Второе дыхание - Александр Зеленов 2 стр.


Тогда он сказал, что не в силах припомнить, - в лесу он почувствовал дурноту и даже не помнит, как возвращался, добрался тогда до своей позиции.

Увидев его побелевшее, словно известка, лицо, взводный вскинул пшеничные брови: "Послушай, да ты... Что с тобой?! - Рванул на себя дверь и, крикнув в землянку: - Эй, кто там есть, ко мне! Старшему сержанту плохо!" - вернулся, едва успев подхватить кулем валившееся со стула тело начальника станции.

Позволив немного оправиться после внезапного обморока, Бахметьев пришел к нему в закуток сам. И снова задал все тот же вопрос: где, в каких точно местах провел он, Турянчик, тот день на охоте.

Такая настойчивость настораживала,. Неужели Бахметьеву что-то известно?!

Обрывки самых разноречивых мыслей завертелись, путаясь, в голове. Старший сержант был явно не подготовлен к ответу, никак не предполагал, что Бахметьев, возможно, успел уже с кем-то переговорить, что-то узнать, выяснить предварительно.

Бахметьев ждал. А он сидел и молчал. И тут глаза их, того и другого, встретились.

Всего лишь секунду смотрели они друг на друга, но по скрестившимся этим взглядам, словно бы по незримому проводу, проскочило, как искра, нечто такое, после чего стало ясно, что Бахметьев не только не верит ни одному его слову, но знает и то, чего он не должен знать.

В дни Первомайских праздников все занятия и работы на точке были отменены. В день Первого мая все свободные от несения караульной службы и дежурства у телефона занимались кто чем. Ребята с утра подшивали подворотнички к гимнастеркам, надраивали кирзачи. Девчата, успевшие все это сделать заранее, кто занимался вязанием, кто сидел и писал письма домой.

Черная тарелка репродуктора на стене землянки гремела с утра победными маршами. Все ждали, когда с Красной площади будет передаваться парад.

В закуток начальника станции постучались. На пороге встали, переминаясь, неразлучные Пигарев и Жариков, со сконфуженными улыбочками попросились отпустить их ненадолго и разрешить прихватить с собой пару ручных гранат - обещались наглушить к праздничному столу свежей рыбы в речке.

Отпустив их, старший сержант снова прилег и надел тоненько попискивавшие наушники.

Голос диктора, густой и сильный, читал по радио первомайский приказ Верховного. Наши победоносные войска, говорилось там, громят вооруженные силы противника в центре Германии, далеко за Берлином, на реке Эльба. За короткий срок освобождены Польша, Венгрия, большая часть Чехословакии, значительная часть Австрии, столица Австрии - Вена. Красная Армия овладела Восточной Пруссией - гнездом немецкого империализма, Померанией, большей частью Бранденбурга и главными районами столицы Германии - Берлина, водрузив над Берлином знамя Победы.

Голос перечислял потери немецких войск в людях и технике, говорил, что войскам Красной Армии и союзников удалось рассечь немецкие войска на две оторванные друг от друга части и соединиться в единый фронт.

"Не может быть сомнения, - утверждал этот голос, - что это обстоятельство означает конец гитлеровской Германии. Дни гитлеровской Германии сочтены... В поисках выхода из своего безнадежного положения гитлеровские авантюристы идут на всевозможные фокусы... Эти новые жульнические махинации гитлеровцев обречены на полный провал... Объединенные нации уничтожат фашизм, сурово накажут преступников войны..."

Старший сержант усталым движением снял с головы наушники, поднялся и вяло побрел по землянке, пропитанной ароматами праздничной кухни.

Расчет сгрудился на небольшом пространстве, разделявшем комнаты девушек и ребят, под черной тарелкой репродуктора. Слушали Красную площадь и первомайский приказ. Не утерпела даже Еременко, повариха. Распахнув дверь на кухне, где что-то скворчало и жарилось и откуда полз в коридор сизый угарный чад, она стояла, скрестив под грудями могучие, голые до локтя руки, и тоже слушала, в любую минуту готовая ринуться к своим кастрюлям и противням.

Старший сержант остановился в раздумье. Надо было идти доложиться взводному, спросить, не будет ли приказаний. (Этот порядок - доклад по утрам - тоже завел Бахметьев и выполнения его требовал неукоснительно.)

Не найдя командира взвода в его закутке, тревожно спросил, где он мог находиться. Кто-то сказал, что Бахметьев еще спозаранку ушел на КП роты.

Это насторожило. Конечно, взводный совсем не обязан докладывать подчиненным, куда и зачем он уходит, но уйти незаметно, не поставив начальника точки в известность, никого не предупредив, не поздравив с праздником... Неужели Бахметьев надумал о п е р е д и т ь его?!

Старший сержант снова ушел к себе, закрылся на крюк, но не мог ни сидеть, ни лежать, чувствуя себя, словно мышь в мышеловке.

Позвали на завтрак.

Для виду потыкав вилкой в праздничные блюда, чем несказанно огорчил повариху, старший сержант вышел на воздух и принялся без цели бродить по позиции, то и дело кидая взгляды на желтую, убегающую с бугра дорогу, что вела на ротный КП.

На позиции появились Пигарев и Жариков, оба шумливые, мокрые и веселые, волоча за края корзину с наглушенной рыбой. От обоих несло рыбьим запахом и речной пресной сыростью. Простуженно шмыгая красным маленьким носом, Пигарев подмигнул своему начальнику, чтобы зашел за угол землянки; из рукава его чистым блеском сверкнуло стекло бутылки.

Старший сержант отвернулся. Противна была даже самая мысль о выпивке. Чтобы занять себя чем-то, стал проверять матчасть - зашел в укрытие для машины, залез в кабину и принялся гонять мотор под нагрузкой. Гонял до тех пор, пока в гараже от синей бензинной вони стало нечем дышать.

Прибежал перепуганный Бахишев, третий номер, спрашивая, что случилось, но старший сержант успокоил его.

Из гаража он пошел к прожектору. Расчехлив, открыл сбоку люк и, просунувшись внутрь до пояса, оказался между отражателем и защитным стеклом.

Полутораметровая линза отражателя настолько все увеличивала, что он не сразу узнал в глянувшей на него из блестящих глубин полированного стекла голове собственное свое отражение. Он давно не смотрелся в зеркало, даже брился последнее время на ощупь, и сейчас, увидав отражение свое, в несколько раз увеличенное, - эти пеньки плохо пробритых волос, темные впадины пор на восковой нездоровой коже, неровные кариозные зубы, толстую проволоку коротко остриженных волос на голове в накипи преждевременной седины, сам себе показался страшным и спешно полез из люка.

Ведь ему всего лишь двадцать три, а выглядит он сорокалетним.

Из землянки неслись звуки гармошки, там плясали и пели. Гармонь раздобыл в соседнем селе Жариков и лихо на ней наяривал. Поймав своего начальника в коридоре, подвыпившие девчата потащили его в общий круг. Старший сержант вяло сопротивлялся, с вымученной улыбкой сделал на середине круга несколько неуклюжих движений, изображая, что пляшет, вышел из круга и снова направился из землянки на воздух. Весь этот день он провел в какой-то гнетущей тоске...

Вечером весь расчет высыпал из землянки на улицу. Ребята, кто помоложе, наведя праздничный марафет, потопали на село, к своим "машкам". А те, кто остался, расселись на бруствере прожекторного окопа, усадив на почетное место Жарикова с гармонью.

Где ж ты, мой сад, вешняя краса,
Где же ты, подружка, яблонька моя?
Я знаю, родная,
Ты ждешь меня, хорошая моя...

Старший сержант закрылся в своем закутке, распахнув только форточку. Залетавшая с воли песня травила душу. У тех, певших ее, с таким нетерпеньем ждавших конца войны, было все впереди. У них был свой дом, своя родина, их ждали родные и близкие. Для них настоящая жизнь только еще начиналась. А у него никого не осталось на горькой этой земле, чувствовал он себя одиноким, оброшенным...

А как хочется жить! Как хочется снять с души ту страшную, ту давящую тяжесть, что гнетет его постоянно, всегда, отравляя ему каждый миг его жизни!

...Теперь, пожалуй, было самое время.

Вынув из тумбочки, он стал одно за другим жечь письма жены. Выбросил пепел в форточку, вышел и побрел пустым коридором землянки, прислушиваясь.

Никого. Ни души.

Бахметьев еще не вернулся, дверца в его закуток оказалась незапертой. Старший сержант, оглянувшись, зашел, подобрался к койке Бахметьева и посветил фонариком в тумбочке. Пусто! Затем нагнулся и вытащил из-под койки его чемодан.

Щелкнув так, что он испуганно вздрогнул, отскочили под пальцами металлические застежки. Старший сержант поднял крышку. Пальцы наткнулись на что-то мягкое, шелковисто-прохладное, должно быть, шелковое белье. Перебирая, щупали ниже и ниже, пока не нашли что нужно.

Выпростав из-под белья тяжелую, оттягивающую руку кобуру, старший сержант расстегнул кожаный клапан, нащупал рубчатую рукоять револьвера, вытащил, сунул себе в карман...

* * *

- Уби-и-ли!.. Товарища старшего лейтенанта убили!.. Ааааа-а!

Ротный писарь Пориков, загоравший на припеке на задворках КП, недовольно сдвинул с носа пилотку, чтобы взглянуть, кто орет.

Орала дежурная связистка Паленкова. С воплем выскочив из мансарды, из оперативной комнаты, дробно стуча каблуками кирзовых сапог, ссыпалась по деревянной лестнице вниз и, не переставая вопить на бегу и трясти руками от ужаса, пропала в дверях КП (ротный КП переведен был сюда из землянки в начале весны, месяца два назад).

Командовавший девчатами младший сержант Ахвледиани лежал в гарнизонном госпитале. Старшина роты азербайджанец Хашимов - этот в совхоз умотал, к зазнобе своей, наверно. Ротный с утра подался на триста шестую, к Бахметьеву, оставив Порикова за старшего на КП.

Выходит, он, писарь, теперь в ответе за все.

...Сюда, под Москву, Пориков попал год назад, из госпиталя. С зимы сорок третьего года, а особенно с лета, после Курской дуги, столичную ПВО "прочесывали" все чаще, забирая на передовую последних, еще остававшихся здесь молодых ребят. К концу войны в ПВО служили преимущественно девчата. Роты и батареи пополнялись старичками-приписниками и фронтовиками, выписывавшимися из госпиталей.

Вот и он, Пориков, угодил сюда после фронта. Три года подряд не вылезать из огня - и вдруг тишина. Будто с неба свалилась. Не трясется земля под ногами, не грохочет, не воет над головой, ни смертей тебе тут, ни выстрелов. Скрипит колодезный ворот, кричат петухи по утрам, кормежка три раза в день...

Красота!

Первое время все еще фронтом жил, даже во сне снились атаки, вскакивал очумело. А потом попривык к этой сытой, спокойной жизни, стал набирать килограммы, толстеть. Вышел из госпиталя доходягой, слабак слабаком, в чем только душа держалась, в роту явился в "вездеходах" с колесами, - а сейчас?.. Шаровары синие диагоналевые, гимнастерочка офицерская, парусиновые сапожки, - прибарахлился дай бог. Недаром ведь ПВО переводят: "Пока Воюем - Отдохнем". Фронтовые дружки давно уже миновали Польшу, штурмовали Зееловские высоты, на прошлой неделе в Берлин ворвались, в логово это самое. А он уж, видно, отвоевался. Две нашивки за ранения, четыре медали, орден... Стал отвыкать от смертей и от выстрелов, думал так и прокантоваться тут до конца - и вдруг...

Стараясь не терять фронтовой выправочки, Пориков прошел в девичью комнату и, напустив на себя начальственную суровость (на время болезни Ахвледиани он его заменял), принялся выяснять, что же произошло.

Надька с мокрым подолом и мокрым же подбородком дрожала, сидя в окружении переполошенных подруг. Гимнастерка на груди у нее тоже была вся мокрая. Заикаясь и расплескивая воду из алюминиевой кружки, она пыталась что-то сказать, но горло ей всякий раз перехватывало, Пориков так и не смог разобрать ничего.

Плюнув в сердцах, он побежал к телефонам, наверх.

Черная горбатая трубка полевого американского аппарата, брошенная Надькой, так и валялась на столе. Из нее доносился тревожный, тоненький, словно игрушечный голос:

- Алё, алё, "Персик"!.. Я - триста шестая... Алё!

Переводя осекающееся дыхание, Пориков схватил трубку:

- Слушает "Персик", я слушаю!.. Что там у вас?!

Докладывал кто-то из девчат. Пориков слушал и опять ничего не понимал.

Кого убили, какого "старшего"? Ведь на триста шестой, кроме ротного, находился Бахметьев, командир первого взвода, тоже старший лейтенант. Так кого же... Его или ротного?

- Чего вы там, черти, путаете?! - заорал он в трубку. - А ну доложи, как положено!

Но там неожиданно бросили трубку, Пориков даже растерялся на миг: во́ дают! - и принялся с остервенением накручивать ручку, но сколько ни крутил, на вызовы никто не отвечал.

Да что они там - закисли?! Ведь ему надо в полк сейчас же докладывать о случившемся.

- ...товарищ сержант!

Он обернулся и прямо перед собой увидел серые огромные глаза. Налитые надеждой и страхом, они умоляли, требовали, упрашивали. Возле него стояла ефрейтор Порошина, Пориков видел, как шевелились ее побелевшие губы, просили о чем-то, но вновь мешала эта чертова контузия.

Потом наконец разобрался.

Порошина просила отпустить ее. Отпустить на триста шестую.

Сейчас же, немедленно.

Он хотел уж сказать, что лично не возражает, как резко, требовательно заверещал телефон.

Узнав своего писаря, ротный глухим, изменившимся голосом сообщил, что́ случилось на триста шестой, и приказал, чтобы писарь немедленно сообщил обо всем на "Фиалку", лично "Седьмому", а сам, как только доложит, пусть оставит за себя кого-нибудь на КП - и пулей к нему, на триста шестую.

- Выполняй!

- Товарищ старший лейтенант...

- Я сказал: выполняй! Ты слышал?

- Но, товарищ стар...

Ротный вспылил:

- Ну какого там черта еще?!

Пориков доложил, что на триста шестую просится эта... Порошина. Да, вот она, здесь, с ним рядом. И он, писарь, просит ее отпустить. Очень просит.

Выслушав ответ, Пориков медленно положил трубку и виновато взглянул на Порошину.

- Не разрешает, - сказал он тихо. Затем добавил: - У них там такое творится сейчас!..

...До триста шестой было пять километров.

Полузадохшийся, взмокший (давало знать себя задетое осколком легкое), Пориков уже подходил быстрым шагом к позиции, отчетливо видел белую колокольню села, близ которого расположена точка, задранные к небу раструбы звукоулавливателя в чехлах, бурый, крытый дерном горб взводной землянки, часового возле грибка, когда его обогнали, обдав перегаром бензина, пикап и эмка.

Лихо развернувшись возле грибка часового, эмка застопорила столь неожиданно, что мчавшийся следом пикап едва не налетел на нее и отчаянно завизжал тормозами, словно собака с отдавленной лапой.

Из кузова пикапа вылезли сутулый, худой капитан Поздяев - начальник штаба полка - и какой-то долговязый старший лейтенант в очках, незнакомый Порикову, оба серые от пыли, и принялись отряхиваться. А из кабины вылез майор Труфанов, полнотелый, рыжеватый комполка. Белая кожа на широком, одутловатом его лице и на руках была осыпана мелконькими коричневыми веснушками.

Щеголеватый шофер эмки, обежав капот машины, готовно откинул переднюю дверцу и застыл перед нею свечкой.

Из кабины показалась сначала нога в блестящем хромовом сапоге, затем, угнув лобастую бритую голову в генеральской фуражке, натужно полез сам комдив. Следом вышли массивный, седой, плотно сбитый полковник - начальник политотдела дивизии - и начальник контрразведки, чернявый шустрый майор. Все трое были в парадной форме, перехваченной по животу витым золотым поясом, - видно, случай на триста шестой оторвал их от какого-то торжества.

Навстречу начальству из землянки выбежал для доклада ротный. Застыв в нескольких шагах от генерала, не отрывая руки от фуражки, бледнея лицом, доложил о случившемся.

Генерал слушал морщась. Пробурчал недовольно:

- Опять у тебя, Доронин!..

Он намекал на то, что только недавно, зимой, в роте случилось ЧП - исчез с той же триста шестой младший лейтенант Смелков. Недолюбливавший Доронина капитан Поздяев пустил по этому случаю шутку: "Доронин взводного проворонил!" А вслед за этим весной, в заброшенной старой землянке недалеко от расположения роты, был найден труп капитана-летчика, убитого неизвестно кем. И хотя сама землянка принадлежала третьей роте, была расположена на ее территории, это теперь не имело значения: все приписывалось виноватому, только ему одному.

...Тело старшего лейтенанта Бахметьева лежало у входа в землянку, накрытое простыней. Движением руки генерал приказал ее снять.

Легкий майский ветерок принялся играть мягкими русыми волосами взводного, забрасывая их на чистый мальчишеский лоб, на сомкнутые глаза. Было странно видеть эти живые, играющие волосы на остывшем, закаменевшем лице, а еще страннее - видеть Бахметьева мертвым.

Ведь только вчера еще был он у ротного на КП, только вчера оба сидели и разговаривали в его комнатушке. Пригласили и писаря. Налили, поздравили с праздником, с тем, что наши уже в Берлине. Бахметьев был весел, смеялся, шутил. От его атлетической, чуточку неуклюжей от переизбытка силы фигуры несло несокрушимым здоровьем, даже сама мысль о смерти была неуместной при взгляде на взводного.

Вечером командир роты разрешил девчатам пойти в кино в совхозный клуб. В опустевшей девичьей комнате Бахметьев остался вдвоем с Порошиной, и оба там долго о чем-то шептались и целовались. А Пориков, закуток которого вплотную примыкал к комнате девчат, слышал эти их поцелуи и ворочался на своей постели, мучимый ревностью.

Отправился взводный к себе, на триста шестую, часу в двенадцатом ночи. И вот...

- В самое сердце угодил! - проговорил майор, начальник контрразведки, осмотрев труп Бахметьева.

- Он всегда хорошо стрелял, в роте по стрельбе был первым, - добавил ротный.

Генерал, бывший явно не в духе, сердито буркнул:

- Ведите к тому, к другому... Где он у вас?!

Стараясь не особенно опережать высокое начальство, ротный повел всех за земляное укрытие, в котором, несколько на отшибе, стояла прожекторная машина.

Назад Дальше