Коровка была рябенькая, но не черно белая, как большинство рябых, а малиново белая, и притом одна масть не подавляла другую, и обе были так славно скомпонованы, что глаз просто отдыхал на них. Такой гармонии, конечно, могла достичь только природа, заранее позаботившаяся и о красках, и о рисунке. И вот как то раз Фасолька остановилась посреди дороги отдохнуть, а я стою себе сбоку и любуюсь ее расцветкой на фоне хлебов. Малиновая краска сливается с вечером, а белая - с нивой, так что очертаний коровы почти не видно, только одни краски, наложенные как бы нехотя, да еще крупными мазками. Ясное дело, издалека такая картина производит сильное впечатление.

Как вдруг прямо на нас летят двое на колах: Лель Лелькович в белом, а за ним Папя. Не па колах летят, а на крыльях, на одном вдохновении летят. Уже слышен скрежет спиц переднего велосипеда, а Фасоля стоит как вкопанная, и все мои попытки сдвинуть ее с места тщетны. Лель Лелькович в последнюю минуту сворачивает в горох и падает там, а Паня, смеясь, проскакивает с другой стороны, по самой меже, оставив на коровьем рогу серебряные ниточки своего смеха - я заметил их, они звенели, хотя это могли быть и просто степные паутинки, которые паук подпасок ткет вечером на рогах. Совершив диверсию против моего директора, корова сразу же двинулась дальше, и теперь за ее проступок должен был отвечать пастух. Я подумал: как мало коровы знают о своих пастухах и об их отношениях с человечеством! Лель Лелькович выбрался из гороха, его белая сорочка стала на локтях совершенно зеленой (к счастью, сам он этого видеть не мог), о корове он не проронил ни слова, а ко мне, отдавая мне должное, как представителю Вавилона, обратился со словами, дошедшими до нас с пира Валтасара, - суть их тогда еще оставалась для меня загадочной: "Мене, текел, фарес" и, засмеявшись, добавил: "Так то, парень…"

Местное название велосипеда.

"Сочтено, взвешено, разделено". По библейской легенде эти предостерегающие слова начертала невидимая рука на степе во время пира вавилонского царя Валтасара (V в. до н. э.). На другой день Вавилон был захвачен персами, а Валтасар погиб.

Потом он оттолкнулся одной ногой, держа другую на педали, разогнал велосипед, и тут я с ужасом увидел, что белые чесучовые брюки на самом деликатном месте того же цвета, что и локти. Лучше бы ему вернуться и переодеться в чистое, но оп помчался догонять Паню, а я побрел за коровой, раздумывая о том, что на экзаменах Лель Лелькович непременно завалит меня по истории Вавилона, иначе зачем бы ему произносить эти загадочные слова, возникшие две тысячи лет назад. А Паня, верно, меня не узнала, она вся была поглощена заботой о том, чтоб не налететь на корову. На ней была зеленая юбка, ноги в белых лодочках, загорелые, колени словно подернуты туманцем, черную косу она вынесла наперед и обернула вокруг шеи, как шаль, иначе коса могла попасть в спицы заднего колеса. Я бы сгорел со стыда, упади и Паня в горох из за моей коровы.

За гороховым полем они повернули на заводской тракт, который вел в Журбов, к сахарному заводу. Туда время от времени привозят кинофильмы, и Лель Лелькович не пропускает ни одного.

Доведя корову до яслей, я поинтересовался у бабки Павлины, почему дедушка не завел велосипеда.

- Было, - сказала Павлина, пряча улыбку в уголках губ. - Из за этого кола меня и выдали за него в Зеленые Млыны. В наших Паньках такой диковинки тогда еще не видывали. А как дед умер, я подарила его Лелю Лельковичу. За надгробную речь про деда.

- За одну речь? - я чуть не заплакал, представив себя на велосипеде рядом с Паней, точнее, Паню впереди себя на раме, как иногда ездят парни в Зеленых Млынах.

Назад Дальше