Синявский Горький мед - Георгий Шолохов 14 стр.


Для Саши я был - мальчишкой, родственником, соседом, и меня можно было взять в провожатые без всякого смущения. Не проронив ни слова, я прошел с Сашей до калитки. Здесь она остановилась и критически, как мне показалось, оглядела мою мальчишескую фигуру. Я молчал. Меня почему-то начала трясти лихорадка. Я впервые стоял один на один с девушкой на улице. Саша казалась мне при свете месяца - волшебно-красивой.

Не дождавшись от меня ни слова, она вдруг шлепнула меткой сирени по моему лицу, засмеялась и убежала…

То было первое мое свидание с ней. Оно забылось очень скоро, а теперь, когда Саша, склонившись, над столом, вот так, в упор, смотрела на меня, снова всплыло в памяти. Я почувствовал: что-то изменилось в ее отношении ко мне. Да, конечно, я был не тот, что год назад, и эту перемену заметила Саша. Кажется, теперь я более походил на взрослого парня. Еще бы! Я работал на железной дороге, умел владеть не только киркой, но и пером конторщика, получал жалованье. И одет был лучше.

- Ты все это прочитал? - кивнула Саша на скудноватый набор книг в шкафу.

Я ответил с гордостью:

- Да, но что это? Пустяки! Я перечитал почти всю хуторскую библиотеку.

Саша завистливо вздохнула.

- А меня не учили в школе. Я неграмотная, - печально сказала она и задумалась.

Ее глаза стали влажными, очень грустными, губы обиженно вытянулись.

Я тут же воспылал желанием принести ей в жертву все свободные часы, даже на время отложил свою розовую тетрадь.

- Хочешь, я научу тебя читать и писать? - горячо предложил я. - Ты будешь читать так же, как и я. И писать быстро научишься. Сама будешь писать письма… кавалерам, - не удержался я от шпильки.

Она с упреком взглянула на меня пасмурными глазами.

- Каким кавалерам?! Выдумаешь! Я пошутковала. Я брату на войну буду писать. Всем кому надо буду писать. Так научишь?

- Научу. Это для меня - ерунда, - похвастался я. - Вот у меня тут и тетради есть, - сунул я руку в ящик стола. - Только ты приходи по вечерам, когда я буду приезжать с работы. Ладно? И, по воскресеньям приходи.

Саша недоверчиво смотрела на меня. Теперь глаза ее весело щурились, смеялись.

- И без обеда будешь оставлять? И на коленки ставить? Кажут: учителя в школе дюже сердитые. Чуть что - враз на колени.

- Ну зачем же на колени… - всерьез смутился я. - Ведь ты будешь учиться хорошо.

- Постараюсь… - Она очень ласково взглянула на меня. И вдруг добавила, проникновенно и грустно: - А ты добрый, Ёра… Я так и знала… Помнишь, как ты отдал мне все тюльпаны? Эх, если бы все так было, как ты кажешь. Если бы не эта растреклятая работа - то скотину поить, то корм задавать, то на бойне папане помогать, то на огороде. Закружишься, ей-богу. Обрыдло мне. И весь этот двор… баз… кровь… гноище… - Саша досадливо махнула рукой. - Так и забежала бы куда-нибудь…

Признание Саши удивило меня. "А я-то думал, жизнь ее куда легче моей…"

Саша продолжала тихо и ровно, как будто и не жаловалась, а просто раздумывала вслух:

- Папенька наш жадные… Не хочут работника лишнего нанимать. Сами, кажут, будем управляться. То, бывало, до войны братья Ёся и Коля управлялись, а зараз - я да Кирюша. А папенька злые, не приведи бог. Чуть чего не так - держаком або лопатой по спине. Ежели бы маманя да братец Кирюша не заступались, совсем бы житья не было… Только и того, что вечерком на улицу выбежишь. Погуляешь. А тебе - что… Тебе можно книжки читать.

Я подавленно спросил:

- И в школу тебя поэтому не отдали?

- А то почему же. Конечно, поэтому. Ни Анюту-покойницу, ни Лелю, что за Сенькой Твердовым, папенька не пустили в школу. Кажут: девчатам это ни к чему!

- И ты не просилась учиться? - возмущенно спросил я.

- А у кого проситься? У папеньки? Да они такого плетюгана за это дадут - год будешь чухаться.

- Саша! - позвала из соседней комнаты моя мать. - Тебя с вашего двора кличут. Наверно, отец.

- Вот видишь, - сказала Саша сердито, словно обвиняя меня в чем-то, - заговорилась я с тобой…

- Так ты придешь? Учиться? - кинул я ей вслед-второпях.

- Не знаю! - неуверенно ответила Саша.

Сашина доля

Саша стала прибегать к нам в хату чаще всего по вечерам в субботу. Она всегда торопилась. На щеках ее выступал горячий румянец, и даже веснушки казались розовыми капельками.

- Фу! - говорила она, отдуваясь. - Пока управилась со скотиной, думала, закрутюсь и упаду.

Я не замечал ее неправильного произношения, не был придирчив, как семинарист Каханов. Я видел только ее свежие губы, ее глаза, голубую ленту в кудрявых волосах, и этого было достаточно. Руки у Саши были большие, с тонкими запястьями, с твердыми, в мелких камешках застарелых мозолей, ладонями.

И хуторская неправильная речь соответствовала ее облику и душевному складу: казалось, заговори она по-другому, "по-интеллигентному", - и будет смешно, неестественно, как у недавно умершей ее сестры Анюты.

Я решил начать с азов: откопал среди книжной рухляди свой старый букварь, учебник чистописания и рисования, и мы принялись за уроки. Четыре буквы своего имени Саша уже выводила по-печатному, чем и гордилась. В первый же вечер она запомнила половину алфавита. Она старалась изо всех сил - краснела, потела, по-детски высовывала кончик языка, когда выписывала палочки и крючки. Она была способной и, наверное, самой терпеливой и старательной ученицей, но я был плохой учитель.

Непонятно, из каких соображений, я торопился, забегая вперед, сбивая свою ученицу с толку. Мне хотелось, чтобы она стала ученой за каких-нибудь пять - десять дней.

Не избежал я и такого изъяна в преподавании, как рассеянность. Часто мое внимание было сосредоточено не столько на уроке, сколько на самой ученице. Я вдруг отвлекался, непозволительно задумывался, засматриваясь то на ее сухие, обветренные губы, то на мелкие припудренные веснушки.

И все-таки учение сначала пошло успешно. Мы занимались, и моя мать и родные Саши пока не препятствовали нам. В первую же неделю Саша хотя и медленно, но уже читала по складам. "Ко-си ко-са, по-ка ро-са. У ра-ка ик-ра", - нараспев, так же как первоклассники в школе, тянула она, и смуглые щеки ее ярко рдели от радости.

- Гля-ка… Я читаю, - прерывая чтение и сияя, удивленно говорила она. Она все еще смотрела на меня, как на волшебника, открывающего перед ней секрет магии, - ласково и восхищенно.

Я не только учил ее читать и писать, но и сам читал ей то, что больше всего любил: чаще - стихи Алексея Кольцова и Надсона, которым уже успел увлечь меня Иван Каханов. Грусть, тоска, граничащая с отчаянием в стихах Надсона, вливалась в мое сознание, как сладкий яд. Этот болезненно тоскующий поэт пленял меня и Каханова музыкой своих стихов; его короткая жизнь, несчастная любовь и ранняя смерть волновали провинциальную интеллигентную молодежь в те годы еще очень сильно.

Однотомник Кольцова я получил после окончания двухклассного училища вместе с похвальным листом. Это было хорошее, в коленкоровом переплете, издание с академически расшифрованными строфами, с факсимиле в натуральную величину и письмами.

Первая, бессознательно протоптанная мной стежка в поэзию лежала не только через общеизвестные стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Никитина, знакомые еще в школе по неполным изданиям, но и через однотомник Кольцова. Я по многу раз перечитывал его стихи и письма к Белинскому, Жуковскому, Боткину. В них отражалась трудная, мучительная жизнь поэта, его поиски и незавершенные замыслы.

Стихи Кольцова своими песенными ритмами заставили Сашу застыть от изумления. Оказалось, такие песни, как "Хуторок" и "Разлука", на свой лад давно пелись в хуторе. А она-то и не знала, что это были стихи Кольцова!

Как сейчас, вижу ее широко раскрытые глаза, шевелящиеся в такт моему чтению губы.

Но Надсон с первых же стихов вызвал у Саши сначала скучную рассеянность, вкрадчивую зевоту, потом откровенную досаду:

- Чего это он все жалуется да плачет… Слезы, тоска… Не люблю таких.

Она взглянула на портрет отвергнутого поэта, сказала с пренебрежением и легким сочувствием здорового человека.

- Сразу видать - чахоточный. Такой молодой, а уже бороду отпустил. И волосья, как у попа.

- Кольцов тоже умер от чахотки, - обиженно заметил я. - В двадцать девять лет.

Саша на минуту задумалась, глаза ее заволоклись тучками.

- Значит, все поэты - чахоточные?

- Не все, конечно. Но…

Саша неожиданно погрузила пальцы в мои густейшие, плохо расчесанные, очень длинные, пшенично-светлые волосы, легонько растрепала их, сказала задумчиво и очень тихо:

- Вот и ты тоже… на поэта похож. Чего-то пишешь… читаешь… Только не доводи себя до чахотки… Чуешь?

Эта просьба в устах Саши прозвучала очень трогательно.

Не без задней мысли, робея и смущаясь, я прочитал ей еще одно стихотворение Надсона:

Только утро любви хорошо, хороши
Только первые робкие речи,
Трепет девственно-чистой, стыдливой души,
Недомолвки и беглые встречи…

На этот раз Саша не морщилась, молча дослушала она стихотворение до конца. Ее веснушки запылали среди стыдливого огненно-яркого румянца. Словно стихи раскрыли какую-то тайну сердца, уличили ее в чем-то сокровенном, никому еще не рассказанном.

У меня самого горело лицо, как после собственного признания в любви, даже дыхание перехватило. Я ждал, не зная чего - то ли Сашиного презрения и насмешки (она могла догадаться, что стихотворение подобрано с умыслом), то ли равнодушия, непонимания, столь обычных для нее.

Но руки Саши сами потянулись к томику стихов, она придвинула его к себе, близко поднесла к глазам.

- Где это напечатано? Покажи… прочти еще раз… "Поцелуй - первый шаг…" А дальше? - чуть слышно попросила она.

Дрожащим, неуверенным голосом я прочитал снова:

Поцелуй - первый шаг к охлажденью: мечта
И возможной и близкою стала;
С поцелуем роняет цветок чистота
И кумир низведен с пьедестала…

Саша шепотом повторяла за мной все строфы, стараясь тут же запомнить их. Потом задумалась, отвернувшись и глядя в окошко.

И вдруг спросила:

- А то такое кумир?

Я объяснил.

- А пьедестал?

Взгляд Саши становился все более мечтательным, устремленным в какую-то далекую точку.

- Какие чудные, красивые слова… Кумир, кумир… И еще как? Пье-де-стал, - прислушиваясь к звучанию диковинного слова, раздельно повторила Саша. - Я тоже знаю красивое слово - хомик… хомичный…

- Наверное, комик, - поправил я.

- Нет, хомик, - упрямо повторила Саша и вдруг рассердилась. - Ты все знаешь! А я люблю хомичных. Таких, что про смешное рассказывают.

- Кого же это? - ревниво спросил я.

- А тут есть один. Из города. Мы вчера на гулянье познакомились. Так он про смешное рассказывал, что девчата чуть не полопались от смеха. Он так и сказал: я - хомик, Я - хомичный.

- И неправильно. Надо говорить: комик, комичный, - справедливо настаивал я и чувствовал: Саша начинает дразнить меня.

Она вдруг встала, скользнула по мне нарочито безразличным взглядом, сказала:

- Я не приду завтра. С утра мы с маманей поедем в Бессергеновку к тете Марусе.

Она ушла, далее не сказав мне "до свиданья". Так бывало с нею часто: ласковость, внимание, даже нежность и вдруг - холод, отчуждение. А я долго не мог успокоиться. Кто же этот "комик" из города, что так смешил девчат? И что бы такое придумать, чтобы и я мог заставить Сашу чуть ли не "лопаться" от смеха?..

Весь следующий день я промучился от ревности, от сознания собственного ничтожества и робости. В мыслях Саша представала передо мной еще более цветущей, красивой и, главное, гордой. Я со своим превосходством в знаниях и претензией на глубокомыслие был никем по сравнению с ней, а она, как мне казалось, обладала какой-то скрытой, ей одной известной, могущественной силой и могла повести меня за собой куда угодно и заставить совершить все, что ей вздумается…

Саша пришла только в следующую субботу и неожиданно робко поздоровалась со мной.

Глаза ее светились как-то странно, словно просили прощения, и все время зорко следили за мной. А я делал большие усилия, чтобы ничем не обнаружить своего волнения и обиды, и продолжал урок.

В тот день я был самым требовательным учителем на свете. Саша покорно выслушивала все мои замечания и старилась вовсю. Но я уже знал: своей сухостью и твердостью я победил ее, превозмог в себе робость перед ее чарами. Какой-то голос подсказывал мне, что и дальше так нужно вести себя с девушкой - не распускаться, не показывать себя слабым, не хныкать…

Я уже чувствовал, как между нами возникали какие-то токи. Они мешали нам сосредоточиться - спокойно читать, писать, думать о чем-либо другом, кроме одного, что накаляло вокруг нас воздух, томило, погружало в какой-то чадный туман.

Необычная тишина в моей комнате вызвала подозрение у матери, и она несколько раз заглядывала к нам. Но мы ничего не замечали…

Саша старательно выводила буквы, однако они переползали за линейки и, клонясь все ниже, словно валились с них кувырком. Кончился урок тем, что Саша бросила ручку, скомкала тетрадь и убежала…

С этого дня наши занятия стали заметно хромать, зато мы чаще теперь встречались на игрищах. Здесь Саша то изводила меня капризами и ревностью, заигрывая с парнями, намного старше меня, то весь вечер только мне одному клала "фанты", и мы целовались с ней при всех. Конечно, это были шуточные поцелуи, невинная игра, а когда мы, возвратясь с игрища, останавливались где-нибудь в укромном уголке, у калитки, Саша не позволяла даже прикоснуться к себе. В такие минуты взгляд ее становился загадочно-холодным.

Но иногда на нее нападал озорной стих. Она прибегала к нам, возбужденная, раскрасневшаяся, откуда-нибудь с огорода или из сада, пахнущая мятой и любистком, ароматной травой, которой казачки пересыпают в сундуках одежду, и, заскочив в мою келью, принималась тормошить меня.

Я тут же, чисто по-ребячьи, увлекался игрой, отбросив смущение и скованность. Мы силились повалить друг друга, забыв, что в спальню ежеминутно могла войти мать. Иногда вбегали мои сестренки и тут же начинали барахтаться, визжать вместе с нами.

Саша была очень ловкая и сильная. Я несколько раз чувствовал: ослабь я хоть на мгновение свои мускулы - она тотчас же одолеет меня и потом будет насмехаться надо мной. И я, озабоченный только тем, чтобы не поддаться и побороть Сашу, ощущая ее горячее, напружиненное тело, собирал все силы и опрокидывал ее на кровать…

Но вот однажды… В хате никого не было - мать куда-то вышла, сестры играли во дворе. И в ту минуту, когда я поборол Сашу, притиснув ее всем туловищем к подушке, я вдруг очень близко перед собой увидел ее смеженные глаза и полураскрытые, по обыкновению темно-бордовые, как две спелые, засушенные солнцем вишни, пахнущие степным ветром губы. Игольчатые ресницы ее вздрагивали, грудь упиралась в мою грудь, сердце часто стучало под моим сердцем. Саша закрыла глаза, словно ожидая чего-то.

- Сдаешься?! - все еще в ребячьем боевом азарте глупо крикнул я.

Она не ответила и, не открывая глаз, вдруг обхватила мою шею сильными теплыми руками, прижалась ко мне. Какая-то сила толкнула меня к полураскрытым губам Саши, и губы наши соединились… На одно мгновение, даже не мгновение, а какую-то сотую долю мгновения. Но это был совсем не тот поцелуй, что на улице во время игры в фанты.

И вдруг Саша ловко вывернулась, повалила меня на кровать, в свою очередь крича:

- Сдаешься?! Ага!

Отбросив ее от себя с такой силой, что она ударилась спиной о стену и чуть не упала, я вскочил. У входа в спальню стояла мать. Ее брови были сурово сдвинуты, губы осуждающе сжаты…

И тут я заметил, как лицо Саши наливается багровой краской, и глаза, будто стекленея, наполняются слезами… Мне тоже стало стыдно, до боли в глазах, до отвращения к себе, и я выбежал из спальни вслед за Сашей…

После этого она не приходила к нам две недели. Мы встречались с ней только на улице и, возвращаясь с игрища, подолгу простаивали в тени акации, взявшись за руки.

С той поры обрушились на нас первые беды. Ибо нет на земле любви без мук и огорчений…

Первым из моих друзей узнал о наших отношениях с Сашей Иван Каханов. Зайдя по обыкновению к нам и застав незадачливого учителя и ученицу за уроками чистописания, он удивленно поднял правую, иронически изогнутую, бровь, взял из шкафа какую-то книгу и молча ушел.

А утром при встрече оказал мне:

- "Но не в шитье была тут сила"? Не так ли, а?

Я покраснел до ушей, будто Каханов уличил меня в чем-то преступном, и стал бормотать что-то в свое оправдание. Он усмехнулся:

- Да разве я сказал, что это плохо? Только едва ли удастся тебе подготовить Сашу на аттестат зрелости. Ты опоздал, да и слишком блестели во время урока у учителя глаза. - Помолчав, добавил серьезно: - Не знал я, что ты к тому же еще и филантроп… народник… Тебе бы в народ идти… Просвещать мужиков…

Более прям и груб в оценке моей любви был Иван Рогов:

- Ты гляди, чтобы Фащенки не женили тебя на ней.

- Кто?! Ты о чем? - ошалело спросил я, не поняв.

- Да Фащенки - отец и мать. На Сашке. Ты - чудак-бедняк. У нас в хуторе это так. Особенно там, где девок много. Чуть парень зазевался - женись. Спихнуть лишнюю девку кому-нибудь надо.

Я слушал, разинув рот. Я - жених! В таких новых для меня щекотливых вопросах я все еще чувствовал себя мальчишкой. Ведь мой шестнадцатый год только подходил к концу. Я расхохотался.

- Вот тогда посмеешься! Будешь женатиком в семнадцать лет, - снисходительно набавив мне год, пророчески предостерег Иван.

Вспоминая разговор с Роговым, я долго смеялся над тем, что меня принимают за Сашиного жениха, но - удивительно! - мысль эта нет-нет и закрадывалась в мою голову, становясь навязчивой. Когда томление любви овладевало мной особенно глубоко и я тосковал по Саше, я вновь представлял ее в постоянной к себе близости, и незнакомое волнение охватывало меня.

Саша опять стала прибегать к нам, но засиживалась недолго. Я торопливо задавал ей какой-нибудь урок - что-нибудь написать или решить первую попавшуюся задачу, но это только для виду. Уроки стали для нас лишь поводом для встреч.

Однажды утром я вышел из хаты во двор. В солнечное летнее утро, когда в свежем, отстоявшемся за ночь от пыли воздухе пахнет влажной от росы лебедой, а с левады тянет укропом и наливающимися молодыми огурцами, когда на скворечнице бодро насвистывает скворец и хлопотливые ласточки с веселым щебетанием кормят в прилепленных под застрехами гнездах своих прожорливых птенцов, когда сам ты юн, здоров, чист разумом и сердцем, - все воспринимается с какой-то обнаженной, первозданной ясностью и остротой: каждый звук, каждый запах, малейшее колебание ветерка.

С какого-то времени высокий деревянный забор, отделявший двор Фащенко от кахановского, стал для меня как бы огромным магнитом. Каждое утро, а нередко и днем я подходил к забору, надеясь услышать знакомый голос или увидеть в щель между досками Сашины глаза и алую ленту в темных кудрявых волосах.

Я простаивал под забором часами, прислушиваясь и замирая; все время вглядываясь в щель. Иногда Саша, заметив меня, подбегала к изгороди, и я видел в щели ее сверкающие озорством глаза. Она кивала мне, посмеиваясь.

Назад Дальше