Годы без войны. Том первый - Ананьев Анатолий Андреевич 25 стр.


Посмотрев на Евдокию, которая во все время этого короткого разговора стояла рядом с Сергеем Ивановичем, он тоже положил трубку. "Почему секретарша?" - подумал он с тем тревожным недоумением, какое сейчас отразилось на его лице. Он все утро сдерживал себя, чтобы не осуждать Семена; но он снова почувствовал сейчас, как давление воды на плотину, давление всех тех нехороших мыслей; поморщившись и спохватившись, словно сделал что-то неуместное в присутствии других, он тут же, повторно и торопливо взглянув на Евдокию и сказав ей: "Идемте", пошел на кухню. Он хотел продолжить, что было прервано звонком из обкома, и Евдокия, у которой не было никаких срочных дел (Ольга еще не возвращалась от Тимонина, а Вера Николаевна, приняв таблетки, спала теперь насильственно-глубоким сном), - Евдокия с охотою, войдя на кухню и пристроившись возле газовой плиты, как только что стояла и как было удобно ей, опять принялась рассказывать о себе; но Сергей Иванович уже не мог с прежним вниманием слушать ее и то и дело мысленно возвращался к телефонному звонку (и ко всему тому, как был принят в этом доме); он еще старался чем-то оправдать Семена, но не находил в душе ничего, чем можно было бы объяснить теперешний поступок его, и невольно обращался к прошлому - было ли когда-либо в Семене Дорогомилине э т о, что проявилось теперь? И, к изумлению своему, вдруг ясно почувствовал, что да, было, - в каких мелочах, стоило ли уточнять, важно, что было и что наконец-то с полнотой обнаружилось в нем. "Вот так так, вот пироги, - повторял Сергей Иванович. - Ну хорошо, в командировку... но зачем так-то сразу - машину? Это все равно что сказать: "Вон!"..." Но хотя он и говорил себе так, он с охотою изменил бы свое мнение, если бы вдруг сейчас увидел перед собой Семена, и потому время от времени поглядывал на дверь, будто и в самом деле Семен мог неожиданно появиться в ней. Несколько раз, прерывая Евдокию, он спрашивал: "Где все-таки хозяин? Куда уехал? Не сказал?" - и, так как Евдокия действительно не знала, куда уехал Семен Дорогомилин, и отвечала: "По делам, куда еще. Он у нас почти всегда в разъездах: неделю дома, две по районам, работа такая", - в конце концов, не выдержав, встал и, как всегда, когда находило раздражение (и чтобы унять его), принялся шагать по кухне.

- Пошли бы город посмотрели, вон на улице день какой, - сказала Евдокия, заметившая наконец, что Сергею Ивановичу неинтересно слушать ее.

- В четыре машина за мной придет.

- До четырех-то, батюшки.

- Да, пожалуй, пройдусь.

Полагая, что он еще вернется сюда, и потому не прощаясь, Сергей Иванович вышел из дорогомилинского дома. Не то чтобы он сейчас же почувствовал, что легче ему стало дышать на улице, но он был вполне доволен, что воспользовался предложением Евдокии, и в первые минуты, казалось, неприятные мысли действительно оставили его. Он направился к скверу и пошел по аллее, то щурясь и заслоняясь ладонью от солнца, когда выходил из-под тени деревьев на открытую площадку, то снова закладывая руки за спину, когда над головою, как козырек, смыкались зеленые листья. Он не чувствовал себя ни одиноким, ни затерянным среди потока людей и потока машин, мчавшихся по обе стороны сквера, и среди бесчисленного количества окон, балконов, дверей и витрин, на которые он смотрел; все окружавшее было для него той обычной жизнью, какую он постоянно наблюдал, живя в Москве, и в какой, как человеку в прошлом военному, ему казалось, было больше бессмыслицы, чем смысла. Толпы людей шли в одну сторону, и точно такие же толпы двигались в другую - для чего? Одни машины, погруженные кирпичом (или контейнерами, или бетонными блоками, или еще чем-либо), мчались в одну сторону, а другие, груженные точно таким же красным кирпичом (или контейнерами, или бетонными блоками, или еще чем-либо), мчались в обратном направлении; для чего все это делалось, по чьему указанию или именно в силу того, что не было указаний и каждый сам себе задавал работу, - это второе, казалось Сергею Ивановичу, определяло все. Идя теперь по скверу и поглядывая по сторонам, он не думал, было ли в Пензе точно так же, как в Москве (как вообще во всех больших городах); он просто чувствовал, что на глазах у него происходила та бестолковая суета, к какой он с тех пор, как вышел в отставку, не мог привыкнуть: и, как и в Москве, он казался себе свободным от всей этой суеты, тогда как на самом деле - он только не замечал - еще более, чем люди на улице, суетился сам, душой, и эта своя д у ш е в н а я суета так занимала его, что он, в сущности, не видел ничего вокруг. Позднее, ни в Мокше, ни в Москве, он не мог сказать, как выглядели пензенские улицы, по которым он проходил; но зато он совершенно отчетливо помнил минуту, когда вдруг увидел медленно прогуливавшихся по скверу Ольгу и Тимонина. Они шли навстречу ему, занятые разговором; Ольга держала под руку Тимонина и, вскидывая то и дело свою маленькую головку с заостренным личиком, смотрела на него. Она была в желтом кримпленовом платье, коротком и хорошо сидевшем на ней, и с желтой, модным полумесяцем, сумочкой на плече; редкие волосы, как и вчера, прямо и свободно спадали на грудь и плечи и молодили ее; было видно, что она ждала от Тимонина чего-то, что он должен был важное и решающее сказать ей, - так Сергей Иванович понял выражение ее лица; но еще прежде, чем он рассмотрел лицо Ольги, и вообще прежде чем увидел и узнал ее, увидел и узнал Тимонина. На какое-то мгновение звонкой искоркой сверкнули полированные агаты в тимонинских серебряных запонках, и Сергей Иванович, словно что-то подтолкнуло его, взглянул на эти запонки, на белые твердые манжеты и расцвеченный красными, синими и желтыми разводами галстук, который был широк и закрывал почти всю грудь, затем взглянул на лицо, красивое, молодое, свежее, обрамленное, как будто бакенбардами, низко подбритыми густыми темными волосами на висках, и сейчас же вспомнил, где и когда видел все это; точно так же Тимонин выглядел на лугу, когда, приехав на сенокос и отрекомендовавшись московским корреспондентом, разговаривал с Павлом (только тогда галстука как будто не было на нем), и точно так же выглядел вчера в гостиной комнате Дорогомилиных; Сергей Иванович ясно видел его, когда вслед за Семеном от балконной двери проходил на кухню. У Сергея Ивановича не было как будто никаких очевидных причин нехорошо думать о Тимонине; но вместе с тем, как и на лугу, что-то неприятное мгновенно вспыхнуло в нем, едва взглянул на него; и неприятное чувство это еще сильнее охватило, когда Тимонин и Ольга, поравнявшись с ним, и не замечая его, и не отвечая на его приветствие, прошли мимо. Несколько секунд он смотрел им вслед, для чего-то ожидая, что кто-нибудь из них все же обернется и скажет что-то; но они, не оглядываясь, уходили все дальше и дальше, и Сергею Ивановичу ничего не оставалось, как с усмешкою бросить себе: "Влип, голубчик. Влип, чего уж". Решив, что он больше не вернется к Дорогомилиным, что никакой машины от н и х ему не надо, что он вполне может доехать поездом до Каменки, а там на попутной добраться до Мокши, он направился к вокзалу и спустя час, уже с билетом в кармане, стоял на широкой и шумной привокзальной площади.

Поезд его отправлялся в десять вечера.

Ехать до Каменки было чуть больше часа.

"Может быть, сходить к Мите Гаврилову", - подумал Сергей Иванович. Но прежде чем пойти к Мите, адрес которого он долго и с трудом припоминал, он пообедал в привокзальном ресторане; только к пяти вечера наконец добрался до нужной улицы и с волнением, точно таким же, как ехал к Дорогомилину в Пензу, поднявшись по лестнице и остановившись перед дверью Митиной квартиры, нажал на кнопку звонка.

XXV

Когда Митя услышал звонок, он опрометью бросился к двери, чтобы сейчас же открыть ее. Он весь этот день жил словно в невесомости. Все случившееся вчера то представлялось ему счастливым сном, и тогда хотелось, чтобы сон повторился снова и снова, то вдруг его охватывало беспокойство, будто он был обладателем клада, о котором еще никто ничего не знал, и что до вечера, пока закончится смена, так как следы к кладу не были им достаточно замаскированы, кто-нибудь мог обнаружить сокровище и присвоить себе; на самом же деле беспокойство его заключалось в том, что он не знал, отчего Аня ушла так рано, не разбудив и ничего не сказав ему. Митя несколько раз днем пытался позвонить ей; но он не мог найти, куда можно было позвонить еще, кроме редакции, где ему холодно как будто и с неопределенностью ответили, что ее сегодня нет на месте и что неизвестно, будет или не будет она. Всегда считавший, что он все знает о Лукашовой, он с удивлением вдруг обнаружил, что он, в сущности, ничего не знал о ней и не имел даже малейшего представления, где она живет и где можно искать ее. Отпросившись, он ушел из типографии раньше, чем положено; но дома, где все опять и опять напоминало ему о вчерашнем вечере, он еще более не находил себе места, не находил, чем заняться, и думал о ней. В квартире было не убрано, так как утром он едва успел умыться и пожевать холодные голубцы, остававшиеся на столе, как надо было бежать на троллейбус; но он ничего не прибирал и теперь: ни со стола, ни с дивана, где лежали смятые подушки и одеяло; со странным и незнакомым ему прежде волнением ходил он по квартире, останавливаясь то посреди кухни, то посреди комнаты, и все вокруг, привычное и надоевшее ему, было как будто наполнено новым смыслом; здесь была о н а, и все до сих пор словно дышало ею, запахом ее волос, движением рук, ее голосом и теплом ее тела - первого женского тела, познанного Митей; и, как только он начинал думать об этом, по лицу его, по спине, по всем суставам и жилам пробегал тот окрыляющий ветерок, который как будто приподнимал его над землей и над людьми, в занятости своей не знавшими того счастья, какое узнал он. Лукашова рисовалась ему теперь в воображении еще более красивой, чем она была в жизни; по той искренности чувств, какие он испытывал к ней, и той сдерживающей причине, что было все же что-то не совсем пристойное - представлять ее лежащей на диване с распущенными волосами, он видел Аню в блеске горевших люстр, в той возвышенной атмосфере разговоров, жестов, улыбок, двигавшихся костюмов, галстуков, коротких юбок, платьев, золотых колец, сережек и колье с камнями, крупными и мелкими, подсвеченными теплотою темно-вишневых обоев и штор, что всегда, и теперь особенно, поражало его воображение. Он ждал вечера, когда можно будет пойти к Дорогомилиным, чтобы увидеть Лукашову; но вместе с тем что-то будто подсказывало, что Аня придет к нему, и оттого он так торопливо кинулся открывать дверь.

Но он увидел не Лукашову, а пожилого мужчину, который, пока Митя удивленно смотрел на него (и с тем чувством, словно уже видел где-то), спросил:

- Здесь живет Дмитрий Гаврилов?

- Да, - ответил Митя. - Я.

- Вы меня не знаете, но я вас хорошо знаю, - продолжал Сергей Иванович, прежде назвав себя и сказав, что он полковник в отставке и в Пензе проездом. - Я многое слышал о вас, а ваш отец служил у меня в батальоне и погиб на моих глазах. Вот сколько я сразу наговорил вам, а пришел я...

- Вы проходите, - сказал Митя, отступая на шаг и пропуская вперед Сергея Ивановича. Встреча эта была некстати и не нужна Мите; лишь из учтивости, потому что нельзя было не пригласить человека, который знал отца, он провел Сергея Ивановича в комнату и предложил сесть на стул (напротив большого, как экран, белого полотна будущей картины), на котором вчера, как только вошла сюда, сидела Аня; и, пока Сергей Иванович устраивался, Митя, наблюдавший за ним, вспомнил наконец, где видел его. "У Дорогомилиных, ну да, там, вчера, когда Вера Николаевна..." И в памяти его сейчас же воскресла сцена, как Вера Николаевна, представлявшая Сергея Ивановича всем в гостиной комнате, подвела его к той группе, где вел разговор профессор Рукавишников и где в эти минуты стоял он с Аней; он вспомнил, как Аня, когда уже Сергей Иванович, повернувшись спиной, отходил от них, с улыбкой, которую точно так же можно было принять за усмешку, как и за улыбку, заметила, что новый дорогомилинский гость, как деревенский увалень, явился в помятом костюме. Этот же не отвисевшийся и не отутюженный после дороги костюм был и теперь на Сергее Ивановиче; и волосы были также не причесаны, а приглажены пальцами; и загорелое лицо, как будто он только вот с пашни, и плотная и грузная фигура его - все, как и вчера, живо напомнило в нем деревенского человека; но у Мити теперь, когда не было рядом Ани и не было ни хрустальных люстр, ни темно-вишневых обоев, штор и всего, что делало Сергея Ивановича смешным и лишним, - у Мити не возникло того вчерашнего чувства осуждения; напротив, чем-то будто знакомым-знакомым вдруг повеяло от Сергея Ивановича, и отдаленные, неясные воспоминания детства, деревни на мгновение приятно шевельнулись в нем. - Я знаю, как погиб мой отец, - вместе с тем проговорил Митя, подавляя в себе шевельнувшиеся воспоминания и стараясь направить разговор так, чтобы он не затянулся; вот-вот могла появиться Аня, и вот-вот подходило время идти к Дорогомилиным; то, что он мог прийти туда первым, не смущало его. - Да, я знаю, как погиб мой отец, - повторил он. - Геройски. Но мне всегда кажется, что лучше бы он не погибал геройски, а остался жить.

- Да, это было бы лучше, - согласился Сергей Иванович. - А еще лучше, если бы совсем не было войны, - добавил он.

Он уже успел оглядеть Митину комнату и теперь, всматриваясь в Митю, старался найти в нем сходство с тем старшиной, который погиб при штурме Берлина; но, к изумлению своему, не находил этого сходства; было что-то внешнее, сближавшее их, - светлые брови и светлые волосы, но не было того внутреннего родства, той живости во взгляде и во всем выражении лица Мити, что было, Сергей Иванович помнил, в глазах и лице старшины. Но в то время как Сергей Иванович не находил сходства, по которому сейчас же можно было узнать в Мите сына погибшего старшины, он все более признавал в нем того молодого человека, которого видел вчера на балконе с женщиной, и всю неприязнь, какую испытывал к Семену Дорогомилину, переносил теперь на Митю; он чувствовал в Мите частицу того дорогомилинского мира, от которого хотелось поскорее уехать к себе, и даже не в Мокшу, а в Москву, где все было (по крайней мере, до ссоры с дочерью) и спокойно, и понятно, и приемлемо ему, но он не мог встать и уйти, как не мог преодолеть неприязни к Мите, и лишь чаще и пристальнее вглядывался теперь в прислоненное к стене огромное, как экран, полотно для будущей картины.

- Но ведь и не от нас зависят войны, а если уж напали, то наш долг... - Сергей Иванович не докончил фразы; его внимание привлекли эскизы и зарисовки, грудою лежавшие в углу комнаты, и он спросил: - Мертвецы?

- Вы знаете? - удивился Митя. - Да, заготовки к картине, - добавил он. - Хотите посмотреть? - Он произнес это непроизвольно, потому что все, кто приходил к нему (даже приезжавший из Терентьевки старик Вахрушев), интересовались эскизами, и Митя с охотою показывал их; что ему не следовало делать этого теперь, он не подумал; когда же спохватился, отказывать было поздно, и он, медленно прошагав в угол комнаты, кипою, как лежали скрученные и нескрученные листы, принес их и бросил на стол. - Наверное, Семен Игнатьич наговорил вам обо мне, - сказал Митя, уже раскладывая нарисованные на белых листах мертвые и производившие неприятное впечатление своей, может быть, излишней натуралистичностью головы разных, в большинстве пожилых людей. - Вы, по-моему, знакомы с Семеном Игнатьичем. Он тоже служил с моим отцом.

- Знаком, как же.

- Он говорил, наверно, что я не на том пути.

- Что-то вроде этого было, да.

- Он, в общем-то, добрый, но... ему подавай классику. А тут!.. А я, знаете, - затем добавил Митя, - в первую минуту, когда увидел вас, подумал, не от Вахрушева ли человек приехал.

- От Вахрушева? - переспросил Сергей Иванович, как будто фамилия эта могла что-то напомнить ему. - От какого Вахрушева?

- Вы его не знаете. Да и Семен Игнатьич не знает. В деревне у нас, где я жил, в Терентьевке, есть баптистская секта, так этот Вахрушев, старый-старый уже старец, у них там во главе всего, пресвитер. Дело тут давнее, он все нашу избу под молельню просил. Вот уже три раза приезжал, а избу, как бабушка умерла, я заколотил, ну и - отдай и отдай, говорит; что делать, взял и отдал, один черт пустует, так пусть в память о бабушке. Мне-то теперь изба к чему? - И Митя усмехнулся, намереваясь на этом закончить разговор. Он ждал деньги, которые должны были привезти за избу от Вахрушева, и деньги эти как нельзя кстати были ему теперь.

- Так бабушка что, баптисткой была? - спросил Сергей Иванович, все с тем же нехорошим чувством, словно попал в морг или на кладбище, где разрывали могилы, продолжая рассматривать Митины эскизы и зарисовки. "Ну вот, ясно, - вместе с тем сам себе сказал он, живо вспомнив разговор с Семеном на кухне. - Вот где собака зарыта".

- Была, - ответил Митя.

- А ты... как?

- Я?.. Я не дорос еще. - И Митя опять усмехнулся.

Назад Дальше