"Ну, душечка, - отвечаю ей, - ты лучше об этом меня спроси; я эти петербургские обстоятельства-то лучше тебя знаю; с этой работой-то, окромя уж того, что ее, этой работы, достать негде, да и те, которые ею и давно-то занимаются и настоящие-то шитвицы, так и те, - говорю, - давно голые бы ходили, если б на одежонку себе грехом не доставали".
"Так как же, - говорит, - мне быть?" - и опять руки ломает.
"А так, - говорю, - и быть, что было бы не коробатиться; давно бы, - говорю, - уж другой бы день к супругу выехала".
И-и-их, как она опять на эти мои слова вся как вспыхнет!
"Что это, - говорит, - вы, Домна Платоновна, говорите? Разве, - говорят, - это можно, чтоб я на такие скверные дела пустилась?"
"Пускалась же - говорю, - меня про то не спрашивалась".
Она еще больше запламенела.
"То, - говорит, - грех мой такой был, увлечение, а чтобы я, - говорит, - раскаявшись да собираясь к мужу, еще на этакие подлые средства поехала - ни за что на свете!"
"Ну, ничего, - говорю, - я, матушка, твоих слов не понимаю. Никаких я тут подлостей не вижу. Мое, - говорю, - рассуждение такое, что когда если хочет себя женщина на настоящий путь поворотить, так должна она всем этим пренебрегать".
"Я, - говорит, - этим предложением пренебрегаю".
Очень, слышь, большая барыня! Так там с своим с конопастым безо всякого без путя сколько время валандалась, а тут для дела, для собственного покоя, чтоб на честную жизнь себя повернуть - шагу одного не может, видишь, ступить, минутая уж ей одна и та тяжела очень стала.
Смотрю опять на Домну Платоновну - ничего в ней нет такого, что лежит печатью на специалистках по части образования жертв "общественного недуга", а сидит передо мною баба самая простодушная и говорит свои мерзости с невозмутимою уверенностью в своей доброте и непроходимой глупости госпожи Леканидки.
- "Здесь, говорю, - продолжает Домна Платоновна, - столица; здесь даром, матушка, никто ничего не даст и шагу-то для тебя не ступит, а не то что деньги".
Этак поговорили - она и пошла. Пошла она, и недели с две, я думаю, ее не было видно. На конец того дела является голубка вся опять в слезах и опять с своими охами да вздохами.
"Вздыхай, - говорю, - ангел мой, не вздыхай, хоть грудь надсади, но как я хорошо петербургские обстоятельства знаю, ничего тебе от твоих слез не поможется".
"Боже мой! - сказывает, - у меня уж, кажется, как глаза от слез не вылезут, голова как не треснет, грудь болит. Я уж, - говорит, - и в общества сердобольные обращалась: пороги все обила - ничего не выходила".
"Что ж, сама ж, - говорю, - виновата. Ты бы меня расспросила, что эти все общества значат. Туда, - говорю, - для того именно и ходят, чтоб только последние башмаки дотаптывать".
"Взгляните, - говорит, - сами, какая я? На что я стала похожа".
"Вижу, - отвечаю ей, - вижу, мой друг, и нимало не удивляюсь, потому горе только одного рака красит, но помочь тебе, - говорю, - ничем не могу".
С час тут-то она у меня сидела и все плакала, и даже, правду сказать, уж и надоела.
"Нечего, - говорю ей на конец того, - плакать-то: ничего от этого не поможется; а умнее сказать, надо покориться".
Смотрю, слушает с плачем и - уж не сердится.
"Ничего, - говорю, - друг любезный, не поделаешь: не ты первая, не ты будешь и последняя".
"Занять бы, - говорит, - Домна Платоновна, хоть рублей пятьдесят".
"Пятидесяти копеек, - говорю, - не займешь, а не то что пятидесяти рублей - здесь не таковский город, а столица. Были у тебя пятьдесят рублей в руках - точно, да не умела ты их брать, так что ж с тобой делать?"
Поплакала она и ушла. Было это как раз, помню, на Иоанна Рыльского, а тут как раз через два дня живет праздник: иконы казанския божьей матери. Так что-то мне в этот день ужасно как нездоровилось - с вечера я это к одной купчихе на Охту ездила да, должно быть, простудилась - на этом каторжном перевозе - ну, чувствую я себя, что нездорова; никуда я не пошла: даже и у обедни не была; намазала себе нос салом и сижу на постели. Гляжу, а Леканида Петровна моя ко мне жалует, без бурнусика, одним платочком покрывшись.
"Здравствуйте, - говорит, - Домна Платоновна".
"Здравствуй, - говорю, - душечка. Что ты, - спрашиваю, - такая неубранная?"
"Так, - говорит, - на минуту, - говорит, - выскочила", - а сама, вижу, вся в лице меняется. Не плачет, знаешь, а то всполыхнет, то сбледнеет. Так меня тут же как молонья́ мысль и прожгла: верно, говорю себе, чуть ли ее Дисленьша не выгнала.
"Или, - спрашиваю, - что у вас с Дисленьшей вышло?" - а она это дёрг-дёрг себя за губенку-то, и хочет, вижу, что-то сказать, и заминается.
"Говори, говори, матушка, что такое?"
"Я, - говорит, - Домна Платоновна, к вам". А я молчу.
"Как, - говорит, - вы, Домна Платоновна, поживаете?"
"Ничего, - говорю, - мой друг. Моя жизнь все одинаковая".
"А я… - говорит, - ах, я просто совсем с ног сбилася".
"Тоже, - говорю, - видно, и твое все еще одинаково?"
"Все то же самое, - говорит. - Я уж, - говорит, - всюду кидалася. Я уж, кажется, всякий свой стыд позабыла; все ходила к богатым людям просить. В Кузнечном переулке тут, говорили, один богач помогает бедным - у него была; на Знаменской тоже была".
"Ну, и много же, - говорю, - от них вынесли?"
"По три целковых".
"Да и то, - говорю, - еще много. У меня, - говорю, - купец знакомый у Пяти Углов живет, так тот разменяет рубль на копейки и по копеечке в воскресенье и раздает. "Все равно, говорит, сто добрых дел выходит перед богом". Но чтоб пятьдесят рублей, как тебе нужно, - этого, - говорю, - я думаю, во всем Петербурге и человека такого нет из богачей, чтобы даром дал".
"Нет, - говорит, - говорят, есть".
"Кто ж это, мол, тебе говорил? Кто такого здесь видел?"
"Да одна дама мне говорила… Там у этого богача мы с нею в Кузнечном вместе дожидали. Грек, говорит, один есть на Невском: тот много помогает".
"Как же это, - спрашиваю, - он за здорово живешь, что ли, помогает?"
"Так, - говорит, - так, просто так помогает, Домна Платоновна".
"Ну, уж это, - говорю, - ты мне, пожалуйста, этого лучше и не ври. Это, - говорю, - сущий вздор".
"Да что же вы, - говорит, - спорите, когда эта дама сама про себя даже рассказывала? Она шесть лет уж не живет с мужем, и всякий раз как пойду, говорит, так пятьдесят рублей".
"Врет, - говорю, - тебе твоя знакомая дама".
"Нет, - говорит, - не врет".
"Врет, врет, - говорю, - и врет. Ни в жизнь этому не поверю, чтобы мужчина женщине пятьдесят рублей даром дал".
"А я, - говорит, - утверждаю вас, что это правда".
"Да ты что ж, сама, что ли, - говорю, - ходила?"
А она краснеет, краснеет, глаз куда деть не знает.
"Да вы, - говорит, - что, Домна Платоновна, думаете? Вы, пожалуйста, ничего такого не думайте! Ему восемьдесят лет. К нему много дам ходят, и он ничего от них не требует".
"Что ж, - говорю, - он красотою, что ли, только вашею освещается?"
"Вашею? Почему же это, - говорит, - вы опять так утверждаете, что как будто и я там была?" А сама так, как розан, и закраснелась.
"Чего ж, - говорю, - не утверждать? разве не видно, что была?"
"Ну так что ж такое, что была? Да, была".
"Что ж, очень, - говорю, - твоему счастию рада, что побывала в хорошем доме".
"Ничего, - говорит, - там нехорошего нет. Я очень просто зашла, - говорит, - к этой даме, что с ним знакома, и рассказала ей свои обстоятельства… Она, разумеется, мне сначала сейчас те же предложения, что и все делают… Я не захотела; ну, она и говорит: "Ну так вот, не хотите ли к одному греку богатому сходить? Он ничего не требует и очень много хорошеньким женщинам помогает. Я вам, говорит, адрес дам. У него дочь на фортепиано учится, так вы будто как учительница придете, но к нему самому ступайте, и ничего, говорит, вас стеснять не будет, а деньги получите". Он, понимаете, Домна Платоновна, он уже очень старый-престарый".
"Ничего, - говорю, - не понимаю".
Она, вижу, на мою недогадливость сердится. Ну, а я уж где там не догадываюсь: я все отлично это понимаю, к чему оно клонит, а только хочу ее стыдом-то этим помучить, чтоб совесть-то ее взяла хоть немножко.
"Ну как, - говорит, - не понимаете?"
"Да так, - говорю, - очень просто не понимаю, да и понимать не хочу".
"Отчего это так?"
"А оттого, - говорю, - что это отврат и противность, тьпфу!" Стыжу ее; а она, смотрю, морг-морг и кидается ко мне на плечи, и целует, и плачучи говорит: "А с чем же я все-таки поеду?"
"Как с чем, мол, поедешь? А с теми деньгами-то, что он тебе дал".
"Да он мне всего, - говорит, - десять рублей дал".
"Отчего так, - говорю, - десять? Как это всем пятьдесят, а тебе всего десять!"
"Черт его знает!" - говорит с сердцем.
И слезы даже у нее от большого сердца остановились.
"А то-то, мол, и есть!.. видно, ты чем-нибудь ему не потрафила. Ах вы, - говорю, - дамки вы этакие, дамки! Не лучше ли, не честнее ли я тебе, простая женщина, советовала, чем твоя благородная посоветовала?"
"Я сама, - говорит, - это вижу".
"Раньше, - говорю, - надо было видеть".
"Что ж я, - говорит, - Домна Платоновна… я же ведь теперь уж и решилась", - и глаза это в землю тупит.
"На что ж, - говорю, - ты решилась?"
"Что ж, - говорит, - делать, Домна Платоновна, так, как вы говорили… вижу я, что ничего я не могу пособить себе. Если б, - говорит, - хоть хороший человек…"
"Что ж, - говорю, чтоб много ее словами не конфузить, - я, - говорю, - отягощусь, похлопочу, но только уже и ты ж, смотри, сделай милость, не капризничай",
"Нет, - говорит, - уж куда!.." Вижу, сама давится, а сама твердо отвечает: "Нет, - говорит, - отяготитесь, Домна Платоновна, я не буду капризничать". Узнаю тут от нее, посидевши, что эта подлая Дисленьша ее выгоняет, и то есть не то что выгоняет, а и десять рублей-то, что она, несчастная, себе от грека принесла, уж отобрала у нее и потом совсем уж ее и выгнала и бельишко - какая там у нее была рубашка да перемывашка - и то все обобрала за долг и за хвост ее, как кошку, да на улицу.
"Да знаю, - говорю я, - эту Дисленьшу".
"Она, - говорит, - Домна Платоновна, кажется, просто торговать мною хотела".
"От нее, - отвечаю, - другого-то ничего и не дождешься".
"Я, - говорит, - когда при деньгах была, я ей не раз помогала, а она со мной так обошлась, как с последней".
"Ну, душечка, - говорю, - нынче ты благодарности в людях лучше и не ищи. Нынче, чем ты кому больше добра делай, тем он только готов тебе за это больше напакостить. Тонет, так топор сулит, а вынырнет, так и топорища жаль".
Рассуждаю этак с ней и ни-и-и думаю того, что она сама, шельма эта Леканида Петровна, как мне за все отблагодарит.
Домна Платоновна вздохнула.
- Вижу, что она все это мнется да трется, - продолжала Домна Платоновна, - и говорю: "Что ты хочешь сказать-то? Говори - лишних бревен никаких нет: в квартал надзирателю доносить некому".
"Когда же?" - спрашивает.
"Ну, - говорю, - мать моя, надо подождать: это тоже шах-мах не делается".
"Мне, - говорит, - Домна Платоновна, деться некуда".
А у меня - вот ты как зайдешь когда-нибудь ко мне, я тебе тогда покажу - есть такая каморка, так, маленькая такая, вещи там я свои, какие есть, берегу, и если случится какая тоже дамка, что места ищет иногда или случая какого дожидается, так в то время отдаю. На эту пору каморочка у меня была свободна. "Переходи, - говорю, - и живи".
Переход ее весь в том и был, что в чем пришла, в том и осталась: все Дисленьша, мерзавка, за долги забрала.
Ну, видя ее бедность, я дала ей тут же платье - купец один мне дарил: чудное платье, крепрошелевое, не то шикшинетеневое, так как-то материя-то эта называлась, - но только узко оно мне в лифике было. Шитвица-пакостница не потрафила, да я, признаться, и не люблю фасонных платьев, потому сжимают они очень в грудях, я все вот в этаких капотах хожу.
Ну, дала я ей это платье, дала кружевцов; перешила она это платьишко, отделала его кое-где кружевцами, и чудесное еще платьице вышло. Пошла я, сударь мой, в штинбоков пассаж, купила ей полсапожки, с кисточками такими, с бахромочкой, с каблучками; дала ей воротничков, манишечку - ну, одним словом, нарядила молодца, яко старца; не стыдно ни самой посмотреть, ни людям показать. Даже сама я не утерпела, пошутила ей: "Франтишка, - говорю, - ты какая! умеешь все как к лицу сделать".
Живем мы после этого вместе неделю, живем другую, все у нас с нею отлично: я по своим делам, а она дома остается. Вдруг тут-то дело мне припало к одной не то что к дамке, а к настоящей барыне, и немолодая уж барыня, а такая-то, прости господи!.. звезда восточная. Студента все к сыну в гувернеры искала. Ну, уж я знаю, какого ей надо студента.
"Чтоб был, - говорит, - опрятный; чтоб не из этих, как вот шляются - сицилисты, - они не знают небось, где и мыло продается".
"На что ж, - говорю, - из этих? Куда они годятся!"
"И, - говорит, - чтоб в возрасте был, а не дитею бы смотрел; а то дети его и слушаться не будут".
"Понимаю, мол, все".
Отыскала я студента: мальчонко молоденький, но этакий штуковатый и чищеный, все сразу понимает. Иду-с я теперь с этим делом к этой даме; передала ей адрес; говорю: так и так, тогда, и тогда будет, и извольте его посмотреть, а что такое если не годится - другого, говорю, найдем, и сама ухожу. Только иду это с лестницы, а в швейцарской генерал мне навстречу и вот он. И этот самый генерал, надо тебе сказать, хоть он и штатский, но очень образованный. В доме у него роскошь такой: зеркала, ланпы, золото везде, ковры, лакеи в перчатках, везде это духами накурено. Одно слово, свой дом, и живут в свое удовольствие; два этажа сами занимают: он, как взойдешь из швейцарской, сейчас налево; комнат восемь один живет, а направо сейчас другая такая ж половина, в той сын старший, тоже женатый уж года с два. На богатой тоже женился, и все как есть в доме очень ее хвалят, говорят - предобрая барыня, только чахотка, должно, у нее - очень уж худая. Ну, а наверху, сейчас по этакой лестнице - широкая-преширокая лестница и вся цветами установлена - тут сама старуха, как тетеря на токовище, сидит с меньшенькими детьми, и гувернеры-то эти там же. Ну, знаешь уж, как на большую ногу живут!
Встретил меня генерал и говорит: "Здравствуй, Домна Платоновна!" - Превежливый барин.
"Здравствуйте, - говорю, - ваше превосходительство".
"У жены, что ль, была?" - опрашивает.
"Точно так, - говорю, - ваше превосходительство, у супруги вашей, у генеральши была; кружевца, - говорю, - старинные приносила".
"Нет ли, - говорит, - у тебя чего, кроме кружевцов, хорошенького?"
"Как, - говорю, - не быть, ваше превосходительство! Для хороших, - говорю, - людей всегда на свете есть что-нибудь хорошее".
"Ну, пойдем-ка, - говорит, - пройдемся; воздух, - говорит, - нынче очень свежий".
"Погода, - отвечаю, - отличная, редко такой и дождешься".
Он выходит на улицу, и я за ним, а карета сзади нас по улице едет. Так вместе по Моховой и идем - ей-богу правда. Препростодушный, говорю тебе, барин!
"Что ж, - спрашивает, - чем же ты это нынче, Домна Платоновна, мне похвалишься?"
"А уж тем, мол, ваше превосходительство, похвалюсь, что могу сказать, что редкость".
"Ой ли, правда?" - опрашивает - не верит, потому что он очень и опытный - постоянно все по циркам да по балетам и везде страшно по этому предмету со вниманием следит.
"Ну, уж хвалиться, - говорю, - вам, сударь, не стану, потому что, кажется, изволите знать, что я попусту врать на ветер не охотница, а вы, когда вам угодно, извольте, - говорю, - пожаловать. Гляженое лучше хваленого".
"Так не лжешь, - говорит, - Домна Платоновна, стоящая штучка?"
"Одно слово, - отвечаю ему я, - ваше превосходительство, больше и говорить не хочу. Не такой товар, чтоб еще нахваливать".
"Ну, посмотрим, - говорит, - посмотрим".
"Милости, - говорю, - просим. Когда пожалуете?"
"Да как-нибудь на этих днях, - говорит, - вероятно, заеду".
"Нет, - говорю, - ваше превосходительство, вы извольте назначить как наверное, так, - говорю, - и ждать будем; а то я, - говорю, - тоже дома не сижу: волка, мол, ноги кормят".
"Ну, так я, - говорит, - послезавтра, в пятницу из присутствия заеду".
"Очень хорошо, - говорю, - я ей скажу, чтоб дожидалась".
"А у тебя, - спрашивает, - тут в узелке-то что-нибудь хорошенькое есть?"
"Есть, - говорю, - штучка шелковых кружев черных, отличная. Половину, - солгала ему, - половину, - говорю, - ваша супруга взяли, а половина, - говорю, - как раз на двадцать рублей осталась".
"Ну, передай, - говорит, - ей от меня эти кружева: скажи, что добрый гений ей посылает", - шутит это, а сам мне двадцать пять рублей бумажку подает, и сдачи, говорит, не надо: возьми себе на орехи.
Довольно тебе, что и в глаза ее не видавши, этакой презент.
Сел он в карету тут у Семионовского моста и поехал, а я Фонталкой по набережной да и домой.
"Вот, - говорю, - Леканида Петровна, и твое счастье нашлось".
"Что, - говорит, - такое?"
А я ей все по порядку рассказываю: хвалю его, знаешь, ей, как ни быть лучше: хотя, говорю, и в летах, но мужчина видный, полный, белье, говорю, тонкое носит, в очках, сказываю, золотых; а она вся так и трясется.
"Нечего, - говорю, - мой друг, тебе его бояться: может быть, для кого-нибудь другого он там по чину своему да по должности пускай и страшен, а твое, - говорю, - дело при нем будет совсем особливое; еще ручки, ножки свои его целовать заставь. Им, - говорю, - одна дамка-полячка (я таки ее с ним еще и познакомила) как хотела помыкала и амантов, - говорю, - имела, а он им еще и отличные какие места подавал, все будто заместо своих братьев она ему их выдавала. Положись на мое слово и ничуть его не опасайся, потому что я его отлично знаю. Эта полячка, бывало, даже руку на него поднимала: сделает, бывало, истерику, да мах его рукою по очкам; только стеклышки зазвенят. А твое воспитание ничуть не ниже. А вот, - говорю, - тебе от него пока что и презентик", - вынула кружева да перед ней и положила.
Прихожу опять вечером домой, смотрю - она сидит, чулок себе штопает, а глаза такие заплаканные; гляжу, и кружева мои на том же месте, где я их положила.
"Прибрать бы, - говорю, - тебе их надо; вон хоть в комоду, - говорю, - мою что ли бы положила; это вещь дорогая".
"На что, - говорит, - они мне?"
"А не нравятся, так я тебе за них десять рублей деньги ворочу";
"Как хотите", - говорит. Взяла я эти кружева, смотрю, что все целы, - свернула их как должно, и так, не мерявши, в свой саквояж и положила.
"Вот, - говорю, - что ты мне за платье должна - я с тебя лишнего не хочу, - положим за него хоть семь рублей, да за полсапожки три целковых, вот, - говорю, - и будем квиту, а остальное там, как сочтемся".
"Хорошо", - говорит, - а сама опять плакать.
"Плакать-то теперь бы, - говорю, - не следовало".
А она мне отвечает: