Осенью Васю отвезли в больницу; ноги совсем отказали. Я занимался в ремесленном училище и поэтому лишь изредка навещал Васю. Однажды он укорил меня:
- Обещал пойти на формовщика - пошел на газовщика.
В октябре он выписался из больницы, но ходил с костылем.
Обычно невозмутимый, он стал раздражительным. Как-то за пустяк (я неплотно прикрыл за собой дверь) огрел меня по спине. Я стерпел: знал - Васька свирепствует из-за того, что врачи велят ему переменить специальность.
Вскоре он забрался в комнату, где жили две поварихи. Поговаривали, что тумбочки у них заставлены банками с маслом, салом и сахаром, а сундуки набиты барахлом. Они ушли работать в ночь. Вася отомкнул ключом дверь, зажег свет, открыл одну из тумбочек (она действительно была полна лакомств), и тут его застал сосед поварих, слыхавший, как кто-то с пристуком прошел по комнате.
Суд приговорил Васю к году исправительно-трудовых работ. До января он лечился в тюремной больнице.
Как-то в синих сумерках я бежал на завтрак в столовую и увидел на шоссе небольшую колонну разношерстно одетых людей. Стоя в кюветном сугробе, я спросил шагавших поблизости:
- Перерушев Василий здесь?
- Не знаем.
Васю я увидел сам в конце колонны. Может, и Вася углядел, что я его заметил, но побоялся, что я сделаю вид, будто не узнал его, поэтому у него вырвалось, как зов на помощь, мое имя:
- Сергей! Сережа! Сергуха!
- Я, Вась. Здорово!
- Сергуха, пусть мама валенки принесет. Дядю Федю глухого пусть попросит подшить и принесет.
- Ладно, Вась.
- Брюки бы ватные еще. Нет, не на что ей купить. Брюки не нужно. Как-нибудь протяну. Сережа, ноги у меня зажили. Врачиха попалась толковая. Всюду люди встречаются. Сережа, приходи к вахте, если время будет.
- Приду.
- Покуда, друг.
Я попрощался с ним, но тут же побежал вослед, проваливаясь в сугробы, ничего не говоря, а лишь глядя на Васю, с которым поравнялся. У меня было такое чувство, что больше мы никогда не встретимся.
Вечером я зашел к Перерушевым. Мы жили дверь в дверь. Полина Сидоровна стирала. Зинка, Ваня и Алеха сидели на койке, прикрывшись серым солдатским одеялом и привалясь к стене, беленной прямо по доскам и выпученной осевшим потолком. Дети были русые, стриженые, жестковолосые. Носы у них лупились и розовели там, где слезла кожа. Все они учились: Зина - в пятом классе, Ваня - в третьем, Алеха - в первом. Меньшой легонько разводил руки, указательные пальцы которых были обхвачены петлями из черных ниток. Нитки были продеты сквозь дырочки довоенной модной дамской пуговицы. Вращаясь, пуговица жужжала, фыркала, мурлыкала. Она походила на колесико с медным ободком. И Зина и Ваня клянчили у брата пуговицу, но он даже ухом не повел. Сладко жмурясь, Алеха слушал звучание пуговицы.
Я остановился у порога. На мои ботинки и на пол нередо мной плюхались пенные ошметки, вылетавшие из корыта.
Полина Сидоровна перестала выкручивать платьице Зины.
- Чего скажешь?
- Васю видел.
- Еще что?
- Привет вам прислал.
Полина Сидоровна хлопнула на стиральную доску платьице, зло повернулась к дочери:
- Бесстыжая! Накинься! Как при родной матери сидит.
Зина закрылась одеялом по шею.
- Выставилась.
Она шоркнула платьицем по гофрированному, со стершейся оцинковкой железу стиральной доски и набросилась на меня:
- Видишь - стирка, не заходи! А зашел - не пяль зенки!
- Ладно. После зайду.
- Будешь шляться туда-сюда, комнату выстуживать. Говори, где видал. На костылях?
- Поправился.
- Лечат еще? Я б головы таким отрубала да на помойку выбрасывала. Небось передачу просил?
- Нет.
- Врешь. Не будет ему передачи. Не хотел трудиться, не хотел жить по-людски - пускай теперь... Ну что я ему понесу? Откуда возьму?
- Он не просил.
- Кому другому заливай. Все вы одного поля ягоды: пока при матери - слова ласкового не молвите, а пришлось туго - сразу: "Мамочка, родименькая, соскучился по тебе. Принеси картошечки и сухариков".
- Он только валенки просил. Валенки, сказал, пусть дядя Федя глухой подошьет.
- И валенок ему не будет. Алеха! Пожужжал пуговицей - Ване дай. Зинка, веревки захотела? Ожгу - навек запомнишь.
Алеха нехотя отдал Ване пуговицу. Зина опять подняла одеяло до подбородка.
- Ты, Сережа, хитренький... - вдруг сказала Полина Сидоровна.
- Чего это?
- Хи-и-итренький! Не меньше Васьки шпанил и еще не судился. В милиции, поди-ка, не бывал?
- Нет.
- Мой Василий вор, а ты - не вор?
- Тетя Поля, зачем вы так?
- Из-за товарищев он попал. Из-за тебя, может. Украдет, угощает вас. Простодырый, рад стараться. Вы в тени, в закоулочке, он сам обделывает. Лис ты. Нет тебе другого прозванья.
Я стоял, подергивая дверную скобу. Подбородок уткнул в ключицу. И совестно, и обидно было, и понимал я: какой спрос с Васиной матери? Едва переехали Перерушевы в Железнодольск (моя мама их перетащила), Савелий Никодимович, кормилец, погиб. С грамотностью Полины Сидоровны (три класса, четыре коридора) да при ее здоровье еле-еле удалось определиться в кипятилку топить титаны. Детвора помогала дробить глыбы антрацита, колоть дрова, щепать щепу для разжига. Посиживала у оконца, отпуская по трубе горячую воду. Платили за кипяток талонами и мелочью - за гривенник целое ведро.
Тянули кое-как на хлебе-картошке. С одеждой было хуже, с обувью и в Ершовке бедовали, а здесь совсем подбились, но зимою они были с валенками по милости глухого дяди Феди - старшего брата Полины Сидоровны, оглохшего в солдатах на империалистической войне. Дядя Федя, старый холостяк, получал пенсию по инвалидности, поддерживался чеботарной работой. Он редко брался за мелкий ремонт. Поставить косячки, сделать набойки на дамский каблук, наложить заплатки на переда - не терпел он этого. Обсоюзить сапоги, сменить подошву, полностью подшить валенки, отделать хромом задники чесанок, чтоб от калош не протерлись, - за это он брался охотно.
Валенки он умудрялся выгадать племянникам (правда всегда подшивные), да козловые ботинки сестре, да ее старшему сыну Дементию сапоги, тоже из ношеных-переношеных, но тщательно обихоженных им. Для грязи, если удавалось достать у кого-нибудь из шоферов камеру от пятитонки, дядя Федя клеил на валенки племяшей морковного цвета гладкие глубокие калоши.
Дементий, окончив девятилетку, подался в вальцовщики на мелкосортный прокатный стан. Жалованьем Дементия, не ученическим, а рабочим, не пришлось долго попользоваться: призвали парня в армию. Накануне войны приезжал в отпуск. Высокий. Командирская форма с иголочки. Война застала Дементия под Белостоком. С той поры ни одного письма. На запрос Полины Сидоровны Москва ответила: пропал без вести. Полина Сидоровна считала, что он убит, но, несмотря на эту свою уверенность, с получки ходила на базар, и рябой слепец ворожил ей по книге, скользя пальцами по точечным страницам, и всякий раз предсказывал, что Дементий забран фашистами, что на его долю падут лютые страдания, однако он все стерпит и возвратится на родину.
- Значит, отнесете, тетя Поля, пимы дяде Феде глухому?
- Не твоя забота. Сгинь отсюда. И чтоб никогда больше не заходил. Васька что передаст, подоткни записочку под дверь.
Я не утерпел:
- Зайду, так не к вам...
Она залепила мне в лицо платьицем, только что намазанным жидким, синюшного цвета мылом. У себя в комнате, смывая клейкое и едкое вонючее мыло, я клялся отомстить Полине Сидоровне, начал даже придумывать, чем бы ей досадить, но осекся: становлюсь похожим на Колдунова. Что сердиться на Полину Сидоровну, если даже ее каменное терпение иссякло... В праздники, и то ее семья уминала бы по-обычному хлеб и картошку, кабы не радетельные барачные женщины, которые под предлогом: "На-ка вот, Сидоровна, отведай", тащили Перерушевым крендели, ватрушки, шаньги, пирожки с луком и яичками, куски пирогов со щучиной и солеными рублеными груздями, с толченой черемухой, половинки курников, морковников и капустников - в общем, угощали Перерушевых, чем сами к празднику разжились. На демонстрацию Перерушевы ходили без флажков и шаров, в чистой, прокатанной рубелем одежде.
Через несколько дней к нам заглянула, виновато потупясь, Полина Сидоровна.
- Простил бы ты меня, дуру.
Я ответил, что нет у меня на нее зла. Она вскинула свинцово-серые веки, робко улыбнулась.
Я показал ей ватные брюки, которые купил для Васи. Она было повеселела, но тут же нахмурилась:
- На какие деньги?
- Бутсы продал.
- Тогда другое дело.
Субботним вечером я отнес Васе вместе с брюками, буханкой хлеба, литровой черностеклой бутылкой молока и валенки, крепко подшитые глухим дядей Федей.
Когда Вася принимал все это, от радости он ни слова не промолвил, только напоследок потряс кулаком, дескать, молодец, Сережа!
От меня до Васи был промежуток в три мужских шага, но, уходя, я чувствовал, будто между нами не меньшее пространство, чем между землей и облаками.
Не прошла и декада - Вася прислал письмо. В годы войны декада была основной мерой времени, потому что хлебные карточки, полученные на месяц, разрезались на три части. Делалось это на случай потери: повторно карточки выдавались лишь в исключительных случаях. И магазины давали хлеб только на талоны текущей декады.
Обычно Вася писал лишь матери, а тут вдруг изменил своему правилу. Раскрывая бумажный треугольничек, на котором красовался красный овальный цензорский штамп, я встревожился. Я не допускал, что Вася будет благодарить меня за передачу: мы, барачные, считали неприличным распинаться перед кем-то, если он сделал тебе добро. Я почти был уверен: у Васи случилась какая-то большая неприятность. Так и оказалось. У него украли ватные штаны и валенки. Для самоутешения и чтоб не очень огорчить меня, он нацарапал шутливую фразу: "Позапозавчера я дрыхнул под утро как пьянчужка, и к моим валенкам и ватным штанам - не штаны, а печь! - кто-то приделал ноги".
Читая это, я обозлился и назвал его про себя "проклятым растяпой". Но потом впал в панику. Ну, все! Капут Васиным ногам!
Надо спасать Васю. Но где добыть денег? Продать футбольный мяч, гетры, щитки, хоккейную клюшку. Понемногу ребята должны дать.
Зашел к Косте Кукурузину. Мялся, ожидая, не выйдет ли куда Нюра Брусникина, переселившаяся к нему. Шепотом рассказал о Васиной беде.
Нюра стряпала картофляники, Костя, лежа на кровати, читал газету. Хлопковое масло, на котором Нюра пекла голопузиков, взрывалось на сковороде. Я надеялся, что пыханье и треск масла помешают ей разобрать, о чем я говорю, и все-таки она подслушала. Едва я умолк, жестко сказала:
- Ничего не можем дать. Да и с какой стати будем поддерживать вора? Освободится - нас же и обокрадет.
Она принялась переворачивать картофляники. Костя незаметно вынул из своих офицерских брюк сложенную ввосьмеро зелененькую полусотку, затолкал под мой широкий форменный ремень.
Я потопал к двери. Нюра задержала меня своей грудью.
- Ну-ка, что у тебя в кулаках?
Я сжал кулаки.
- Ничего.
- Разожми.
- Не хочу.
- Отдай деньги.
- Какие?
Схватила меня за руку, начала разжимать кулак. Пыхтела, лицо покрывалось пунцовыми пятнами злости. Ей не удавалось раскрыть мой кулак, вонзила ногти в большой палец. Я терпел. И когда она отступилась, разжал кулак и стряхнул с большого пальца кровь.
- Довольна?
Я разжал другой кулак.
- Погоди.
Проверила карманы гимнастерки, без стеснения полезла в карманы брюк. Я отпрянул. Ударом спины распахнул дверь и выскочил в коридор.
У Колдунова денег не было, но прежде чем об этом сказать, он нудно начал припоминать, чем Васька когда-то не угодил ему, в чем провинился перед ним. Он ждал, что я вступлю с ним в ссору, и не дождался. Я ушел.
Пройдя по бараку, я насобирал, не считая Костиной полусотки, около восьмидесяти рублей.
Единственным человеком, на помощь которого я теперь надеялся, был Тимур Шумихин. У него всегда водились деньги. Он был картежником, орлянщиком, лотошником, шашечником, бильярдистом. Играл только на деньги. Те, кто знал Тимура н а в ы л е т, никогда не садились к а т а т ь с ним в очко. Сядешь - мигом о б л у п и т. Пальцы у него на редкость чувствительные, прямо как у слепого с детства. Карты он крапил - накалывал иглой - и, банкуя, сдавал их с закрытыми глазами. Простаки верили, будто он играет исключительно честно - даже на карту не взглянет. На самом же деле при смеженных веках ему было легче нащупывать не ощутимые для других крапинки на глади карт, чтобы устроить своему противнику перебор или недобор, а себе набрать сколько нужно очков.
В орлянку брались с Тимуром играть лишь пройдохи вроде него самого или вертопрахи, наивно верящие в удачу, да еще парни и мужчины, не подозревающие, что он частенько мечет двухорловой монетой.
Из Тимура получился бы прекрасный слесарь-лекальщик, а может быть, и ювелир. Глухой дядя Федя, не пускавший на ветер слова, как-то сказал ему: "Бог дал тебе талант, а совестью обделил. Ты бы мог стать мастером на всю матушку Россию. Блоху бы мог подковать, как тульский!" Тимур хмыкнул: "Нам это ни к чему". Многотерпельник дядя Федя, ничего не слышавший, прочитал по губам ответ, и на его смиренных глазах заблестели слезы.
У Тимура были всякие тиски, напильники, брусочки, пинцеты, наждачные шкурки, шлифовальные пасты, бархатки. Он стачивал с одинаковых монет решки и так полировал чистые плоскости, что они, приложенные друг к дружке, плотно слипались. Чтобы они не распадались при ударе о камень, он соединял их столярным клеем. Прежде чем превратить двухорловую монету в метку, Тимур долго держал ее меж никелевых пластин, прижатых гирей. Такой двухорловый никогда не разбивался и издавал звон, не отличимый от звука обыкновенной монеты.
Хитро играл Тимур. Заметит или догадается, что ставка, которую предлагает партнер, крупна, - метнет двухорловым. Перед тем как запустить вверх беспроигрышную метку, задурит голову своему сопернику: побросает простой гривенник низко над землей, словно приноравливаясь к такой скорости вращения, при которой монета падает гербом к небу. Гривенник падает то орлом, то решкой. Цель достигнута. Тимур усыпил бдительность. "Кручу!" - решительно, не без артистической дрожи в голосе объявляет он и, в мгновение ока выпустив из-под мизинца и безымянного пальца двухорловый и спрятав под них "казаный" гривенник, зашвырнет метку выше столба с трансформатором, а потом получит выигрыш от побледневшего партнера.
Случалось, что Тимура, поднявшего свою бесценную метку, хватал за руку кто-нибудь из проигравшихся орлянщиков и вскрикивал:
- Ну-ка, погляжу?
- Па-а-жалуста.
Негодуя, Тимур выбрасывал на землю гривенник и, когда все кидались проверять монету, засовывал в пистончик двухорловый. Потом выворачивал карманы, набитые серебром и медью, и орал:
- Не веришь, подлюга! Ищи фальшивую метку. Чего не ищешь! Ищи, не то в лоб закатаю!
Все пристыженно смотрели на желтую и белую мелочь, рассыпанную по траве, и уговаривали Тимура не горячиться. Тот, кто усомнился в его честности, бормотал, оправдываясь:
- Я просто так...
Чтобы никто из присутствующих больше не дерзнул его проверять, Тимур все напирал:
- У кого есть писка! Дайте писку. Глаза подлюге вырежу. Писку!
Бритвенного лезвия, конечно, ни у кого не оказывалось. Скопом увещевали, успокаивали, собирали с травы и ссыпали в карманы Тимура серебро с медью. Он унимался, и орлянка продолжалась.
В лото Тимур Шумихин играл еще ловчее. Самые заядлые лотошники брали только по шесть карт. Попробуй успей проверить, есть ли на твоих картах номер, названный тем, кто кричит, а если есть - успей его закрыть фишкой, денежкой или просто камушком. Трудно следить за шестью картами, особенно когда деревянные бочонки достаются из мешочка горстью, а цифры, вытиснутые на их донцах, провозглашаются чуть ли не в секунду раз.
Тимур берет десять, а то и двенадцать карт. Закрывает номера картонными пыжами. Руки его мелькают, как у жонглера. И следить он успевает, и закрывать, и курить.
А как он к р и ч и т, то есть выкликает, номера - зычно, радостно, торжественно, сыплет прибаутками, насмехаясь над тем, кому номера не идут, и над тем, кто надеется услышать заветную цифру, чтобы забрать к о т е л - все деньги, находящиеся в банке.
Чаще других закрывает номера сам Тимур. Его "зрячие" пальцы стремительно шныряют среди гремучих бочонков и выхватывают тот, на котором нужный номер; уж если он улавливает на картах крап, то определить на ощупь резные цифры для него пустяки. К тому же он ловок косить глаз в мешок: молниеносно скользнет туда взглядом, приметит бочонок, требующийся для завершения кона, и тотчас выхватит.
Когда в к о т л е изрядная сумма (на кон взнос за карту от рубля до червонца), Тимур выигрывает н а н и з - выкликнет все пять нижних номеров какой-то из своих карт. Мало в к о т л е денег - он окончит н а в е р х: ему не платить за карты, всем остальным надо раскошеливаться. Н а с е р е д и н к у он берет редко: взять п о л к о т л а - не ахти какое удовольствие.
Деньги Тимур засовывал под рубаху и к концу игры пузырился со всех сторон, как надутый.
В шашки и на бильярде с ним тоже хоть не играй: обставит, высадит. И карты, и лото, и шашки, и бильярд настольный, чугунные шары - все эти игры были у него свои и безотказно служили для поживы.
Мать Тимура, Татьяна Феофановна, как и Полина Сидоровна Перерушева, зарабатывала много: с начала войны обе освоили высокооплачиваемые специальности: Полина Сидоровна стала токарем-снарядником, а Татьяна Феофановна - люковой на коксохиме. Из-за военной дороговизны эти деньги были невелики.
Именно про Тимура я и вспомнил, собирая деньги на покупку валенок и ватных брюк для Васи.
Комната Шумихиных по-обычному была заперта изнутри. Чтобы открыли, полагалось пнуть в порог и поскрести ногтями по толю - им поверх старого стеганого одеяла обита дверь. Пароль паролем, но Тимур отворил, предварительно спрятав карты и разогнав бумажным китайским веером махорочный дым.
Когда входишь с мороза в прокуренное помещение, диву даешься, как могут жить люди в таком ядовитом воздухе, а через минуту уже и сам дышишь им, не замечая никотинового настоя.
Войдя к Шумихиным, я с недоумением взглянул на Тимуровых сестер, спокойно сидевших на кровати. Дыму - хоть топор вешай. Старшая, Соня, пряла, веретено весело шуршало, вытеребливая прозрачно-серые нежные волоконца из пучка, привязанного к кроватной спинке. Младшая, Дашутка, чесала козий пух широким деревянным гребнем, и зубья гребня звонко тренькали.
Поразило меня, что у Татьяны Феофановны хватало терпенья спать в комнате, где немилосердно дымили самосадом. Сегодня, как всегда, Татьяна Феофановна спала, накрывшись тулупом и засунув голову под плоскую подушку.
За столом, привалясь к стене, сидела незнакомая женщина. В ее лице, красивом и худощавом, поразила меня мужская твердость выражения. Она с досадой покрутила головой: не хотелось ей прерывать игру.