- Вот видишь, Сергей, какой ты нехороший, - обиженно проговорила Татьяна Феофановна, наблюдая за руками сына, растасовывающего пачку бумажных денег. - Толкнул табуретку и сам же захлюздил.
- Не защищайте, тетя Таня. Вы к нам спиной стояли. Не видели.
- Что ж спиной? Наш Тимур зря не скажет. Честней его в бараке, считай, никого нет.
- Тетя Таня, давайте не будем рассуждать про честность. У нас игра. Вы мешаете.
- По-твоему, я бесчестный? - взъерепенился Тимур. - Отвечай, сучье вымя, покуда мордоворот не произвел.
- Честный. Такой честный - дальше некуда.
- То-то. Смотри, чуть что - в лоб зафинтилю.
- Заслужу - ударишь. Ты заслужишь - я зафинтилю.
- Говорун нашелся. На гро́ши. Точно. Не проверяй.
Я все-таки проверил деньги, потребовал у него тридцатку, на которую он хотел меня нагреть, и опять возвратил проданные перья. Он швырнул на пол оставшуюся у него стопку трешниц, отсчитал положенное количество "рондо", и я начал действовать битой, в душе посмеиваясь над тем, что он возомнил, будто я трудней всего выбиваю "рондо".
Когда его последнее перышко очутилось возле моей жестянки, я поднялся с пола и отряхнул брючные пузыри. Я решил: если у Тимура больше не на что покупать перьев, сразу уйду, чтобы успеть на базар.
Тимур тоже встал с коленей. Угрюмо уставился на меня:
- Сколько дашь за правилку?
- Нисколько.
- Охламон, жилеты сейчас в моде у блатных.
- Я не блатной.
- Выиграл - и удираешь. Совесть баранья.
- На барахло играть не буду.
- Дело покажет.
Он нырнул под кровать, вытащил оттуда сапожную лапу. Это была стальная коричневая труба, расплющенная и загнутая на одном конце и врезанная в круглую чурку другим концом.
Я знал, что Тимур любит стращать, но я знал и то, что иногда он становится неудержимо остервенелым. Стараясь скорчить самую жестокую рожу, он шел на меня.
- Будешь играть на тряпки?
Я молчал.
- Ты будешь играть на тряпки. И не в перья, а в очко.
Его рука с сапожной лапой поднималась к потолку.
- Отвечай, не то хвачу по башке.
- Буду.
Тимурово лицо разъехалось от ухмылки. Он повернулся, чтобы водворить на место лапу, и тут я вывернул ее из его руки.
- Ах ты негодяй! - закричала Татьяна Феофановна. - В чужой комнате - и дерешься. Тимур, Соня, Толька, свяжем его!
Я сказал растерянному Тимуру:
- Шагнешь - оглоушу.
Лапой можно было расколоть череп.
Вслед за мной в коридор вышел Колдунов. Сопя, он возмущался, что Тимур хотел силой заставить играть на одежду. Здесь-то, в коридоре, Колдунов справедлив, а там и не шевельнулся, когда Тимур поднимал на меня сапожную лапу.
Глава пятнадцатая
Весь путь до базара я пробежал не останавливаясь. Оптом продал перья инвалиду с отрезанными по самый пах ногами. Купил валенки, ватные брюки, круглую буханку хлеба, пирожков с ливером, вареных яиц.
В базарной парикмахерской написал заявление на передачу. Листочек под заявление выпросил у парикмахера Мони. На листочке - он был вырван из книги "Физиотерапия" - сидел упитанный мужчина, принимая ножные ванны. Сначала показалось смешным, что пришлось писать заявление на этой картинке, изображающей ревматика во время лечебной процедуры. Потом я погрустнел; когда-то еще доведется Васе исцелять ноги в таких вот ванночках, к которым подключен гальванический ток.
От базара до лагеря было далеко. Покамест ехал в трамвае, чуть не околел от холода.
С утра среди туч кое-где сквозили голубые проулки. Но день так и не прояснел. Небо залепило мглой. И теперь из этой наволочи вытряхивался кварцевой твердости снежок. Падая, он жестко шуршал по шоссе, и когда ветер швырял им в трамвай, пассажиры заслоняли глаза: едва ли не половина окон в вагоне была выбита, выхлестали в часы пик люди, спешащие на работу. Лишь бы за что-нибудь уцепиться и успеть на смену. Тут не то что стекла выбьешь - рамы высадишь, только бы заступить на смену в аккурат с гудком.
Дом, где принимали передачи, стоял близ трамвайной остановки.
Я собрал заявления у только что приехавших и просунул в приоткрытую дверь ожидалки. Чья-то рука с кривыми, сучкастыми пальцами взяла заявления, и дверь затворилась.
У забора, сколоченного из длинных горбылей, толклись люди, мечтая повидаться с близкими, которых вот-вот начнут привозить и приводить с принудительной работы. По другую сторону забора были ворота, через них проходили заключенные и охрана.
Я зашнырял в толпе. Может, найду кого-нибудь из сверстников. Побьемся по-петушиному, согреемся. Ни ребят, ни девчонок моих лет не оказалось: все взрослые да несколько мальчишек. Двумя мальчишками я заинтересовался: один был в хромовых сапожках, в ладной офицерского покроя шинели, в каракулевой ушанке, на другом - выцветшая кубанка, потертый взрослый ватник, перепоясанный льняной бечевкой, черные пимы в кожаных нашлепках. Пацан, одетый в шинель, держался шустро, щеголеватыми жестами счищал с бортов шинели куржачный пух. Часто курил. Он то и дело лазил за портсигаром в карман гимнастерки, наверно, потому, что хотел, чтобы увидели его орден Красной Звезды с обколотой на одном луче вишневой эмалью (наверно, задело осколком?) и медаль "За отвагу". Но почему-то женщин больше восхищало не то, что он награжден, а то, что он курил, как большой: открыто, задумчиво пускал вверх синий дым.
- Гляди-кось, как курит!.. Ишь, затянулся! И не кашлянет! Героический постреленок!
Мужчин раздражало, что он курит.
- Материно молоко не обсохло на губах, а туда же - пазит.
- Уши бы нарвать!
- На месте отца я бы ему такого ремня вложил - кровь бы из задницы брызнула.
Реплики произносились глухо. Наверняка мужчины испытывали робость перед этим независимым мальчиком, а то и боялись его: фронтовик, а они тыловики.
Все, кому нужно было узнать время, обращались к нему. При этом и мужчины и женщины проявляли подобострастную почтительность. Он сшибал в сторону локтя шинельный рукав, взглядывал на часы, чеканно отвечал, через сколько минут начнут в ы к л и к а т ь.
Что-то очень знакомое было в нем, но как я ни напрягался, не мог вспомнить, где я его видел.
Пацан в кубанке с обожанием следил за военным мальчиком и нет-нет да и хныкал, жалуясь бабушке, что замерз.
Старуха бухтела в байковое одеяльце, которым была повязана:
- Брось вяньгать. Вон в сапожках и виду не подает, замерз ли, нет ли.
Пацан замолкал. В конце концов его задело то, что бабушка ставит в пример серошинельного щеголька: нахмурился, начал кружить вокруг того и задел плечом, якобы пытаясь прокатиться на валеночной подошве.
- Не умеешь - не берись, - сказал военный мальчик. - Вот как надо, - и, разбежавшись, прокатился по колдобистой дорожке до самого шоссе.
- У тебя сапоги. Подметки склизкие.
- Во-первых, не склизкие, а скользкие. Во-вторых, дело не в подметках. Ты съедешь с горы на одном коньке? Нет. Я съеду. На Тринадцатом участке со Второй Сосновой горы съезжал. Дело в ловкости.
Едва он упомянул о нашем участке, я сразу вспомнил, кто он. Вадька Мельчаев! Вернулся. Его бабушка говорила моей, что он должен приехать в отпуск.
Наверно, Вадька приехал сегодня утром. Из противогазной сумки торчит горлышко бутылки, заткнутой газетой. В бутылке тускло белеет молоко.
Как же это я не узнал его? А он - меня? Он родился в нашем бараке. Я еще нянчился с ним. Ему купили деревянную коляску - малиновые колесики, зеленые балясинки. Он любил кататься в коляске, и чем сильней цвинькали березовые колесики, вращаясь на деревянных осях и бороздя усыпанную шлаком землю, тем радостней смеялся. Годам к двум он стал таким озорником и забиякой, что женщины не называли его иначе как разбойником.
- Фаина, твой разбойник на конный двор удрал. Кабы не лягнули.
- Ух ты, разбойник, обратно Миньку укусил! Я тебе, я тебе! Ух!
- Файка, нетель ты эдакая, чего ты за разбойником не следишь? Бегает за девчонками, из пугача палит. Глаза ведь повыжигает.
У всех барачных мальчишек было пристрастие к синим оловянным пугачам, которыми торговали на базаре китайцы, к жестяным наганам, стрелявшим бумажными пистонками, к пружинным парабеллумам, что заряжались длинными точеными палочками с резиновыми пятачками на концах. Но никто из нас не испытывал такой ненасытной тяги к игрушечному оружию, как голоштанный карапуз Вадька Мельчаев. У него были и танк, выбрасывавший из ствола кремневые искры, и чугунная пушка - носорог, швырявшаяся, как ядрами, горошинами, и броненосец "Потемкин", который на плаву шевелил стволами орудий.
Еще до поступления в школу Вадька научился делать поджиг - пистолет с дубовой рукояткой и прилаженной к ней медной трубкой. Тыльная часть трубки сплющивалась, заливалась свинцом. На сантиметр от свинца на трубке пропиливалось отверстие величиной с игольчатое ушко. Через эту дырочку воспламенялась от спички пороховая начинка.
Весной мы дрались с мальчишками Одиннадцатого участка за владычество над горами. Швыряли плиточками скальника.
Однажды Вадьке прорубили стекляшкой ногу, прорубили до кости. Он не заплакал. Редко из него вышибали слезу. Побежал домой. Засыпал рану толченым сахаром, перевязал женским чулком. Вернулся с поджигом, заряженными рублеными гвоздями. В это время мы позорно скатывались к землянкам под галдеж наших противников. Вадька пробежал сквозь ряды беглецов, прицелился в того парня, который прорубил ему стекляшкой ногу, чиркнул коробком по спичке. Головка спички фыркнула, и отлетела, не воспламенив пороха. Вадька было затолкнул в специальное ушко, сделанное из тонкого гвоздика, другую спичку, но не успел придвинуть ее головку к запальной дырочке, и тут его схватили и, взявши за руки-ноги, потащили в гору.
Вечером он вернулся весь в синяках и кровоподтеках. Ни слова не сказал о том, как его били в п л е н у.
Платона, отца Вадьки, беспокоила склонность сына. Он продал свое двуствольное, резное, штучное ружье фирмы "Август Лебо", хотя и был страстным охотником. Припасы - порох, дробь, пистоны - оставил, иногда ходил на утиную тягу или за куянами с берданкой соседа. Припасы находились в сундуке под замком.
После "плена", когда никого не было дома, Вадька сорвал гвоздодером замок и стащил из сундука мешочек пороху. Двое суток никто с Тринадцатого участка не видел Вадьку. Фаина с плачем бегала по улицам, ища сына и уговаривая детвору поймать и привести ее разбойника. Поиски, несмотря на то что в них участвовала целая уйма ребятишек, ни к чему не привели. К вечеру третьих суток, когда мы, осажденные в междугорье нашими противниками с Одиннадцатого участка, покатились вилючим ручьем к баракам, со стороны землянок, куда никто не успел отступить, появилась ватага мальчуганов, катя тележный передок, над которым торчал ствол, похожий на ствол старинной пушки. Заметив это боевое сооружение, мы вдруг услышали, как резко оборвался шум погони. А вскоре сообразили по шелесту плитчатых камней, что наши преследователи повернули и чешут вверх по склону восвояси. Ватагой, выскочившей со стороны землянок, командовал Вадька; среди своих соратников он был самым маленьким.
Мы увидели, что он указывает нам жестами отступать быстрей вниз, и ринулись в междугорье, чтоб не зацепило пушечным зарядом.
Когда мы прекратили удирать, возле пушки уже не осталось никого, кроме Вадьки. Он глядел на наших противников, карабкавшихся на гору. В руке пылал факел. Вадька помахал огнем и ткнул в заднюю часть ствола, покоившегося на толстенных бревнообразных распорках. Из дула пушки выкинулся шар дыма. Нутряно гукнуло. Кое-кто из нас присел, услышав выстрел. Что-то завизжало и стало шваркать, рикошетя по камням вершины, далеко впереди наших улепетывающих противников.
Когда все повернули головы к пушке, Вадька, размахивая дымящимся факелом, вприпрыжку бежал к своей ватаге, которая приветствовала его задорным кличем.
Вскоре, завидев на изволоке Первой Сосновой горы наряд конной милиции, мы бросились врассыпную, попрятались в будках и комнатах. Не было в этот вечер на участке мальчишеского гомона, все отсиживались кто где, боясь попасться на глаза милиционерам, которые, как мы считали, должны обязательно разыскивать пушкарей. Многие из нас знали, кто выстрелил из пушки, и молчаливо клялись себе не выдавать виновника, если будут допрашивать. В этот же вечер Вадька вернулся домой. Мы ждали, что Фаина будет кричать на весь барак, налетая с плеткой на сына, а Платон - увещевать ее своим гранитным басом, подставляя при этом под плетку ручищи-рычаги. Но в комнате Мельчаевых стояла странная, обескураживающая тишина. Лишь позже я понял, что Фаина не решилась отхлестать сына, чтоб в бараке не подумали, что стрелял из пушки именно Вадька. Она, да и Платон боялись, как бы не пришлось платить за Вадьку разорительный штраф. О том, что содрогнувший горы и низину выстрел произвел их сын, они догадались мгновенно.
Либо милиция плохо расследовала, кто упер от музея ствол пугачевской мортиры, прикрепил его к тележному передку и шаркнул по ребятам Одиннадцатого участка чугунными обточившимися шарами, которыми мелют на электростанции уголь, либо на дознание попадались мальчишки, не привыкшие л е г а в и т ь, но опасный Вадькин поступок остался не раскрыт.
В июле 1938 года, когда мы узнали, что японские самураи потеснили наших пограничников близ озера Хасан, Вадька Мельчаев сбежал из города. Через неделю Платон обнаружил в кармане выходного пиджака лоскут географической карты. По голубому было нацарапано красной тушью:
"МАМА, ПАПА, НЕ ИЩИТЕ, УЕХАЛ НА ВОЙНУ. В".
Он вернулся только следующим летом. Рассказал, что покамест ехал "зайцем" на поездах, где на пассажирских, где на товарных, дальневосточные войска прогнали самураев, поэтому и не пришлось участвовать в боях на озере Хасан. Поговаривали: "Японец скоро еще сунется. Ему вложили, но совсем он не протрезвел. Снова наскочит. Как пить дать - наскочит".
Вадька смекнул, решил задержаться в Приморье. В милиции наврал, что кинулся в бега из-за отчима, жестоко с ним обращавшегося. Свой адрес наотрез отказался назвать и фамилию родительскую скрыл. Его определили в детский дом города Артема.
После того как японцы вторглись в Монголию и обстреляли тамошних пограничников, Вадька удрал из детдома в надежде быстро добраться по железной дороге до Маньчжурии, перейти границу и водой проскочить из озера Далай-Нор в озеро Буир-Нур, из которого вытекает та самая река Халхин-Гол, куда, по слухам, двигались наши дивизии, чтобы вместе с монголами прогнать захватчиков.
На станции Борзя, когда он вылезал из хоппера, его поймал сцепщик и передал оперуполномоченному линейной милиции. Оперуполномоченный, бывший беспризорник, вызвал Вадьку на откровенность. Вадька р а с к о л о л с я и был отвезен в Читу, оттуда - в Артем. То, что Вадька чуть не добрался до самой границы, распалило его воображение, и он опять "рванул" из детдома. На этот раз Вадьку задержали пограничники, вымыли его, донельзя запыленного, в светлой холодной Аргини и отправили в Борзю. Здесь Вадька, отчаявшийся достичь Халхин-Гола, допросил коварного оперуполномоченного отправить себя в родной город. Дали сопровождающего, и тот привез Вадьку в Железнодольск.
По тому, с каким запалом Вадька рассказывал о своих путешествиях, было нетрудно понять: приохотился он колесить по огромным пространствам страны и ему по-прежнему свербится попасть на войну и совершить такой подвиг, чтобы маршалы хвалили наперебой.
Надолго он не задержался дома. В мороз, подобный сегодняшнему, в е р х о я н и с т ы й мороз, как говорил о жестоких холодах географ Тихон Николаевич, он пропал бесследно. Мы только могли догадываться, что Вадька поехал бить белофиннов.
После окончания войны с белофиннами Вадька написал родителям, что участвовал в прорыве "линии Маннергейма", ранен, лежит в госпитале, что, излечившись, вернется в сто двадцать третью стрелковую дивизию, будет жить в семье какого-то комбата, который хочет его усыновить.
До этого вот своего приезда он больше ни разу не появлялся в родном городе.
С тех пор я не видел Вадьку. Не мудрено позабыть. Но я бы узнал его с первого взгляда, если бы не эта миниатюрная офицерская форма, не красноватые волокнисто-напряженные ожоги на лице.
Разогреваясь, Вадька побежал вдоль железобетонной стены, отороченной по гребню колючей, прикрепленной к фарфоровым изоляторам проволокой. Возле стены тянулась рвом в черном снегу тропинка для патруля. Неподалеку от дома, подле которого табунился народ, высовывалась по ту сторону стены сторожевая вышка. На вышке - часовой в тулупе. Заслышав повизгивание снега, часовой крикнул бегущему Вадьке:
- Назад!
Вадька продолжал бежать.
- Назад!
Часовой клацнул затвором.
- Вертайся, начальника караула вызову.
- Не привыкай стращать. Я под залп "катюш" попадал. Меня не застращаешь.
- Не положено. Увидють - мене же вколють...
- Во-первых, не привыкай стращать, во-вторых, привыкай мозгой крутить. Увидел - парнишка бежит, по всему видать - фронтовик. Сообрази: ноги замерзли у фронтовика, пусть пробежится.
- Не положено, увидють...
Вадька побежал к дому. Я вышел ему навстречу и, когда он наскочил на меня, облапил его.
- Ну-ка, пусти.
- Серегу Анисимова из своего барака помнишь?
- А то.
Я отпустил Вадьку.
- Здорово, Сережка. Со встречей.
- Давай, что ли, поручкаемся?
- Без этого нельзя. Вырос ты - ого! Поднимешь руку и по дулу зенитки сможешь похлопать. Я заметил тебя, думаю: "Серега, не Серега?" Ты тоже сомневался: я это или не я?
- Ага.
- Годков пять еще - и совсем бы не признали друг друга.
- Пожалуй.
- Значит, ты в ремесле́. Какую специальность получишь?
- Газовщика коксовых печей. Ты кем сейчас?
- Служу.
- Я в том смысле... пулеметчик ты, радист или адъютант?
- Что прикажут, то и выполняю.
Вадька взглянул на шоссе. На обочину съезжал грузовик. Кузов набит заключенными, сидят спиной к охране, отгороженной от них дощатым барьером.
- Ты к кому, Вадьк?
- К маме. А ты?
- К Васе Перерушеву... Больно суровая зима.
- Здесь она райская! Озяб - в помещение. На фронте - вот где суровая. Ни костра, ни печки. В окопах, в ячейках, среди развалин. И то дюжим. Солдатские шинели, как известно, на рыбьем меху. Эх, с фронта сорвался. Самый решающий момент наступил и хлоп - надо ехать по семейным делам.
- По-моему, ты должен остаться.