ШКАМОРДА
Халтура существовала издавна, но под другими названиями, а то и совсем без названий: находились предприниматели, собирали труппу на один-два спектакля где-нибудь на фабрике по заказу и играли. Актеры получали разовые и ездили, причем первые персонажи во втором классе, а вторые - в третьем.
Родоначальницу халтурщиков я имел удовольствие знать лично. Это была особа неопределенных лет, без имени и отчества, бесшумно и таинственно появлявшаяся в сумерки на подъезде Артистического кружка (в Кружок ее не пускали), и тут, на лестнице, выуживала она тех, кто ей был нужен.
В своем рукавистом салопе и ушастом капоре она напоминала летучую мышь. Маленькая, юркая и беззубая.
Ее звали - Шкаморда.
Откуда такая фамилия? Она уверяла, что ее предок был Богдан Хмельницкий.
Как бы то ни было, а вместо нынешнего актерского термина "халтурить" в 1875 году в Москве существовал "шкамордить".
В том же году я служил помощником режиссера в Артистическом кружке. Антрепренерствовал тогда там артист Малого театра Н. Е. Вильде.
Кружок занимал все огромное помещение, ныне занятое Центральным театром для детей, а перед этим там был знаменитый трактир Барсова с его Белым залом, выходившим окнами в Охотный и на Театральную площадь.
Этот зал во время великого поста занимали богатые актеры вплоть до закрытия трактира. Здесь часто бывал А. Н. Островский с П. М. Садовским и Н. X. Рыбаковым.
В те времена великим постом было запрещено играть актерам, а Вильде выхлопотал себе разрешение "читать в костюмах сцены из пьес". Поэтому, конечно с разрешения всемогущего генерал-губернатора В. А. Долгорукова, "покровителя искусств", в Кружке полностью ставились пьесы, и постом сборы были полные. Играли все провинциальные знаменитости, съезжавшиеся в Москву для заключения контрактов.
Все остальные театры и в столицах и в провинции в это время молчали. Только предприимчивая Шкаморда ухитрялась по уездным городам и подмосковным фабрикам делать то же, что и Вильде: ставить сцены из пьес в костюмах. Она нанимала и возила актеров.
Крупнейшие артисты того времени ездили с ней в Серпухов, в Богородск, на фабрику Морозова, в Орехово-Зуево, в Коломну: и она хорошо зарабатывала и давала хорошо зарабатывать актерам.
Нуждающимся отдавала последний рубль, помогала больным артистам и порою сама голодала. Мне приходилось два раза ездить с нею в Коломну суфлировать, и она аккуратно платила по десяти рублей, кроме оплаты всех расходов.
Со строгим выбором брала Шкаморда актеров для своих поездок. Страшно боялась провинциальных трагиков. И после того как Волгин-Кречетов напился пьяным в Коломне и переломал - хорошо еще, что после спектакля, - все кулисы и декорации в театре купцов Фроловых и те подали в суд на Шкаморду, она уже "сцен из трагедий" не ставила и обходилась комедиями и водевилями.
Много потом появилось таких "Шкаморд" - устроителей спектаклей и концертов. Начатое забытой Шкамордой дело разрослось и сделалось весьма почтенным и солидным.
Особенно поддерживали развитие халтуры благотворители. Казенные театры запрещали выступать своим артистам на чужих сценах.
"Помилуйте, казенного жалованья не хватает на чай и сахар", - приводили актеры слова Гоголя.
И им позволяли выступать на благотворительных вечерах, чтобы наработать "на чай и сахар", но только не под своими фамилиями.
На благотворительных вечерах до самой революции артисты выступали под сокращениями или под звездочками. И все знали, что под звездочками арию из "Онегина" исполнит Собинов, монологи Чацкого и Гамлета - А. И. Южин.
Поди-ка, сократи Южина! А вот других весьма узнаваемо сокращали: Д. Ал. Матов, X. О. Хлов, П. Р. Авдин.
Помню отчет об одном таком частном благотворительном концерте, где всех расхваливали. Отчет заканчивался строками:
И даже некто П. И. Рогов
Поет как будто Пирогов.
Теперь наши артисты выступают свободно, без звездочек и сокращений.
А мне вспоминается неутомимая труженица с благородной душой: Шкаморда - мать халтуры.
НА ХИТРОВКЕ
В 1883 году И. И. Кланг начал издавать журнал "Москва", имевший успех благодаря цветным иллюстрациям. Там дебютировал молодой художник В. А. Симов. С этого журнала началась наша дружба. В 1933 году В. А. Симов прислал мне свой рисунок, изображавший ночлежку Хитрова рынка. Рисунок точно повторял декорации МХАТ в пьесе Горького "На дне".
На рисунке дата и надпись: "Дорогому другу дяде Гиляю, защитнику и спасителю души моей, едва не погибшей ради углубленного изучения нравов и невредимо извлеченной из недр хитровской ночлежки ради "Дна" в МХАТ в лето 1902 года. В. Симов".
Рисунок В. А. Симова напомнил мне эпизод в ночлежке, населенной людьми театра.
В начале восьмидесятых годов в Москве были только две театральные библиотеки. Одна - небольшая, скромно помещавшаяся в меблирашках в доме Васильева, в Столешниковом переулке, а другая, большая - на Тверской.
Первую содержал С. И. Напойкин, а вторую - С. Ф. Рассохин. Первая обслуживала главным образом московских любителей и немногих провинциальных антрепренеров, а вторая широко развернула свое дело по всей провинции, включительно до Сибири и Кавказа. Печатных пьес, кроме классических (да и те редко попадались), тогда не было: они или переписывались, или литографировались. Этим специально занимался Рассохин. От него театры получали все пьесы вместе с расписанными ролями.
Библиотека на Тверской была в бельэтаже; филиальное же отделение, где велась вся переписка, помещалось в грязнейшей ночлежке Хитрова рынка, в доме Степанова. Здесь в нижнем этаже ютился самый разбойничий трактир "Каторга"… А в надворном флигеле, во втором этаже, в квартире номер шесть, состоявшей из огромной комнаты, разделенной сквозной дощатой перегородкой, одну половину занимали нищие, а другую - переписчики Рассохина. Они работали в экстренных случаях ночи напролет.
Огромнейшие деньги получала библиотека, наживая заказчиков в десять раз больше, чем платила своим "писакам", как их звали на Хитровке.
За расписывание ролей они получали по тридцать пять копеек с акта, а акты бывали и в семь листов в десять. Работа каторжная, в день можно написать шесть-семь листов, не больше. Заработок в день выходил от двадцати до тридцати копеек, а при самых выгодных условиях, то есть при малых актах, можно было написать копеек на сорок.
- Если пишем с листа, - рассказывал хитрован, бывший суфлер, - то получаем по пять копеек за лист, и тоже более восьми листов не напишешь. Эту работу мы считаем выгодною и очень рады, когда она нам попадается, но это бывает редко. Вся беда в том, что работа у нас не постоянная - нынче, завтра кое-что, а там дня два ничего нет. Куда хуже нищих! Они в другой половине нашей квартиры живут. Не житье им, а малина. Раза три в день пьяны бывают, выспятся и опять лопают. И кусочки им подают с купеческого стола, и одеты тепло - даром, что с виду лохмотья. День гуляют, а ночью дрыхнут так, что писать нам нельзя, - от воздуха лампа гаснет. А мы сидим босые и полуголодные и никак на одежонку не соберем… И покупать уж не стараешься - все равно пропьем. Я только что вырвался оттуда, дядя вчера нашел меня там босым, в одной рубашке, сводил в баню, постриг, как видишь. Послезавтра еду с ним в Казань - он меня в театр опять пристроит. Там суфлер плохой.
- Может быть, ты меня сведешь? - спросил я его.
- Никак нельзя… Как попаду, опять застряну. Оттуда выхода нет: придется все пропить, так не выпустят… Со мной уже это бывало. А ты обязательно сходи. Придешь, увидишь, за столом сидят, или пишут, или водку пьют. Прямо к ним. Спроси там старшего, Ивана Артемьевича, скажи, что тебя из библиотеки прислали, просят работишку дать тебе… Да оденься как можно похуже. Иван Артемьевич у нас выборный, потрезвее других. Библиотека ему сдает на руки работу, ему и деньги уплачивает, а он уж рассчитывается с нами: все деньги делим поровну, а ему сорок копеек за ходьбу с каждой получки даем, кроме заработанной доли.
На другой день, в воскресенье, я пошел на Хитровку под вечер. Отыскал дом Степанова, нашел квартиру номер шесть, только что отворил туда дверь, как на меня пахнуло каким-то отвратительным, смешанным с копотью и табачным дымом, гнилым воздухом. Вследствие тусклого освещения я сразу ничего не мог разобрать: шум, спор, ругань, хохот и пение - все это смешалось в один общий гул и настолько меня поразило, что я не мог понять, каким образом мой приятель суфлер попал в такую ужасную трущобу.
Мой приход никого не удивил, и никто не полюбопытствовал о цели моего появления. Я стал осматриваться: это была огромная квадратная комната в пять окон; вокруг стен были сплошные нары, и на них в самых непринужденных позах кто сидел, кто лежал; некоторые чинили свои отрепья. Соседняя ночлежка, нищенская, была еще хуже. Там под нарами, на разостланных на полу грязных рогожах, ютились преимущественно женщины; тут же, на протянутых над нарами веревочках, сушились грязные тряпицы, юбки и другие принадлежности женского туалета. Пол был отвратительно грязен и блестел от мокроты. Нога ступала в мокрую грязь так же мягко, как на улице. Посреди комнаты за большим столом, под висячей лампой, сидело человек шесть, и казалось, они очень спешили сшивать какие-то тетради. Я подошел к столу и спросил об Иване Артемьевиче.
- Он болен, - усмехнувшись, ответил мне маленький рыженький человечек с быстрыми плутовскими глазками. - Нынче он не выходил из своих апартаментов, но труп его можете узреть вон там налево, под нарами, откуда - слышите? - раздается богатырский храп.
- Он справляет байрам, - пояснил мне другой, сидевший в темной рубашке с оторванным по локоть рукавом, - и если он вам нужен и вы в состоянии поднести ему стаканчик жизненного эликсиру, то он сейчас же явится к вам.
- Я послан к нему из библиотеки, - объяснил я, - и желал бы узнать относительно условий переписки.
- Ну, насчет этого вы сегодня вряд ли что узнаете, потому что Иван Артемьевич, говоря откровенно, нынче пьян; да и вообще, судя по вашему обличью - костюму, - вы не согласитесь работать с нами.
В это время подошел к столу высокий мужчина с усами, с лицом безжизненного цвета, одетый в коротенькую, не по росту, грязную донельзя рубашку, в таких же грязных кальсонах и босиком. Волосы его были растрепаны, глаза еле глядели из-под опухших красных век. Видно было, что он со страшного похмелья и только что встал от сна.
- Кто пришел из библиотеки? - спросил он хриплым голосом. - Деньги принесли? У кого деньги? Давайте порционные!
Между сидевшими за столом раздался смех. Высокий человек направился ко мне. Я, в нерешительности, хотел было отступить, но он, обходя стол, поскользнулся и, падая, задел меня.
- Ах, pardon, - проговорил он, вставая с полу и протянув ко мне свои мокрые от грязи руки, - я это нечаянно. Мне послышалось, что кто-то пришел из библиотеки, я и думал получить свои порционные.
Мне не хотелось говорить с пьяным, и, к моему удовольствию, кто-то из-под нар отозвал этого господина к себе. Через минуту он уже пел, сжимая в руках стакан с водкой:
Всему на свете мера,
Всему есть свой конец,
Да здравствует мадера,
Веселие сердец.
- Кто это? - спросил я. - Знакомый голос!
- Один актер-любитель из дворян. Второй год у нас околачивается… Три раза брали его родные, одевали, как барина, а он опять к нам… Говорит на всех языках. В Париже прокутился… Пишет хорошо.
"Кто же это? Неужели…" - мелькало в памяти.
Перебила рассказ безносая нищенка: она высыпала на стол из мешка гору корок, ломтей черного хлеба и объедков пирогов.
- За все гривенник!
- Мы у нищих хлеб покупаем, втрое дешевле лавочного. Окуски пирогов попадаются… Вот, глядите, ватрушки уголок.
- Здесь и обедаете?
- Куда же мы, голые, пойдем? Одни опорки на четверых. У съемщицы харчимся, обед из четырех блюд четыре копейки, каждого кушанья на копейку; щей, супу, картошки и две каши. Хлеб свой, вот этот. За ночлег - пятак. Верит до получки. Сейчас деньги из библиотеки пришлют - разочтемся…
Мы смотрели на пляску пьяных нищих. Безносая топотала в стоптанных башмаках, развевая над головой рваным платком, а за ней, петушком, петушком, засеменил босой нищий, бросив свои два костыля на нары и привизгивая:
Ходи, барыня, смелей,
Музыканту веселей…
Потом явился из соседней ночлежки гармонист, и разноголосый хор заорал свою любимую:
Пьем и водку, пьем и ром,
Завтра по миру пойдем.
Изорин спал поперек нар, один опорок свалился на пол. Так и не пришлось мне поговорить со старым товарищем по сцене: когда я зашел через месяц, его опять разыскали друзья и увезли.
* * *
После этого первого посещения я стал иногда заходить к "писакам", если друзья просили меня показать им трущобы, я обязательно водил их всегда сюда, как в самую скромную и безопасную квартиру, где меня очень уважали, звали по имени-отчеству, а иногда "дядя Гиляй", как я подписывался в журналах и газетах.
На Хитровке, в ее трех трактирах, журналы и газеты получались и читались за столами вслух, пока совсем истреплются. Взасос читалась уголовная и судебная хроника (особенно в трактире "Каторга"), и я не раз при этом чтении узнавал такие подробности, которые и не снились ни следователям, ни полиции, ни судьям. Меня не стеснялись, а тем, кто указывал на меня, как на чужого, говорили:
- Это наш, газетчик, он не лягнет.
На "Каторгу", к переписчикам, я водил раз Т. Л. Щепкину-Куперник.
Я познакомился с Татьяной Львовной за кулисами театра Корша. Она играла гимназиста и была очень хорошеньким мальчиком. В последнем антракте, перед водевилем, подошла ко мне вся сияющая, счастливая успехом барышня, и я не сразу узнал после гимназического мундира Т. Л. Щепкину-Куперник.
Спустя долгое время я с ней встретился в Малом театре. Она, начитавшись моих статей о трущобах, просила показать ей их и пригласила меня зайти к ней. Она занимала маленький флигелек по Божедомке вдвоем с артисткой Терьян и прислугой. Три небольшие уютные комнатки: картины, безделушки, портреты писателей. Вечера веселья, небольшой кружок одних и тех же знакомых молодых артисток. Пение, музыка и чтение. И только дамское общество. Я любил бывать там. Просьбу показать ей Хитровку я все отклонял - не хотелось ее окунать в грязь, но, наконец, уступил.
Татьяна Львовна одела очень скромную шубку, на голову дешевый шерстяной платок, а на ноги валенки. Я решил ей показать только переписчиков. Пока мы шли рынком мимо баб, торговавших с грязными фонарями на столах разной "благоухавшей" снедью, которую пожирали оборванцы, она поражалась и ужасалась. Да еще бы не ужасаться после ее обычной жизни в уютном флигельке!
А тут:
- Иди, на грош горла отрежу. - Тухлая.
- А тебе за семитку-то с лимоном? Пошел… Дальше пьяная ругань и драка.
В трактире "Каторга" дерутся. Кого-то вышибают за дверь. Звон стекол… Вопли о помощи…
Мы исчезаем в темном проходе, выбираемся на внутренний двор, поднимаемся во второй этаж, я распахиваю, дверь квартиры номер шесть. Пахнуло трущобой. Яркая висячая лампа освещает большой стол, за которым пишут, согнувшись, косматые, оборванные, полураздетые, с опухшими лицами, восемь переписчиков. Подняли головы и радостно меня приветствуют.
- Мешать не буду… я вот зашел с молодой писательницей - показать ей, как ее пьесы переписывают.
Встали, кланяются.
- Очень рады… Мы уж кончили, последнюю страничку… А кто она? - спрашивает старик из военных писчиков.
- Щепкина-Куперник.
- Твердо - люди! Недавно переписывали!
- Да, Татьяна Львовна.
И все внимание обращено на нее. Усадили. Разговаривают о пьесах, о театре. В соседней комнате за дощатой перегородкой ругаются и спорят пьяные нищие…
* * *
Шли годы. Шагнули в двадцатое столетие. М. Горький ставил "На дне", и меня В. И. Немирович-Данченко просил показать Хитровку для постановки пьесы. Назначен был день "похода", и я накануне зашел узнать, в той ли еще они квартире. Тот же флигель, та же квартира во втором этаже, те же лампочки-коптишки у нищих и большая висячая лампа с абажуром над рабочим столом. Кое-кто из стариков цел, но уже многих нет.
Работы в этот день не было. За столом сидел голый старик и зашивал рубаху. Мы были знакомы по прежним встречам на Хитровке. Съемщица квартиры подала нам запечатанную белую бутылку водки "смирновки". Обыкновенно подавала она сивуху в толстых шампанских бутылках: они прочнее.
А перед нами -
Скрестивши могучие руки,
Главу опустивши на грудь,
глядя на нас жадным взором, стоял в одном нижнем белье и в опорках положительно Аполлон Бельведерский. Он был выше всех на голову, белые атлетические руки, на мизинце огромный холеный ноготь, какие тогда носили великосветские франты.
- Пригласи "барина", - шепнул мне мой товарищ и поманил его рукой.
С улыбкой сквозь красивые усы и бородку он крепко пожал мне руку, сделал легкий поклон, щелкнул опорками пятку о пятку, как, по-видимому, привык делать в сапогах со шпорами, и отрекомендовался: поручик Попов. Думаю, что это был псевдоним. Уж очень он на меня свысока смотрел. Но когда мы выпили по четвертому стаканчику, закусывая соленым огурцом, нарезанным на газете, с кусочками печенки, он захмелел, снизошел до меня и разговорился.
- А знаете, - обратился он ко мне, - вот здесь мы с вами водку пьем, а я чрез неделю должен был баллотироваться в уездные предводители дворянства, и мое избрание обеспечено. Мой отец губернский предводитель, уважаемая личность…
Я слушал, глядя на него: верю, мол.
- Кроме отца, никто не знает, что я старый хивинец. Я здесь третий раз. Раз прожил на Хиве полгода, тоже пьесы переписывал. Отец разыскал и привез домой. Через год я опять попал сюда - и год прожил. Отец опять увез к себе в имение, и я уж было дома привык. Занимался хозяйством, танцевал, охотился, запои мои прекратились совершенно. Решил баллотироваться, а потом жениться. Я считался завидным женихом. Поехал на месяц в Крым и там, кроме легкого вина, ничего не пил. И вот, возвращаюсь из Крыма. Билет был прямо до Петербурга. Камердинер поехал с вещами в купе, а я пошел пешком с Курского к Николаевскому вокзалу. Поезд отходит через два часа, в одиннадцать ночи. Пошел в "Славянский базар" поесть да с Лубянской площади вдруг и повернул на Солянку. Думаю: зайду на Хиву, в "вагончик", где я жил, угощу старых приятелей и прямо на курьерский, еще успею. А на другой день проснулся на нарах в одной рубашке… Друзья подпустили ко мне в водку "малинки". Даже сапог и шпор не оставили… Как рак на мели. Теперь переписываю пьесы - и счастлив.
Надо заметить, что он слегка картавил, заменяя букву "р" по-аристократически "г", пересыпал речь французскими словами, чокаясь, говорил "прозит" или "ол райт" - у него выходило "оль гайт". Он, видимо, захмелел.
- Ничего, приедет отец, выручит, - сказал я.