С этой ночи Дунюшка, Авдотья Васильевна, сделала мужа бессловесным и беззаветным рабом, вещью, которой она распоряжалась, как хотела. Модест Иванович покорно надел хомут, и если иногда и бывали у него ничтожные, робкие попытки противопоставить велению Дунюшки свое мнение, Авдотья Васильевне пресекала их в самом начале суровым окриком, а иногда даже и тычками крепких, не женских кулаков.
На втором году семейной жизни грянула война. Модест Иванович пошел призываться, но на приеме от страха впал в то же состояние нервного коллапса, какое бывало с ним в гимназии, и получил белый билет. Война прошла мимо Модеста Ивановича, не задев его своими шумными, обагренными крыльями.
В день, когда до уездного города докатились первые полошащие, вихревые телеграммы революции и в ломбард, в мертвый воздух, сочащийся острым ядом нафталина, ворвался с улицы ошалелый человек с листком в руке и криком "революция", - Модест Иванович смертельно испугался. И когда все сослуживцы бурлящей толпой побежали на улицу, побросав дела, Модест Иванович один остался сидеть за своим столом, продолжая машинально писать последнюю фразу бумаги, которой был занят.
Обеспокоенная Авдотья Васильевна пришла в ломбард в десятом часу ночи. Ей отпер сторож Авдей и на вопрос, где Модест Иванович, ответил, сплюнув:
- А где ж ему быть? Сидит, пишет.
Авдотья Васильевна прошла тяжелой походкой (она расплылась за эти годы и напоминала опару, стремящуюся перелиться через край квашни) за загородку и увидела низко склоненную над столом голову мужа. Вокруг него валялись листки писчей бумаги. Он не ответил на оклик, и глаза его замерзли и остекленели. Авдотья Васильевна подняла один листок и прочла бесконечно повторенную каллиграфическим почерком мужа казенную фразу:
"К сему имеем честь присовокупить…"
Она усмехнулась и, подняв супруга за воротник, увезла его домой.
После Октября ломбард закрылся. Модест Иванович засел дома, скучал, томился без привычного дела, читал с утра до ночи свои любимые описания путешествий и трепетно прислушивался к постоянно гремевшим, с наступлением темноты, в городе выстрелам. И каждый выстрел отмечался мгновенным вздрагиванием плеч Модеста Ивановича, как бы далеко он ни прозвучал, едва донесенный до флигеля ветром.
Вскоре один из сослуживцев по ломбарду, занявший место комиссара финансового отдела уисполкома, пригласил Модеста Ивановича к себе в отдел, и он сел на стул в нетопленном и прокуренном здании исполкома так же скромно и робко, как десять лет просидел на таком же стуле в ломбарде. Кругом все грохотало, рушилось, разваливалось, вновь строилось, рушилось и снова упрямо и, казалось, явно нелепо восстанавливалось, чтобы опять разрушиться.
Вокруг уездного городка металлическим коклюшем надрывались пушки, горели села и деревни, тысячами ложились в снег, грязь и пыль человеческие тела, но даже кончина мира не могла бы изменить позы Модеста Ивановича за столом и круглых, приятных завитков его почерка на ордерах.
Он не замечал ни голода, ни холода, ни все растущего озлобления и ругани Авдотьи Васильевны и писка двоих ребят, - не замечал ничего.
Пробираясь бочком вдоль облупленных стен, через грохочущий и полыхающий город, сквозь пулевые свисты и ледяные метели, он поднимался во второй этаж уисполкома, садился на свой стул и писал, писал.
Жизнь протекала мимо него, вздернутая на дыбы, клокочущая, безрассудная в разрушительном натиске, не изменив ничуть замысловатого хвостика у буквы "ц" и веселой завитушки у "к". Модест Иванович не видел жизни за прочной стеной робости и скромности. От года к году Модест Иванович писал, зябко вжимая голову в плечи и не видя, что все вокруг меняется, приобретает прежний вид, бодреет и воскресает.
Механически, каждый месяц он получал жалованье, которое немедленно отбиралось Авдотьей Васильевной с животной свирепостью и скупостью. Она яростно вцеплялась в каждый грош.
В июле тысяча девятьсот двадцать пятого Авдотья Васильевна обнаружила, что облигация второго государственного займа, выданная некогда Модесту Ивановичу в счет зарплаты и вызвавшая тогда у Авдотьи Васильевны приступ неистового озлобления, выиграла в майском тираже тысячу рублей.
Это неслыханное и нежданно свалившееся счастье давало возможность заделать все изъяны в хозяйстве и отложить еще запас на черный день. Облигация была вручена Модесту Ивановичу, и он, предупредив начальство, в первый раз в жизни манкировал служебным временем и поехал в банк за деньгами.
……………………………………
4
Выбежав из подворотни в горячую от солнца щель улицы, Модест Иванович замедлил шаги только на другом конце квартала и трепетно оглянулся, не преследует ли его Авдотья Васильевна.
Но улица была пуста. Посредине, взбивая копытцами белую, медленно оседавшую пыль, брел только старый серьезный козел, потряхивая выцветшей бородой.
Модест Иванович остановился и перевел дух. Внутри него все трепетало и билось, и он с каким-то испугом прислушивался к необычному биению крови. Он был взволнован, потрясен и рассержен - и это было самое необычайное. Все его существо бессознательно протестовало против незаслуженного и горького оскорбления, вырвавшего из его уст неслыханные и дерзкие слова, которые он бросил, убегая из дому, в лицо Авдотье Васильевне.
Глубоко и тяжело вздохнув, Модест Иванович бессознательно побрел по улице куда глаза глядят. Для него было ясно, что возвратиться домой нельзя. Ни сейчас, ни после, - может быть, даже никогда. Случившееся было катастрофой, и Авдотья Васильевна никогда не простит. Модест Иванович зажмурился, словно пухлый и тяжелый кулак жены уже навис над его безмерно виновной головой.
Улица спускалась вниз к базару. Модест Иванович, ничего не видя, добрел до первых лотков и пошел между ними, толкаемый и затираемый базарным людом. Он прошел зеленной и мясной ряды и погрузился в пахнущую сыростью и солью солнечную полутьму рыбного ряда.
Идя по проложенным вдоль ларьков мосткам, он поскользнулся и, падая, уперся в край большой лохани, наполненной водой. Рыбы, плававшие в лохани, всполошенно заметались и забрызгали водой. Модест Иванович поднялся, и глаза его приковались к мечущимся рыбам со странным жестким и упрямым выражением.
Он протянул руку, сунул ее в воду и ухватил пальцами скользкое, бьющееся и холодное тело семивершкового окуня, вытащил его из лохани и, заглянув в бессмысленно выпученный испугом рыбий зрачок, крепко сжал окуня, разевавшего рот.
Продавец бросился к Модесту Ивановичу, наваливаясь животом на оцинкованный прилавок.
- Эй-эй, - закричал он, - гражданин! Зачем жмешь! Рази можно так? Рыбу задушишь. Купить не купишь, а окунь пропал. Пусти, слышь.
Модест Иванович странно взглянул на продавца, разжал пальцы. Раздавленный окунь шлепнулся в лохань, а Модест Иванович вдруг быстро пошел, не оборачиваясь, смотря прямо перед собой, поверх людей и натыкаясь на встречных, прочь от лотка, провожаемый руганью разозлившегося лоточника.
Он почти пробежал базар, свернул в переулочек и вышел на запыленную кленовую аллейку, носившую название бульвара Марата.
На бульваре он опустился на скамью, вынул из кармана клетчатый фуляр и вытер выступивший на лбу пот. Спрятав фуляр, он уронил подбородок на упертые в колени руки. По шевелящимся и прыгающим губам, по ушедшим в себя глазам было ясно, что мозг его проделывает напряженную и мучительную работу.
Бегавшая по бульвару рыжая собачонка уселась напротив скамьи и, свесив одно изорванное ухо к земле, сострадательно смотрела на задумавшегося человека.
Вдруг она отскочила, заворчав. Модест Иванович встал, словно подкинутый, со скамьи и, сунув руки в карманы, зашагал по бульвару. Рыжая собачонка увидела в зрачках идущего, почуяла собачьим своим чутьем опасность, может быть даже смерть, свою или чужую, все равно; но она знала всем опытом бездомной и бродяжьей своей жизни, что от человека с таким взглядом нужно бежать подальше. И она помчалась, поджимая хвост, в противоположном направлении.
Солнце уже цеплялось за печные трубы, тронутое розовым закатным тленом, когда Модест Иванович подошел к своему дому. Шел он осторожно по противоположной стороне улицы, надвинув каскетку на лоб.
У ворот в пыли возилась и визжала дворовая детвора и среди нее старший сын Модеста Ивановича - Ленька.
Модест Иванович окликнул Леньку. Ленька примчался, вздымая босыми ногами тучи пыли.
- Мать дома? - спросил Модест Иванович.
- Дома.
- А… ну ладно, беги играй.
- Мама на тебя серчает, - ух! - сказал восторженно Ленька. - Пусть, говорит, придет только, я ему покажу, я ему, говорит, ноги отдеру…
- Ну иди, иди, - повысив голос, сказал Модест Иванович и добавил: - Не будет больше мать мне ничего показывать. Я ей сам отдеру.
Ленька, недоверчиво ухмыльнувшись, понесся назад к ребятам, а Модест Иванович зашел за кусты бузины, росшие вдоль дома, у которого он стоял, и сел на скамеечку у чужих ворот, не спуская глаз со своих.
Вскоре в воротах появилась дебелая фигура Авдотьи Васильевны. На левой руке у нее качался жестяной бидон: она шла в лавку за керосином. Модест Иванович низко пригнулся и сидел так, пока спина Авдотьи Васильевны не скрылась за угловым домом. Тогда он вскочил и с мальчишеской легкостью и живостью перебежал улицу.
Поднявшись по лестнице, он открыл дверь, прошел в спальню и подергал ящик комода. Он был заперт.
С тем же упрямым и острым блеском в глазах Модест Иванович сбегал на кухню и принес топор. Он вставил край лезвия в щель и нажал. Перемычка затрещала, и ящик открылся. Модест Иванович залез рукой под бельё и вытащил десять сторублевых билетов. Он усмехнулся и положил их в карман. Так же нажимая топором, закрыл ящик снова и отнес топор на кухню. Из шкафа достал осеннее пальто и надел его. Окинул задорным взглядом комнату и вышел.
На улице опять увидел Леньку. Мгновенная тень прошла по его бледному лицу, по детским пухлым губам бутончиком. Он поднял Леньку с земли и крепко поцеловал. Не привыкший к нежностям, Ленька удивленно вытаращился на отца.
- Не говори матери, что я здесь был, - сказал Модест Иванович, опуская Леньку наземь.
- Не скажу. Зачем мне говорить? Она меня поколотит за то, что я с тобой разговаривал, - степенно сказал Ленька вдогонку уходящему Модесту Ивановичу.
Над городом уже серел сумеречный дым, когда Модест Иванович появился на вокзале. Он шел по вестибюлю, рассеянно озираясь, пока не увидел на стене карту железнодорожных путей. Он подошел к ней и долго стоял, шевеля губами. Взгляд его сползал по карте все ниже к югу, пока не уперся в сплошное голубое поле с рваными краями.
Модест Иванович сжал веки, и перед ним встало розоватое утро, сизая пелена блестящей воды, нежное покачивание баркаса.
Открыв глаза, он окликнул проходящего носильщика.
Носильщик подошел, вытирая нос концом фартука.
Модест Иванович сказал сурово и властно:
- Слушайте! Мне нужен билет.
- Куда, барин? - осведомился носильщик.
Модест Иванович на мгновение замялся и опять повернулся к карте. Его вытянутый палец черкнул по бумаге и уперся в маленький кружок возле синего поля.
- Вот сюда.
- В Севастополь? - сказал носильщик и покачал головой: - Трудновато, барин: сезон сейчас, - переполнено. Меньше десятки…
- Ну, пожалуйста… Мне очень нужно, - сказал Модест Иванович с умоляющей дрожью голоса, - я заплачу.
Носильщик сдержал усами растопырившее его рот удовольствие.
- Ну, разве уж для вас, барин, как-нибудь столкуемся с кассиром. Пожалуйте деньги.
Модест Иванович вынул одну сторублевку и торопливо сунул ее в руки носильщика.
- Вы обождите, барин, в буфете. Касса откроется минут через двадцать, я тогда к вам приду.
Модест Иванович вошел в буфет. Под потолком шумел электрический вентилятор; сияя, подрагивали лампочки в люстре над столом; пахло пивом и жареным мясом. Свет, шум, запах кухни - все это приятно ошеломило Модеста Ивановича и словно опьянило его. Он присел за стол. Подошедший официант выжидательно остановился. Модест Иванович нерешительно поглядел на него.
- Угодно карточку? - спросил официант.
Модест Иванович пробежал глазами поданную карточку и молчал.
- Из напитков ничего не прикажете? - подсказал официант.
Модест Иванович удивленно взглянул на склонившегося официанта.
В последний раз он пил вино на своей свадьбе. Оно было налито в узкий и длинный стакан на тонкой ножке и было холодное, пенящееся и приятно кололо язык. С тех пор у него не было во рту ни капли вина, и он не знал никаких напитков, кроме чая. Но здесь, среди шума и света, в тревожно бодрящей суматохе вокзала, ему захотелось опять испытать то колкое веселящее ощущение, которое он испытал за свадебным столом. Он пожевал губами и сказал официанту:
- Вы мне дайте этого… как его, ну желтого… шипит. Его на свадьбах пьют.
В узких татарских щелках официанта мелькнул на мгновение изумленный блеск, но долгая ресторанная выдержка тотчас выключила его. Он сказал:
- Шампанское? Какое прикажете?
- А разные есть? - осведомился Модест Иванович.
- Разное-с. Есть русское Абрау и заграничное Редерер.
- А какое лучше?
- Конечно-с, Редерер. Только оно дороже.
- Тащи Редерер, - приказал Модест Иванович, чувствуя подступающее головокружение. Он уже хмелел без вина первозданными, никогда не испытанными чувствами.
Он выпил натощак три бокала Редерера. Шампанское случайно залежалось в дрянном буфете уездного вокзала, где никто никогда не требовал его, и поэтому оказалось выдержанным и крепким. Когда пришел носильщик с билетом, Модест Иванович расплатился, трудно поднялся и заплетающейся походкой, бессмысленно и дерзко улыбаясь, пошел на перрон.
- Чудной гражданин, - сказал официант носильщику, провожая взглядом Модеста Ивановича.
- Не иначе, как без винтика, - подтвердил носильщик.
Поезд, шипя и фыркая, веселый, пыльный и запыхавшийся, шумно влетел наконец на вокзал, зовя и радуя белоосвещенными окнами. Модест Иванович, раскачиваясь и толкая встречных, долго толкался во все вагоны, пока не разыскал свой.
Проводник указал ему место номер девятый на нижней полке.
- Куда едете, гражданин?
- К ч-черту на кул-лички, - ответил Модест Иванович, грузно садясь на койку. Ослабевшие ноги не держали тела.
- А где ваши вещи? - спросил профессионально-привычно проводник.
Модест Иванович засмеялся и поводил пальцем у носа проводника.
- В-вещи?.. Нет… Н-нет у меня вещей… Я нал-легке, п-понимаешь?
- Он налегке и навеселе, - раздался голос из соседнего отделения.
Сверху пролился тихий женский смех.
Проводник опять наклонился к Модесту Ивановичу.
- Вы бы легли, гражданин. Вам постель дать?
- Дать, все дать!.. - отвечал Модест Иванович засыпающим голосом.
Проводник принес подушку и матрац и, перевертывая самого Модеста Ивановича, как матрац, уложил его. Модест Иванович вытянулся на спине и мгновенно заснул.
Лицо его, с выпяченным, как у ребенка, пухлым раскрывшимся ртом, в темноте нижней койки казалось юным и трогательно-привлекательным.
Худенькая пассажирка с ярко накрашенными губами, лежавшая на верхней койке и смеявшаяся при появлении Модеста Ивановича, перегнулась, опираясь на локоть, и долго смотрела в это лицо со странным, как бы оценивающим выражением.
Поезд тронулся. Пассажирка отвернулась и, достав сумочку, мазнула алым карандашиком по нестерпимо ярким губам.
5
Поезд летел в золотой степной ныли, стуча и звеня сцепами, словно вырвавшийся конь оборванными удилами.
Белое степное солнце вливалось в открытое окно купе непалящим приятным жаром.
В голове у Модеста Ивановича была смутная тяжесть и звон. Он спустил ноги на пол и, подставив лицо упругим толчкам несущегося навстречу поезду ветра, задумался.
Вчерашний день показался ему отошедшим безвозвратно далеко, небывалым, только приснившимся. На мгновение сердце его сжалось, когда он вспомнил покинутый родной очаг, детей, свой пустой стул и стопку ожидающих его в здании финотдела ордеров.
Охнув, он даже привстал от испуга и жалости и сделал такое движение, словно хотел выскочить через стенку вагона, но тотчас же сел, весь покрывшись холодной испариной.
Сквозь золотеющую пыль степи приблизилось и встало, заслоняя окно вагона, жирное, с расквашенными губами и колючим взглядом, лицо Авдотьи Васильевны, и сразу сквозь тяжесть и звон, сквозь разорванные мысли, пробилась и всплыла с новой силой боль вчерашнего, незаслуженного оскорбления. Модест Иванович замотал головой и даже сказал вслух:
- Нет… нет!..
Чувства испуга и жалости поспешно отступили перед ненавистью и обидой.
Но все же Модест Иванович чувствовал сосущее смущение и неловкость. Он вспомнил, что в доме не было денег, что, кроме тысячи, вынутой им из комода, у Авдотьи Васильевны оставалась мелочь, всего около трех рублей, - месяц был на исходе, доживали остатки жалованья.
Модест Иванович пощупал борт пиджака - сторублевки тихо и вкрадчиво захрустели под материей. Этот хруст подсказал Модесту Ивановичу решение.
Он окликнул появившегося в купе проводника:
- Скажите, вот… мне нужно послать деньги. Как это сделать?
Проводник, подметая пол, не спеша ответил:
- Как?.. Известно. Очень даже просто, гражданин. На станции пойдете в отделение и отправите. Вот через час Лозовая будет, там стоянки пятнадцать минут.
Модест Иванович отвернулся лицом в угол, бережно вынул деньги и пересчитал. После покупки билета и вокзального кутежа у него оставалось еще девятьсот двадцать пять рублей в бумажках и немного серебра. Модест Иванович почесал нос, соображая, и, отсчитав восемь десятичервонных бумажек, отправил их во внутренний карман пиджака. Сто двадцать пять с мелочью сунул в карман брюк и, пододвинувшись к окну, высунулся в него, разглядывая мелькавшие мимо сжатые хлебные поля с правильно расставленными в шахматном порядке пирамидками снопов, стрельчатые перья тополей и сахарно-белые, в жирной и густой зелени, мазанки.
Он простоял у окна до Лозовой. Когда паровоз, фыркнув в последний раз, остановил бег у приземистого вокзала, Модест Иванович надел каскетку и, вышедши на перрон, спросил у железнодорожника в красной фуражке, где почта.
Идя по указанному направлению, он остановился в дверях вокзала, вынул приготовленные восемьсот рублей, отслюнил еще три сторублевки и отправил их в брюки к прежним ста двадцати пяти. У окошечка он попросил бланк перевода и, нагнувшись над конторкой, вывел своим каллиграфическим почерком цифру 500.
Но, не успев написать адреса, он отнял перо от бланка и опять пожевал губами. Со смущенным и извиняющимся выражением он протянул руку в окошко и попросил второй бланк.
Торопливо, словно боясь, что кто-то укоризненно смотрит через его плечо, прикрывая бланк ладонью, он написал новый перевод, но уже сумма была не пятьсот, а двести. Горько вздохнув, Модест Иванович положил перо и подал бланк телеграфисту.