Юность в Железнодольске - Николай Воронов 26 стр.


- Катать? - спросил меня Тимур.

- Нет.

- Да, ты ведь бросил, - насмешливо вспомнил он.

- Важное дело.

- А...

Тимур сказал, что на минутку выйдет со мной. Незнакомка велела ему оставить деньги. Он ухмыльнулся, вытащил из-за голенища толстую пачку сотенных, из карманов по красному бруску тридцаток и сунул их под тулуп спящей матери.

В коридоре, ухмыляясь, спросил:

- Зачем пришел?

Я рассказал.

- Сейчас ни копья не дам. Высажу энту аферистку - тогда па-а-жа-луста. Я сам заскочу. Молись богу, Игра - лучше некуда! Выиграю - капиталист. Пельмени устрою. Буряковки тяпнем. Кроме перстня, у нее золотые серьги. На одежду играть не буду. На полудошку разве что. Полудошка беленькая. Я узнавал, из чего. Песец, говорит. Соне полудошка будет личить. Белое личит черненьким. На полудошку сыграю. Ну, пан или пропал.

Он глубоко вобрал в грудь морозный воздух и скрылся в комнате.

Дома я вспомнил о незнакомке, и мне захотелось, чтобы она обыграла Тимура: пусть хоть раз почувствует, что переживают партнеры, которых он обдирает. Васе я как-нибудь и без него насобираю на брюки и валенки.

Жители землянок брали воду из колонки близ нашего барака. На дорожку, по которой они мерно поднимались в гору, плескалось из ведер, хоть в них и плавали фанерные кружки: скользко, укатано. Я взошел до землянок, быстро покатился по склону.

Еще издали увидел Соню Шумихину, окликнул ее, но она не остановилась. За уборной я свернул в снег и упал чуть ли не под ноги Соне. Лишь тогда увидел, что девушка, которую я принял за Соню, совсем не похожа на нее. Гордо повернувшись, на меня смотрела незнакомка.

- Человека можешь сбить, - строго произнесла она.

Пальто на ней было Сонино: проиграла Тимуру песцовую полудошку, вот и получила на сменку драное пальто его сестры.

Где она живет? Куда идет ночевать? Может, нет у нее пристанища в городе?

С барачного крыльца спрыгнул Тимур и заорал:

- Наша взяла, Серега!

Во мне гудела ненависть к торжествующему Тимуру, и я не подошел к нему. Скользя по наледи подошвами своих хромовых сапог, собранных в голенищах гармошкой, Тимур сам пришел к водоколонке.

- Серега, с выигрышем!

- Догадался.

- Высадил ее, а она: "Играю на себя". Я послал ее к бабушке в рай.

- Врешь ты! С таким губошлепом она под топором не согласится играть на себя.

- Ты что глотничаешь?

- Не лги! И так есть чем хвастать.

- Верно, я подзалил. Это я сказал: "Теперь сыграем на тебя". Она мне кулак под нос: "Не нюхал? Понюхаешь!" На, держи, Серега, остальное матушка забрала. Корову будем покупать.

Я подставил карман, и Тимур засунул туда кулак с деньгами. Я тут же развернул комочки спрессованных денег, оказалось всего-навсего сто двадцать семь рублей.

- Расщедрился.

Его ликующая физиономия потускнела.

- Я не виноват. Мама на корову забрала.

- Ты из нее вицы вьешь, из своей мамы. "Забрала". Жадность раньше тебя родилась.

- Если хочешь знать, мать забрала у меня деньги. На курево только оставила. Ради Васьки потерплю без курева. Пойдешь с нами корову покупать? В базарный день. Ведерницу возьмем. Молоко будем дуть - от пуза.

- Кто будет дуть, кто слюнки глотать.

- Приведем ведерницу и, даю голову наотрез, обмоем буряковкой. На закуску пельмени закатаем. Из трех мяс. Из баранины. Из говядины. Из свинины.

Давно мне опротивели его посулы, произносимые таким искренним тоном, что невольно веришь, хоть и знаешь - врет.

Он причмокнул губищами (губастыми в бараке были он и Колдунов) и протянул червонец:

- На, а то еще ляпнешь Ваське: "Тимур жмотом стал".

Я оттолкнул Тимурову руку с червонцем, выхватил из кармана жалкие сто двадцать семь рублей, смял их, швырнул в лунку, где взморщивалась вода, подергиваясь струнами льда.

Чтобы он не подумал, будто боюсь его, пошел шагом.

- Мы люди без спеси. Поднимем. Купим табачку, - незлобно бормотал Тимур у водоколонки.

Входя в барак, я прикинул, что́ сделаю, чтобы отомстить Тимуру и спасти Васю Перерушева. Я стал продавать каждый день то свою обеденную горбушку, то ужинную и тратил хлебные деньги на покупку ученических перьев. Перышко стоило не меньше трех рублей. По нынешним временам это баснословная цена, тогда - привычная. За перо "пионер" без шишечки платили трешницу, с шишечкой - пятерку, за маленький "союз" (он всегда с шишечкой) - тоже пятерку, за большой - червонец, за перо для авторучки, не торгуясь, давали четвертную.

Хотя коробка - поначалу я складывал перья туда - была довольно вместительная, из-под розовоголовых спичек, все же для игры с Тимуром перьев было слишком мало.

Целую неделю я съедал ежедневно только по двести граммов хлеба, пятьсот шло на продажу. Перья прибывали в жестянке. Мне доставляло удовольствие встряхивать их, слушать, как они шелестят и громыхают.

Деньги, пожертвованные ребятами на покупку валенок и брюк для Васи, я не трогал: з а к о н!

Напоследок я решил прикупить крошечных чертежных перышек у запасливой Матрены Колдуновой, она пообещала взять с меня милостиво - по два рубля за перо.

Глава двенадцатая

Мастер отдал старосте талоны на ужин и ушел домой.

Ужинали мы первыми. Захватили стол напротив раздатки, откуда горько, но соблазнительно пахло хлопковым маслом.

Я боялся опоздать на базар, поэтому мгновенно выхлебал из железной луженой тарелки вермишелевый суп и съел из глиняного черепка картошку. Засовывая за пазуху пайку, выбежал на крыльцо столовой. Чуть не столкнулся лоб в лоб с Костей Кукурузиным.

- Куда торопишься, Серега?

- На базар. Пайку продавать.

- И мне надо на базар. Подождешь?

- Загнать не успею, Константин Владимирович.

- Тогда дуй. Между прочим, перестань навеличивать.

Рынок разбросан был от самой подошвы до вершины крупного шишковатого холма. Я должен был продраться сквозь барахолку к макушке холма, окруженной парикмахерскими, мастерскими часовщиков, сапожников, жестянщиков, лавками утильщиков.

- Ка-ан-чай ба-зар! - кричал старшина милиции Вахитов.

Кричал он протяжно, как мулла с минарета. Он будто бы и не замечал людей, гомонивших вокруг и опасливо-почтительно расступившихся перед ним; между тем в его, казалось бы, незрячих глазах оставались, как рыбы в мелкоячеистой сети, все, в ком он угадывал по одежде, жестам, мимике воров, барыг, шпану, шаромыжников. Он прямо-таки протравливал преступный мир. Его пытались отправить к аллаху - стреляли, резали, топтали. Живучесть Вахитова приводила в панику жулье, потрясала хирургов. Летом ему всадили в живот медвежью пулю. Весь город говорил: "Теперь Вахитову каюк", - однако поздней осенью он опять появился на базаре, кряжистый, прямой, как раньше, и ходил по земле на своих наезднически-кривых ногах легко и прочно.

Толкучка еще густо роилась, но ее постоянные обитатели - п р о п и с а н н ы е н а р ы н к е, как говорили о них, - поторапливались, чтобы не раздражать вездесущего Вахитова.

Однорукий и припадочный художник-кустарь скатывал на колене холсты, на которых глянцевели жаркие кони, пришпориваемые стройными всадниками, или краснощекие, в цветастых сарафанах бабы.

Широколобый мужчина по фамилии Кырмызы, называвший себя электротехником и хваставший своей редкой национальностью, которая даже в учебнике не упоминается (он был гагауз), складывал железные ножки штатива, на котором кубастился затянутый в черный чехол деревянный ящик с индуктором. Целыми днями гагауз Кырмызы торчал возле этой машинки, приглашая продающий и покупающий люд погреться электричеством.

- Эй, иди к динамо. Не пойдешь - воспаление легких. Крутну динамо - костер в тебе разожгу. От водки такой костер не горит. Иди! Три рубля - и как волчью доху набросишь.

Подойдешь, сунешь веселому гагаузу трешницу, он вложит в твои кулаки точеные никелевые стержни - и давай вращать ручку, торчащую из стенки ящика. Сначала чудится, будто ладони легонько покусывают муравьи, потом - будто в них горячие иглы впиваются, после - будто ты сжимаешь угли, выхваченные из костра. С того мгновенья, как ты стиснул в кулаках никелевые наконечники, все твое промерзшее тело пронизывается толчками, воспламеняющими кровь. Через несколько секунд жарко до боли, в голове туман, хмельному сродни. Неверными ногами уходишь от машинки Кырмызы, и долго саднит в ладонях и не чувствуешь холода.

Голубоглазый слепец Степан Степанович, по-базарному Пан Паныч, торопливо засовывал в сумку из мешковины затрепанную толстую книгу. По этой книге он гадал, водя пальцами по страницам. Бабы, ворожившие у Пан Паныча, утверждали, что он говорит полную правду.

Распадалось тройное полукольцо торговцев, продававших разложенные на снегу обувные колодки, шарниры, диски изоляционной ленты, сапожные голенища, книги, умывальники, дрели со сверлами, деревянные гвозди, заячьи шкурки.

Сутулый старик, увязывавший жестяные изделия, огрел меня самоварной трубой: "Шныряют тут, шпанята". Должно быть, за целый день не нашлось покупателей на его гремучий товар.

Вязальщицы укладывали пышные оренбургские шали, кроличьего пуха косынки, такие ярко-розовые, что глаза ломит, решетчатые гарусные детские шапочки и паутинки - шерстяные платки почти кружевной вязки, окаймленные острыми зубцами.

Ворота отделяли барахолку от продуктового рынка. Сразу за воротами кишмя кишели фуфайки, шинели, стеганые халаты, плюшевые полудошки, тулупы, крытые сатином, башкирские бешметы. Тут был хлебный торг. Круглые, с наплывом верхней корочки буханки, ржаные кирпичики, деревенские караваи, просто ломти, лепешки в черных пузырях, спеченные на не смазанной жиром сковороде.

За ужином мне не удалось схватить горбушку (их лучше покупают), и я, не очень надеясь продать плоский кусочек, даже не стал разворачивать его, лишь высунул из-под борта шинели краешек занозистой бумаги.

Встал у стены парикмахерской, в заветрие. Слева от меня подпрыгивала, постукивая ботинком о ботинок, женщина-маляр. В каждой руке она держала рукавицами по одному скорченному морозом пирожку. Справа высился колокольней понурый узбек-трудармеец, его халат был взбугрен на груди суточной восьмисотграммовой пайкой хлеба. Когда подходил покупатель, узбек отказывался вытаскивать хлеб из-под халата, а только бубнил: "Сто твацат руп", - боялся, что у него стащат хлеб.

Мой ломтик приглянулся девушке, одетой в фуфайку, ватные штаны и кирзовые, на крупного мужчину, ботинки. Ее одежда была осыпана кирпичной пылью и кое-где ушлепана бетоном. Девушка предлагала меньше, чем я просил, и я отрицательно мотал головой.

- Отдашь за двадцать пять, а, мальчик? - настаивала она.

- Тридцать, - угрюмо твердил я.

Она уходила и вскоре возвращалась.

Я, наверно, сразу продал бы ей хлеб за двадцать пять рублей, но меня рассердило, что она назвала меня мальчиком, к тому же, торгуясь, она так глядела своими черными глазищами, что у меня сердце прыгало. Хоть она и была одета по-мужски, от нее исходил соблазн, и это меня тоже сердило.

Девушка опять подошла:

- Войди в мое положение, мальчик. Позавчера вытащили хлебные карточки. С тех пор только два картофляника съела. Сегодня выпросила у подружки четвертную... Ты ведь не жадоба. Продай, а?

- Сказала бы сразу!

Она медленно выбиралась из толпы. Не оглядывалась. Но я знал: она заметила, что я двигаюсь за нею. Перед воротами обернулась, вспыхнула и направилась к ограде, шаркая подошвами огромных ботинок. Ее шаги не звали меня, нет - они как бы примагничивали. И я, вопреки робости и стыду, тоже свернул к ограде.

Она спросила:

- Ты в каком ремесленном?

- В первом.

- Я фэзэошница. Летом нас выпустили. Каменщицей работаю. Ты городской?

- Да.

- Я из деревни. Лебедянку слыхал? Оттуда. Меня мобилизовали в фэзэо. И лучше. У нас два года подряд были недороды. Звать меня Аля, Алевтина, Алевтина Демкина. Городской, говоришь? Родные есть?

Я стал было говорить о себе, о бабушке, но вспомнил, что забрал у нее последние деньги, засовестился и смолк.

- Ты рассказывай. Я люблю, когда рассказывают.

В эту минуту я почувствовал, что эти деньги, лежащие в кармане гимнастерки, давят мне грудь. Вероятно, она не успела удивиться, когда я сунул ей в фуфайку деньги, а сам кинулся в толпу и проскочил мимо будочки, в которой сидел налоговый кассир, заставлявший покупать базарный талон каждого, кто ехал или шел торговать.

Идя по дороге вниз, я с досадой думал: как глупо! Надо было поговорить с Алей, позвать к нам. Обогрелась бы, поужинала, мы дали бы ей ведро картошки. До новой у нас своей не хватит, но бабушка, наверно, позволила бы спуститься в подпол, и я бы нагреб Але самой крупной, не белой, а розовой, шершавой, самой рассыпчатой. Вечером мать Тольки Колдунова уходит на дежурство в вагонный цех, я взял бы патефон, и мы могли бы устроить у Колдуновых танцы. Потом бабушка побоялась бы отпустить меня провожать Алю - опасно ходить ночами, - и Аля осталась бы у нас. Я бы уступил ей кровать, сам лег на полу. Из подпола несет ледяным холодом, подстилка ветхая, тонкая. Но я, как раньше, в детстве, выдюжил бы до утра. А может, Аля догадалась бы, что я колею от сквозняков, и позвала бы к себе. Бабушка с головой укрывается ватным одеялом, не услышит и не увидит. Снег выпал неделю назад, завод успел его закоптить, и ночью в комнатах темень. Мы бы обнялись. Аля спит, я - нет. Встанет бабушка будить в училище, а я не на полу, и выгонит Алю. Ведь бабушке не докажешь, что мы ничего плохого себе не позволили. Лучше уж я поднимусь раньше бабушки, подогрею картошку, вскипячу воды и заварю иван-чай. Аля - на работу, я - в ремесленное. Аля станет забегать к нам. Мы будем танцевать у Колдуновых. Аля будет помогать бабушке стирать, гладить, готовить. Бабушка предложит ей стать к нам на квартиру. Она перейдет. Я попрошу у бабушки разрешения жениться на Але. Она разрешит: дедушке ведь шел семнадцатый год, когда он женился на бабушке, и мне почти столько же. Бабушка была старше его. Аля тоже старше меня, не так старше, но старше. Бабушка разрешит, и мы с Алей поженимся. Но между нами не произойдет ничего такого, как у Кости с Нюркой.

За эти полтора километра от базара до шоссе, разделявшего Первый и Тринадцатый участки, я нафантазировал столько, что ужаснулся, как только пришел в себя: ничего этого не будет! Навряд ли когда встречусь с Алей, а встречусь, так не будет такого, как сегодня, счастливого случая для знакомства.

Я напился из родника трезвяще студеной воды.

Железистый привкус воды держался на зубах. Вспомнилось, как перед войной мы приходили в жаркие дни с цинковыми ведрами на родник и таскали воду на зеленый базар, где изморенная зноем толпа расхватывала ее у нас. Я согласился бы даже никогда больше не встретиться с Алей, лишь бы вернулось для нас счастливое довоенное время.

Понурый побрел я домой. Меня догнал Костя.

- Ну, как, герой, загнал пайку?

- И да и нет.

- Загадки загадываешь?

Я ничего не утаил от друга. Он сказал, что мне повезло, потому что "любовь, чем бы она ни закончилась, всегда счастье". Но спросил:

- Не сочинил ли ты, парнище, эту историю? Нет? Так найдем мы ее, Серега, Алю Демкину. Только вот я удивлен твоим непостоянством.

- Наверно, я и вправду легкомысленный. Мне правилась Валя Соболевская, а я на других девчонок заглядывался. Тебе хорошо...

- Ты знаешь, кому хорошо, а кому плохо? Вот как!

- Пойми: я завидую тебе.

- Не может быть!

- Еще как может быть!

Глава тринадцатая

Через несколько дней Костя Кукурузин объявил, что разыскал Алю Демкину: она живет на Пятом участке. Костя предложил: на Пятый участок идем вместе, в барак я вхожу один, дежурная вызывает Алю, и я говорю удивленной девушке, что привез из Лебедянки посылку от ее родителей: ведро картошки, бидончик капусты и кусочек сала (Костя обещал отрезать от полученного по аттестату). Аля приглашает в комнату, я отказываюсь: "У крыльца ожидает товарищ", - она просит и товарища зайти. В разговоре, как бы между прочим, Костя заметит, что я - душевный, умный паренек, с большим будущим. Аля влюбится в меня, если не влюбилась на базаре.

Мы выпрыгнули из трамвая на остановке "Заводоуправление". Пересекли шоссе и пошли вверх по мостовой. Несся дым из труб аглофабрики. Его пригнетало ветром, падающим с вершин Железного хребта. Дым никнул к земле. Бараки сверкали стеклами из его прожелти.

В сенях Алиного барака я отдышался, перекинул мешок с плеча на плечо, - перешагнул двугорбый, так он был сточен подошвами, порог.

Девушка, мывшая в коридоре пол перед той комнатой, на двери которой крестом лежала тень- оконной рамы, резко разогнулась.

- Шлендрают тут! - запальчиво произнесла она, сердясь, что я застал ее в неловкой позе. - Прибрать как следует не дадут.

- Извините.

- Извиняться вы мастера.

- Если вас кто обидел, не все виноваты. Не скажете, где Аля Демкина проживает?

- Черти ее с маслом слопали.

- Хватит злиться. Я ей гостинцы привез.

- От родителей?

- Ага.

- Когда из Лебедянки?

- Сегодня утром.

- Плохо...

- Почему?

- Скрылась в понедельник.

- Как скрылась?

- Просто. Села, наверно, на попутную подводу и уехала. Дом у них справный, тосковала она по деревне. Нет, скорей на фронт подалась. Все заявления писала в военкомат. Отказы приходили. Вот, пожалуй, и подалась туда самовольно.

Я был оглушен. Во мне никогда еще не сшибалось за какую-то долю минуты столько противоположных, притом безысходных чувств.

Когда девушка накинулась на меня: "Шлендрают тут..." - я не оскорбился. Я ждал: через мгновение в коридор выйдет Аля. Неприветливость девушки я превращал поэтому в шутку и даже свой вопрос: "Как скрылась?" - задал еще без тревоги. Потом я взглянул ей в глаза и понял, как все это серьезно. Что же делать? Куда Але деться? Может быть, я съезжу к ней и упрошу ее вернуться в город?

Я машинально вошел в комнату. Слышал, что девушка легонько затворила за мною дверь и что в коридоре раздался шлепок - упала мокрая тряпка на пол. Я не обратил внимания на убранство комнаты, хотя впервые очутился в девичьем общежитии.

Внезапно я так устал, как будто целые сутки тащил тяжелую ношу.

Незнакомка усадила меня на табуретку.

- Скорей бы уж она кончилась.

Ее вздох был печальным, как у человека, вдосталь хлебнувшего горя. Люди привычно говорили о войне: "Скорей бы уж она кончилась". Я слышал это множество раз, но еще никогда в этих словах не разверзалась для меня их всеохватная трагическая глубина и великая жажда победы.

- Расстроился?

Девушка шевелилась за ситцевой занавеской, поредевшей от стирки и линьки. Она переодевалась. Было видно, как она натягивала рубашку, поверх рубашки надела красное платье.

Я не был ни смущен, ни взволнован тем, что она переодевается, просвечивая сквозь занавеску. Меня защищало от ее наготы гнетущее настроение. К тому же я безотцовщина, на моих глазах мылись и одевались то мать, то бабушка (баня была в другом конце города).

- Вы с Алей давно знакомы?

Назад Дальше