Но Егорка видел море не только из дедовой светлицы: он спускался с дедушкой глинистой тропинкой прямо к прибою, сбрасывал рубашонку и штанишки и, визжа от блаженства, хохоча, пуская пузыри, барахтался в шумных соленых гребешках. А потом они шли вдоль берега и выходили на каменные плиты причала, где, громоздясь надстройками под самые тучи, высились то черные, то белоснежные, глазастые, будто живые, громадины корабли, и, словно давних приятелей, дедушка называл их поименно: "Аргунь", "Сахалин", "Чернигов", "Медногорск"…
Что удивляло и радовало Егорку; дедушка знал по именам все корабли, стоявшие у причалов порта, и те, что отдали якоря на рейде, и даже те, что лишь показывались над светлой дымкой моря. И его еще удивляло и веселило, что люди на причалах и кораблях - все знали его дедушку, знали и уважали, - это Егорка понимал без объяснений.
В порту он бывал с дедом почти ежедневно и постепенно стал различать суда: пассажирские и сухогрузы, танкеры и рудовозы, рефрижераторы и угольщики, сейнеры и буксиры, и среди множества судов, ошвартованных у причалов, у него уже появился и "любимчик", это был коренастый трудяга ледокол с добрым и внушительным именем - "Добрыня Никитич".
Как-то Егорка принялся перечислять деду все корабли, которые знал по именам, но Ефим Ильич, обычно строговатый к внуку, прервал его на полуслове:
- Ты, парень, один теплоход по имени запомни: "Майкоп". Этого с тебя достаточно. Почему? Вполне понятно. Потому, что на "Майкопе" служит твой отец.
И Егорке накрепко запомнился тот мимолетный разговор. Быть может, еще тогда у него появилось настойчивое желание непременно разыскать у причалов отцовский корабль. В шесть лет он научился читать названия судов, и когда крупные белые буквы слагались в сознании мальчика в имя, чуточку схожее с тем, желанным, сердце его взлетало и падало, как на качели. Слово "Майкоп", однако, полностью не получалось, а Егоркины постоянные расспросы деду порядочно надоели, и однажды он ответил, сердясь:
- Ну, настырный, затеял одно и то же, какой он, да какой "Майкоп"? Уж если твой батя на нем изволит плавать, значит, корабль не иначе - серебряный!
И мальчонка притих. Слово дедушки веско, и его следует обдумать. Егорке еще ни разу не доводилось видеть серебряный корабль. Соседний мальчишка уверял, что такого, мол, и нету. Но если дедушка сказал, что есть, значит, есть: куда ему, соседскому Кольке, до дедушки? Егорка стал вспоминать, где и что он видел когда-нибудь серебряное. Вспомнились ледяные сосульки под крышей, в свете весеннего солнца. Мама сказала: "Смотри, они совсем серебряные!" Потом еще вспомнился месяц-молодык, тоненький и почти прозрачный, как срез лимона. Кто-то и его назвал этим словом - серебряный. И припомнились "капитанские" часы: в тех больших часах, что стояли у дедушки в светлице, круг, по которому движутся стрелки, был сделан, как говорили, из серебра.
Проходили недели и месяцы, и у Егорки появлялись все новые интересы: он уже обзавелся удочкой с тонкой, самой настоящей лесой и крошечным лиловым крючком, и за тот блестящий крючок уже успела схватиться какая-то глупая рыбешка, но среди множества открытий, треволнений, желаний, заполнивших маленькую Егоркину жизнь, одно оставалось неотступным и все более беспокойным - желание отыскать отцовский серебряный корабль.
Ефим Ильич иногда примечал, что мальчонка не по летам задумчив, скрыто-встревожен, а подчас рассеян и молчалив. Из этого странного состояния глубокой задумчивости дедушка, впрочем, легко выводил Егорку с помощью сказки. Стоило Ефиму Ильичу только начать: "За горами, за долами, за широкими морями…" - и мальчонка тотчас оживлялся и, встрепенувшись, жадно ловил каждое слово деда. Но Ефим Ильич, наверное, не догадывался, что из-за тех волшебных гор, у вершин которых спят облака, орлы и сказки, навстречу мечте Егорки манящим и таинственным видением непременно выплывал серебряный корабль.
Клавдия и Соня приехали к отцу двумя машинами - "Волгой" и "Победой". Управляли машинами их мужья - оба самоуверенные, деловитые, солидные инженеры. В машинах было полно детворы, праздничных пакетов, коробок и свертков и даже горшков с цветами.
Встреча была шумная, суетливая: пятеро деток, чистеньких и надушенных, сразу же затеяли ссору из-за бамбуковой удочки деда. Клаша мечтательно вздыхала: "Ах, этот чудный домик!" Соня тихонько, но настойчиво корила мужа - он забыл вилки и ножи, а Ефим Ильич, не находя, чем заняться, взял на колени Егорку, и они притихли в уголке.
Скромная, приветливая Марийка была значительно моложе и красивее своих сестер. Они это, как видно, понимали и тем более откровенно сочувствовали ей, одинокой сельской учительнице, чья судьба - бесконечное ожидание, а милая внешность, будто в песне - "красота мне эта ни к чему".
Слушая их рассудительный, однообразный и чуточку манерный щебет, Ефим Ильич сказал:
- А наш Егорка, похоже, будет моряком. Значит, по дедовской и отцовской линии. И что ему ваши кафельные кухни, да лоджии, да мусоропроводы - верно, Егорка? - если сердце морского простора требует?..
В ту же минуту Ефим Ильич понял, что лучше бы ему и не произносить таких слов. Вон как накинулись на него с мягкими укорами дочки! И разве, мол, не видит он Марийкиной печали? Сам всю свою жизнь на тревожных вахтах извел - штормовал, тонул, в ледяных заторах томился, а кто сосчитает бессонные ночи, что выстоял он на мостиках кораблей, и как же ему не совестно - любимого внучка на этот суровый путь подталкивать?
- А что я вам отвечу, девоньки? - заметил Ефим Ильич, перебирая в пальцах шелковые кудряшки внука. - От моих несчитанных, тревожных вахт нынче три дочки на своих деток радуются. Значит, штормуя да мытарясь, все же вырастил детвору. Давайте-ка лучше не печалить Марийку: вернется ее Костя, земля кругла.
Клаша и Соня, оставив отца в покое, дружно переключились на Егорку. Ну, конечно же, ребенок совсем одичал, неделями не видит матери. Вот и ноготки у него не обрезаны, и в парикмахерскую давно пора, и сандалии стоптаны. Смотрите, как он хочет сладкого! Бедный мальчик, ты видел когда-нибудь шоколад?..
Марийка покусывала губы. Внешне она оставалась спокойной. Только внешне… Она умела держать себя в руках. Отодвинув пирог с клубничным вареньем, а заодно и тарелочку с шоколадками, Егорка, сияя глазенками, сказал:
- А у моего папки серебряный корабль!.. Весь, как льдинка, серебряный! Правда, дедушка?..
Ефим Ильич одобрительно кивнул головой.
- Верно, морячина!
Клаша вздохнула. Соня удивленно вскинула брови и развела руками, а Марийка мечтательно улыбнулась.
Зимний день короток, праздничный - тем более, и вот уже подкрался вечер, и, слушая монотонное журчание речи теток, усталый от их настойчивых угощений и неинтересных расспросов, Егорка теснее прижался к дедушке да так и утих за столом, провожаемый в сон ясной улыбкой матери.
Быть может, спилось ему исполнение желаний, и муж Сони, пожилой, седеющий Никифор Семеныч, взглянув на Егорку, удивился:
- Какое у мальчика гордое выражение лица!
- Наблюдал бы за своими, - шепнула ему Соня, но Никифор Семеныч, казалось, не расслышал и повторил:
- Гордое и, знаешь, даже волевое.
Вскоре вся детвора отправилась вслед за Егоркой в соседнюю комнату на отдых, а взрослые продолжали беседу. Муж Клаши, Федор, главный инженер завода, склонный к полноте "кабинетный человек", потянувшись до хруста в суставах и зевнув, сказал, что завидует морякам и что сам не прочь отправиться куда-нибудь в тропики или еще дальше. Клаша испуганно засуетилась: "Не пущу! Ни за что не пущу!" А Марийка, смеясь, сказала:
- Ты его, Клаша, к буфету привяжи. Кажется, он у тебя под красное дерево? Ну, конечно, я имею в виду буфет…
Самоуверенная Соня усмехнулась и молвила с расстановкой:
- Мой от меня ни в какие плавания не пустится. Не посмеет. Знает, что, по дальним краям скитаючись, можно, пожалуй, многое дома потерять.
Марийка не поняла и переспросила:
- Потерять?.. Что потерять?
Соня подбоченилась и бросила вызывающе:
- А хотя бы жену.
Клаша хихикнула, повела плечами и отвернулась, чтобы сразу же, впрочем, возвратиться к занятному разговору, а Марийка, будто на потеху им обеим, наивно смутилась:
- Но вы… я так понимаю, вы, соединенные в супружестве, должны верить друг другу!
- Конечно, - невозмутимо подтвердила Клаша, но и тон ее, и эта подчеркнутая невозмутимость были насмешливы.
- Послушай-ка, девочка, - мягко заговорила Соня, прямо глядя Марийке в лицо веселыми, нагловатыми глазами. - Ты, кажется, заинтересовалась? Что ж, и тебе, святая простота, пора бы постичь некоторые секреты. Твой статный штурман домой не очень-то спешит… а, знаешь, почему? Потому, что верит тебе, лапочка, на все сто процентов! Что ему беспокоиться, если верная женушка все равно ждет?
- Как же иначе? - почти строго спросила Марийка, уже сожалея, что поддержала этот разговор, ведь сестры снова обратят, к ней свою доброту и снисходительность.
- Мой, - тихо сказала Соня, кивнув на мужа, который с рассеянным видом аккуратно снимал кожуру с апельсина и чему-то усмехался, - даже со службы старается на полчасика раньше заявиться. Иной раз позвонит, мол, совещание, приеду поздно, а сам неожиданно через часок и прилетит! Потому что нет у него, лапочка, этих ста процентов уверенности, а есть, может быть, только девяносто восемь. И вполне с него достаточно! Вполне!..
Она откинулась к спинке стула и звонко захохотала, а Никифор Семеныч уронил на стол апельсин.
- Ну, лапочка, гром небесный… Над кем ты так потешаешься?
Соня прямо взглянула на него веселыми, нагловатыми глазами.
- Это в адрес мужей, которые кое-чего не замечают.
Никифор Семеныч досадливо поморщился: шутки подобного сорта ему, видимо, уже давно надоели. Марийка сказала:
- Нет, я такого не понимаю. Зачем же все время играть, притворяться, расчетливо беспокоить близкого человека? Семейное согласие - в этом я уверена и другого не признаю, не принимаю, - должно быть искренним и чистым.
Соня прищурила глаза и чопорно поклонилась:
- С праздничком… И спасибо за мораль.
- Не забывай, - непринужденно заметила Клавдия. - Ты имеешь дело с педагогом.
Соня скривила губы.
- Я имею дело с идеалисткой. Мне ее жаль, потому что она моя сестра. Она моложе меня, а потому жаль еще сильнее. Интересно, Маша, ты думала когда-нибудь о том, что время невозвратимо. Проходят годы… лучшие годы жизни, а ты, бедненькая, ждешь.
Марийка резко выпрямилась, лицо ее побледнело.
- Не нужно меня жалеть. Я не терплю этих сюсюканий: "бедненькая"…
- Ты ждешь и еще долго, наверное, будешь ждать, а годы будут проходить, и ты постепенно состаришься. Ну что, скажи мне, будет приятного в твоих воспоминаниях?
Марийка задумалась и тихо сказала:
- Мне будет приятно вспомнить, что я его ждала. Любила и ждала… И верила: он тоже любил и ждал встречи. Но разве мне было бы приятнее вспоминать о том, что я намеренно заставляла его сомневаться, на какой-то "процент" не доверять мне, ревновать? Нет, Соня, твой урок мне не впрок, - пусть уж лучше ожидание, и разве можно забыть, ну, хотя бы на минуту, что со мною наш Егорка?..
- Мой от меня не уйдет, - упрямо повторила Соня, и голос ее прозвучал жестко. - Что ж, сестренка, и ты… в своем уверена?
Марийка не ответила ей, не нашла нужным. Кстати корабельные часы начали бить двенадцать, и все засуетились, стали подниматься из-за стола, и, по примеру Ефима Ильича, все обернулись к Марийке.
Перед нею стояли два бокала: второй, высокий, в честь мужа, Кости. И все потянулись к этому высокому бокалу. А Марийка, волнуясь, подумала о том, что в эту минуту и он непременно думает о ней, и о Егорке, и, наверное, потому, что любовь не знает расстояний, она отчетливо увидела его - белозубого, ласкового, кудрявого, бронзового от загара - увидела и поверила, что он близко.
Почему вдруг встревожился Ефим Ильич? Быть может, традиционный тост - "За тех, кто в море!" - напомнил ему что-то тяжелое из пережитого? Поглядывая то на "капитанские" часы, то на свой карманный "будильник", он словно бы сверял время, и, улучив минуту, когда Никифор Семеныч повел длинную речь о делах своего завода, - а говорить, увлекаясь, он умел складно и долго, - Ефим Ильич шепнул Марийке, что хочет подышать свежим воздухом, и незаметно выбрался из-за стола.
Шло время, снова торжественно били часы, речи лились все веселее, и пышная Клаша, неподдельно веселая, подвижная, бойкая, вдруг встала, подняла руку и тоном вполне серьезным попросила тишины. В течение каких-то мгновений она неузнаваемо преобразилась в строгую смиренницу и, сложив у груди руки, сдвинув брови, сказала, что в час этой доброй встречи они должны поклониться до самой земли родному отцу, Ефиму Ильичу, который всей своей трудной жизнью заслужил у них, детей, и уважение, и признательность.
Но тут им пришлось немало удивиться: Ефим Ильич не вернулся к столу. Не скрывая озабоченности, Никифор Семеныч шумно поднялся, опрокинул стул, и вопросительно взглянул на Марийку:
- Тебе-то он что-нибудь сказал? Как-то все это странно, право…
Марийка оставалась вполне спокойной.
- Он просил извиниться за отлучку. Захотелось кислорода, сейчас придет.
И наступила минута не то чтобы тягостного, но все же неловкого молчания, как это иногда случается в любом, даже самом веселом застолье.
- Может, споем? - предложила Соня и уверенно начала "Рябину".
У нее было не сильное, но выразительное контральто, и она любила себя показать. Однако на этот раз песня не получилась. Клавдия, желая поддержать сестру, взяла слишком высоко, а потом закашлялась и умолкла. Немногословный муж Клаши - Федор - не очень-то уместно предложил:
- А не сыграть ли нам в "девятку"?
Ему не ответили, и он, вздохнув, стал объяснять, что и сам не увлекается этой пустяковиной - картами - и только от скуки иногда может поразвлечься ими в дороге. Клаша прервала его, заметив, что в доме почему-то стало холодно. Она прошла через комнату, заглянула в коридор и увидела, что входная дверь оставлена раскрытой настежь. Первое, о ком она подумала, - о детях: не простудить бы детей! Быстро и почти неслышно она пробежала в соседнюю комнату, оступилась и замерла: голубая кроватка Егорки была пуста. Все пятеро маленьких детей крепко спали, разметавшись на общей постели, а Егорки не было, он исчез. У двери на гвозде висело его пальтишко, но ботиночек внизу, на полке, не оказалось, как не оказалось и курточки, которую он обычно оставлял на табурете, перед кроваткой.
Она бросилась в светлицу, не в силах сдержать крик. Ей показалось, будто на какие-то секунды все за столом онемели. Но вот Марийка метнулась к двери и, не одеваясь, выбежала из дому. Никифор Семеныч сначала попятился, потом крутнулся к вешалке, сорвал с крючка свое пальто, настиг Марийку за калиткой и набросил ей пальто на плечи. Ночь была ясная, звездная, пощипывал мороз, и по гребням сугробов струилась поземка.
След от калитки вел знакомой тропинкой, перегороженной сугробами, к порту. По этому следу и бежала, задыхаясь, Марийка. Отсюда, с высокого взгорья, широко открывалась вся огромная акватория порта: молы, пакгаузы, причалы, краны, черная полоса канала, взломанные судами льды. Там, за крышами пакгаузов, за черными вышками кранов, торжественно возвышалась громадина - корабль с белоснежными ярусами надстроек, сплошь усыпанными огнями. Он, видимо, только сейчас вошел в порт, проследовав за малым коренастым ледоколом, который еще приближался к причальной стенке.
Марийка остановилась перед четко отпечатанным следом. Здесь прошел Егорка! Она отчетливо различала оттиск маленького каблука и не удержалась, вскрикнула.
Ей, наверное, послышался знакомый звонкий голос, а возможно, он действительно отозвался? Она пошла на этот голос, уже не замечая сугробов.
На извороте переулка, на взгорке, за которым чернел обрыв, виднелась фигура человека - большая и несуразная. Марийка не сразу узнала отца. Ефим Ильич потерял ушанку и стоял распатланный, густо запорошенный снегом, держа на руках Егорку, заботливо прикрывая его полой своего старого полушубка. Он строго выговаривал за что-то внучку, но Марийка слышала - строгость в голосе деда была напускная, да и та быстро таяла, и можно было подумать, что Ефим Ильич мягко жаловался кому-то:
- И как же ты, настырный, увязался по следу, а?.. Значит, не спал, егоза, караулил? Ну, и что ты увидишь ночью в порту? Я - дело совсем другое: мне, понимаешь ли, важно глянуть, как молодой лоцман будет корабль вести, а тебе, сорванец, какая тут забота?..
Марийка почти выхватила Егорку из рук деда. Ей показалось, старик пошатнулся и виновато опустил голову. Но Марийка тотчас же спохватилась и, путаясь в сугробе, неловко наклонясь, прижала к губам его жесткую руку.
- Мама, смотри-ка, - весело лепетал Егорка, - серебряный корабль! Весь, понимаешь, серебряный! Я знал, что "Добрыня Никитич" - добрый, - это он его и привел. Это же "Майкоп", ты слышишь, мама?!
Они стояли на взгорье еще с минуту, глядя на море. За молом тускло мерцали вздыбленные льды. Черно поблескивала полоса канала. Порт работал. Он не знал передышки ни днем, ни ночью, ни летом, ни зимой. Ровно светили его огни сквозь даль пространства и времени. И были они для Марийки подтверждением надежды, а для Егорки - началом бытия.
Мальчик и звезды
Мальчик стоял на берегу и смотрел на звезды. У его ног плескались легкие гребешки зыби. Море лежало почти недвижно, спокойное и огромное, а мальчик, стоявший на песчаном откоске, казался очень маленьким.
Уже третий вечер кряду я видел этого мальчугана все у той же старой лодки, на отмели. Село находилось рядом, его окраина спускалась на самый берег, и оттуда, от уютных беленьких домиков под ярко-красной черепицей, доносился обычный гомон жизни: то рокот грузовика, то мычание коровы, то всхлип гармошки, то всполошенные крики ребят, гонявших футбольный мяч с послеобеденной поры и до ночи.
Мальчика не тянуло к веселой ватаге сверстников: он искал уединения, стоял на краю отмели или, присев на планшир лодки, смотрел на звезды, тихий и строгий.
В прошлый вечер я попробовал заговорить с ним, спросил, чья эта лодка, но мальчонка насторожился, коротко ответил - "не знаю" и отошел в сторону. Через некоторое время мы все же заговорили: я показал ему карманный электрический фонарик, и его эта вещь заинтересовала. А когда я позволил ему еще и подержать фонарик в руке и научил передвигать кнопку, - наши отношения сразу же наладились. Он сказал, что зовут его Ивасиком и что ему семь лет. Еще он сообщил, что его отца, Степана Климко, знает весь берег до самой Керчи, а если кто не помнит фамилии, то зовет по кличке: Степан Золотые руки.
- Ну, а Керчь, - спросил я Ивасика, - это очень далеко?
Он призадумался, вздохнул:
- Очень!
- Все же сколько туда будет?
Ивасик пожал плечами:
- Может, как до солнца. Может, и дальше. Папка говорил: солнце пошло на Керчь. Он знает.
Мальчик взглянул на меня, наверное, заметил улыбку и заключил с вызовом:
- Он все знает и умеет.
Мне хотелось подзадорить его:
- Ой, все ли?